Счастье

Андрэ Дорэн, бледный мальчик пятнадцати лет, был один в квартире своих родителей, в Sainte-Sophie, в сорока верстах от Парижа. Мачеха его была в Канне — всегда в это время года, — отец с утра уехал в Париж, предупредив, чтобы его не ждали к обеду: это значило, что он вернется ночью, разбудит Андрэ и скажет ему своим спокойным и счастливым голосом, который Андрэ так любил:

— А, ты спишь? Встань, посиди со мной немного. Мы сначала предадимся алкоголизму, потом я тебе расскажу несколько любопытнейших историй.

Он заставит Андрэ надеть пижаму и выйти в столовую, приготовит кофе, осторожно вольет в чашки несколько капель рома и расскажет Андрэ множество пустячных вещей, которые ему кажутся нелепыми и смешными; потом достанет из своего коричневого портфеля книгу в кожаном переплете, передаст ее Андрэ и прибавит:

— Эту книгу я нашел совершенно случайно. Помнишь, ты говорил о ней, тебе хотелось ее иметь? Представь себе, прохожу я по Елисейским полям, вижу, стоит пустой автомобиль и внутри — эта самая книга. Я подумал: Боже мой, ведь именно о ней мне говорил мой сын, — вот удачное совпадение. Я открыл дверцу автомобиля, достал книгу, спрятал ее в портфель и ушел незамеченным. Ты понимаешь, какая удача? Только ты, пожалуйста, никому ее не показывай. Там даже какая-то надпись есть.

И в книге будет написано ровным отцовским почерком: «À ne pas lire la nuit, s.v.p.»[1].

Анри Дорэн, отец Андрэ, все по привычке считал своего сына маленьким мальчиком и чаще всего разговаривал с ним так, точно ему было девять или десять лет. Он знал, впрочем, что Андрэ слишком развит для своих лет, он видел это по тем книгам, которые читал Андрэ, по вопросам


Примечания

  1. «Не читать по ночам, пожалуйста» (фр.).
335

и замечаниям Андрэ, казавшимся ему необычными в устах его маленького сына, которого он так недавно еще носил на своих плечах, для которого часами был готов делать гримасы, рассказывать сказки и тратить множество усилий только для того, чтобы Андрэ рассмеялся. Но Андрэ смеялся чрезвычайно редко. Анри Дорэн все чаще думал о том, что, чем старше становится Андрэ, тем больше увеличивается его сходство с покойной матерью, первой женой, которую он никогда не мог забыть. Когда Дорэн познакомился с ней, ей было девятнадцать лет, хотя на вид ей можно было дать пятнадцать. Она всегда носила белые платья, ходила легко и бесшумно, и Дорэн говорил ей, что она похожа на один из тех дневных призраков, которые так же редки в мире, как белые дрозды. Она была очень болезненна; и хотя не жаловалась ни на что, кроме несколько повышенной чувствительности, Дорэн повез ее к известному профессору, который ему сказал, что его жене следовало бы иметь ребенка; это переродило бы весь ее организм. — Ты хотела бы иметь сына? — спросил ее Дорэн через несколько дней после этого. Она зажмурила глаза и утвердительно кивнула головой. Дорэн не знал тогда, что это будет для нее смертным приговором.

В ночь ее родов, когда другой врач, сурово глядя на него, сказал, что надо было быть сумасшедшим, чтобы надеяться на благополучный исход — ведь она совсем девочка, — Дорэн не находил себе места. С той минуты, когда ее привезли в клинику, — это было поздно вечером, — до первых часов летнего утра он шагал по небольшому пространству перед домом в Saint-Cloud, где она лежала, — он боялся войти внутрь и не мог уйти; ровно горел свет в передней за стеклянной дверью, дом был тих, все вокруг было неподвижно и тревожно, — и бесконечное ожидание его длилось до утра, когда ему сказали, что его жена умерла. Он кивнул головой, засунул руки в карманы и ушел, забыв даже спросить, жив ли ребенок; он пришел в себя только через два дня, разбуженный полицейским и приведенный в комиссариат квартала Menilmontant. Полицейский сказал, что нашел этого человека спящим на скамейке, и так как при нем не оказалось ни денег, ни даже бумаг, то он арестовал его за бродяжничество.

336

— Как твоя фамилия? — спросил комиссар, обращаясь к Дорэну и глядя на его испачканный, измятый костюм и лопнувшие ботинки. Только в эту минуту Дорэн понял, что его жена умерла, — и впервые заплакал.

— Ты не хочешь сказать, как твоя фамилия? — продолжал комиссар. — По-видимому, у тебя достаточно причин ее скрывать; я прекрасно это понимаю.

— Вы ничего не понимаете, — сказал Дорэн. — Моя фамилия Дорэн, я не бродяга и не преступник. Позвоните в мою парижскую, контору и вызовите управляющего.

— Помните, что если это шутка, — недоверчиво проговорил комиссар, — то я заставлю вас пожалеть о том, что вы пошутили.

Однако в контору он позвонил.

— Monsieur Dorin у вас? — закричал изумленный голос в телефоне.

— Он будет с вами говорить, — ответил комиссар и передал трубку Дорэну. Дорэн велел прислать за ним автомобиль; и через двадцать минут шофер открыл дверцу тяжелой шестиместной машины перед небритым человеком в грязной одежде, сняв шапку, поклонившись и сказав, как всегда:

— Bonjour, monsieur[1]. — Комиссар со смущенным и вместе удовлетворенным видом помахал на прощанье рукой. Приехав домой, приняв ванну, побрившись и переодевшись, Дорэн вызвал к себе экономку, которая сказала ему, что madame похоронена на Père-Lachaise и что сын находится в комнате, отведенной кормилице. Только тогда Анри Дорэн впервые увидел Андрэ. Мальчик был очень мал и весил всего три кило. — Все, что она могла, — подумал Дорэн, — все свои хрупкие силы она отдала этому ребенку — и это стоило ей жизни.

Ему казалось тогда, что все свое время он посвятит сыну; мысль о том, что он мог бы жениться вторично, не приходила ему в голову, хотя ему было всего двадцать шесть лет. Много лет он прожил, действительно думая только о сыне. Но по мере того, как Андрэ рос, Дорэн чувствовал, что бессознательная, физически ощущаемая любовь к сыну заменяется иным чувством, не менее сильным, но уже лишенным первоначальной остроты, когда


Примечания

  1. — Доброе утро, месье (фр.).
337

каждое движение маленького тела Андрэ отдавалось в его сердце. И хотя он продолжал любить сына так же, казалось бы, как всегда, однако в последние годы он вновь стал доступен иным чувствам, — и заметил в первый раз за все это время, что он еще не стар, богат и, в сущности, почти счастлив. Андрэ был умным мальчиком, способным учеником и таким любителем чтения, что Дорэн, спавший чрезвычайно крепко, специально купил себе будильник, который он ставил на два часа ночи, — чтобы проснуться и идти в комнату Андрэ; он заставал сына в кровати с книгой в руках. — Ну, monsieur, — говорил он, — monsieur все читает? — Он вынимал у него книгу из рук, целовал его в лоб и уходил — и только тогда Андрэ засыпал.

Дорэн женился второй раз, когда Андрэ было четырнадцать лет. Он познакомился с Мадлен случайно в кафе, куда зашел на полчаса после завтрака. Мадлен сидела напротив; Дорэн увидел ее длинные серые глаза, показавшиеся ему в первую минуту влажными — это впечатление бывало у всех, кто взглядывал на Мадлен, — ее красные губы и белые волосы, так мелко и тщательно завитые, что они ему напомнили бороды ассирийских царей. Как только Дорэн увидел Мадлен, он почувствовал необыкновенное волнение. — Он даже не понял, что причиной этого была она; ему вдруг стало казаться, что не то он забыл нечто чрезвычайно важное, не то не сделал чего-то до крайности необходимого, не то в доме случилось несчастье: не почувствовал ли себя плохо Андрэ? Мадлен сидела на своем месте, помешивая ложечкой давно остывший чай, взглядывая изредка на Дорэна и все точно не решаясь уйти. Наконец она посмотрела на свои часы, подозвала гарсона, открыла свою длинную и узкую сумку, похожую на черный кожаный конверт, — и вдруг выяснилось, что маленький бумажник с деньгами, который должен был там находиться, она забыла дома. — Боже мой, что же делать? — сказала она низким голосом. Услышав этот голос, Дорэн понял, отчего происходило его волнение. — Разрешите мне заплатить, — проговорил он после секунды молчания. — Нет, нет, monsieur, благодарю вас тысячу раз. Это так досадно. Боже, ничего глупее этого не могло случиться, — говорила она. Но, в конце концов, другого выхода из положения не оставалось. Они вышли вместе из кафе, Дорэн посадил

338

Мадлен рядом с собой, и — после этого в течение целого вечера и первых часов ночи его желтый «chrysler» можно было видеть в разных частях города, и в Булонском лесу, и на Версальской дороге; был июньский день, зной которого смягчался легким летним ветром; плескались в воздухе зеленые листья, остро сверкали стекла автомобиля, и желтый круг солнца скользил, покачиваясь, по черным крыльям машины.

Уже садясь рядом с Мадлен в автомобиль, Дорэн бессознательно знал, что так уйти от этой женщины он не может. Мадлен знала это еще раньше него. Она рассказала ему, что живет одна в Париже, что родители ее остались в Приморских Альпах, что ей двадцать восемь лет, что она пишет статьи об урбанизме и иногда снимается в кинематографе. Они пообедали на Больших бульварах, затем снова поехали кататься, потом Дорэн очутился у Мадлен, потом как будто бы ничего не было, затем он увидел как сквозь сон ее плечи, грудь с наивными, как ему показалось, мальчишескими сосками и ее длинные ноги и влажные глаза. Утром он, не вставая с дивана, дотянулся до телефона, стоявшего на маленьком столике, вызвал свой номер в Sainte-Sophie и сказал Андрэ, что придет часа в четыре дня. — Хорошо, папа, — спокойно ответил Андрэ. — Меня не будет дома в это время, я уйду за бабочками. — Прекрасно, значит, мы увидимся позже. — Еще через полчаса, — в сумрачном свете, проходившем сквозь закрытые ставни, — Дорэн сказал Мадлен, что просит ее быть его женой. — Вы с ума сошли, — ответила она, смеясь. — Я не шучу, — повторил Дорэн дрогнувшим голосом. Мадлен серьезно на него посмотрела, потом крепко обняла и поцеловала его и ничего не сказала.

В четыре часа дня Дорэн привез ее к себе, в Sainte-Sophie. Он обошел с ней дом и показал ей все комнаты, кроме комнаты Андрэ, по обыкновению запертой на ключ; Андрэ, уходя, никогда не оставлял дверь открытой. Они прошли в столовую; Мадлен остановилась у длинного зеркала, вделанного в стену, чтобы поправить прическу. Дорэн сзади подошел к ней и обнял ее, ее губы зашевелились, она, вздохнув от мускульного усилия и перегнувшись, обернулась к нему, чтобы поцеловать его, и в эту минуту увидела чьи-то чужие глаза: на пороге комнаты стоял худощавый

339

мальчик, который внимательно смотрел на нее и на Дорэна. Дорэн покраснел, выпустил из рук плечи Мадлен и сказал неожиданно веселым голосом:

— Андрэ, я представляю тебе твою будущую новую мать. Мадлен, это мой сын, Андрэ.

— Alors, mon petit...[1] — заговорила Мадлен, употребив по ошибке ту же интонацию голоса, с которой она только что обращалась к Дорэну; и, тотчас же заметив это, повторила уже иначе: — Mon petit, faisons la connaissance[2].

Андрэ низко поклонился, поцеловал ее руку и холодно ответил: Enchante, madame[3].


С того времени, когда Мадлен переступила порог дома Дорэнов, Андрэ почувствовал, что в счастливой и спокойной его атмосфере произошли какие-то изменения. Мадлен внесла с собой нечто новое и резко непохожее на все, что было до сих пор. Андрэ не любил Мадлен за то, что всюду, где она появлялась, где двигалась ее фигура и раздавался ее низкий голос, — неизменно воцарялся один дух, и все окружающее ее начинало иметь только определенный смысл, в центре которого была она, Мадлен. Она как бы говорила своим присутствием: то, что вы думаете, делаете или читаете, важно только до тех пор, пока меня нет; а как только есть я, то вы не можете не думать обо мне и не считать, что моя близость есть главная цель вашей жизни. Мадлен не стремилась к этому сознательно; но в ней была особенная душевная влажность, готовность каждую минуту пойти навстречу всякому движению, которое произошло бы в этом напряженном воздухе. У нее были всегда горячие руки и губы; и когда вечером она небрежно целовала Андрэ в лоб, желая ему спокойной ночи, Андрэ делалось неприятно.

Мадлен отличалась счастливейшим физическим равновесием, и в некотором смысле ее организм был так же совершенен и неутомим, как легкие орла или мускулы лучшего в мире атлета; и всякое ощущение, доставляющее


Примечания

  1. — Ну, что, малыш, давай... (фр.)
  2. — Давай, малыш, познакомимся (фр.).
  3. Очень рад, мадам (фр.).
340

обыкновенному человеку легкую боль или удовольствие, соблазн которого нетрудно преодолеть, вызывало у нее точно ветер в крови. Казалось, что чувства ее похожи на длинную пшату, которой конец, уже после того как нанесен удар, все еще дрожит, и колеблется, и точно трепещет в воздухе, как знамя на ветру, или белый край паруса над рябящимся морем, или крылья птицы, садящейся на воду. Анри Дорэн знал это так же, как Андрэ, но он думал, что все это — только для него, и ни для кого другого; ему казалось, что до встречи с ним Мадлен не знала ни себя, ни своих чувств, которые раскрылись лишь в близости к нему и вне этой близости почти не существовали. Его отношение к Андрэ ни в чем, казалось бы, не изменилось; и все же Анри Дорэн и его сын стояли теперь как бы на разных берегах вдруг разделившей их воздушной горячей реки, которую ни один, ни другой не могли бы перейти.

Анри Дорэна часто не бывало дома; он уезжал то в Париж, то на юг, где находились его фабрики. Иногда Андрэ сопровождал его; поездки с отцом были для него величайшим удовольствием. Он сидел в автомобиле и смотрел на летящее в воздухе украшение радиатора, изображавшее голову индейца с сильно откинутыми назад волосами; голова индейца неслась, покачиваясь, над ровной поверхностью асфальтовых дорог, мимо домов и деревьев, по берегу моря, по улицам провинциальных городов и по парижским бульварам; и в своем воображении Андрэ давно уже придумал название для рассказа об автомобиле: «Индеец-путешественник». Рассказа он, однако, не написал. Все поездки всегда кончались благополучно; и только однажды Андрэ вернулся из автомобильного путешествия с громадной шишкой на лбу. Случилось это потому, что, когда как-то вечером в Париже они возвращались с отцом домой, — перед этим шел дождь, и торцы мостовой, по которой они проезжали, были покрыты тонким слоем жидкой грязи, — и отец, спеша поспеть к девяти часам в Sainte-Sophie, все больше и больше ускорял ход, — на углу одной из улиц Пасси, почти пустынной в это время, Андрэ вдруг увидел маленького щенка-фокстерьера, который перебегал дорогу и находился как раз на пути автомобиля, так что свернуть было некуда; улица была узкая. Андрэ сразу стало больно дышать, он взглянул на отца и, не успев еще

341

сказать ни слова, понял, что отец тоже заметил щенка. Как ни быстро это произошло, Андрэ успел еще подумать: что сделает папа? — Держись, Андрэ, — сказал только Дорэн, и в ту же секунду завизжали и заскрипели тормоза, голова индейца с необычайной быстротой стала поворачиваться направо; автомобиль занесло на полном ходу. Андрэ сорвало с сиденья и бросило в угол, затем он услышал, — уже после всего, — сильный удар, и все остановилось. Андрэ поднялся с того места, куда упал, и первое, что он увидел, был щенок, успевший добежать до противоположного тротуара и помахивавший коротким обрубком хвоста. Руки отца усадили Андрэ рядом с собой, и изменившийся голос его спросил:

— Мы, кажется, живы, Андрэ?

Андрэ был готов и смеяться, и плакать.

— Ты не ушибся?

— Нет, — ответил Андрэ, — у меня только шишка на голове.

Отец ощупал его голову. — Вы сделаны из железа, молодой человек, — сказал он, — никаких повреждений нет. Теперь осмотрим автомобиль.

Но и автомобиль не пострадал, и остальная часть путешествия прошла как всегда. Разговора о причине «катастрофы» не было; и только уже недалеко от дома Андрэ спросил отца:

— Папа, а почему, собственно, фокстерьерам режут хвосты?

— Действительно, — сказал Дорэн, — почему бы? Видишь ли, может быть, они думают, что без хвоста им удобнее, хотя это очень сомнительно.

— Итак, Мадлен, — сказал Дорэн, входя вместе с Андрэ в столовую, — только личному героизму Андрэ я обязан тем, что имею удовольствие обедать сегодня дома.

— Как так?

И тогда Дорэн рассказал совершенно фантастическую историю о том, как Андрэ на полном ходу остановил автомобиль «при помощи вспомогательного воздушного тормоза и тревожного сигнала», — в то время как он сам, Дорэн, был парализован ужасом и не мог сделать ни одного движения; как толпа людей окружила Андрэ и горячо благодарила его за самоотверженный поступок и как один

342

муниципальный советник, случайно находившийся тут же и чья жизнь тоже, между прочим, была спасена Андрэ, тотчас предложил ему стать почетным гражданином квартала, который советник представляет вот уже двадцать лет; и как Андрэ отказался от этой почести и уехал, сопровождаемый восторженными криками населения, от которых у него опухла голова, что особенно заметно в одном месте, где образовалась шишка, которая служит доказательством того, что рассказ точно соответствует истине.

Андрэ хмурился, слушая рассказ отца; он не любил, когда Дорэн в таком тоне говорил о нем с Мадлен, — Андрэ казалось, что их отношения с отцом не должны были заключать в себе еще кого-то третьего.

Но чаще Андрэ оставался дома; он уходил в свою комнату и либо писал, либо занимался своими любимыми бабочками, либо читал книги; его особенно интересовали книги по зоологии. Только отца он иногда посвящал в свои занятия.

В один из душных летних вечеров, когда Андрэ сразу убежал после обеда, сказав Мадлен тем холодным голосом, каким он всегда говорил с ней:

— Простите меня, я спешу, — Анри Дорэн заметил в глубине сада электрический свет, идущий из середины деревьев. Это его удивило. Он пошел туда и увидел Андрэ, который стоял над полым стеклянным цилиндром, освещенным небольшой электрической лампой. В цилиндре, медленно двигаясь по стеклу, ползали две вялые бабочки с большими крыльями. Андрэ внимательно смотрел на них.

— Что ты делаешь? — спросил Дорэн.

И Андрэ объяснил отцу, что он держал у себя несколько месяцев личинки этих бабочек, которые не водятся ближе, чем за сто двадцать километров отсюда.

— Это бабочки-самки, — сказал Андрэ. — И ты увидишь, папа, — продолжал он, подняв голову и глядя на отца, — что самцы, почувствовав здесь присутствие этих самок, прилетят сюда — почти за полтораста километров.

— Ты не фантазируешь, Андрэ? — спросил Дорэн. — За сто двадцать километров? Каким образом? Я еще понимаю — километр, ну, два, ну, десять, в конце концов, — но сто двадцать? Андрэ, я боюсь, что твой опыт не удастся.

343

— Ты увидишь, папа, — сказал Андрэ. — Я потушу сейчас свет и буду ждать, а ты иди наверх. Я тебя позову.

Дорэн ушел. Прошло много времени, наступила уже ночь; Андрэ все не возвращался.

— С чем он там возится в саду? — спросила Мадлен.

— Интересный опыт; вот в чем он заключается. — И Дорэн рассказал это Мадлен.

— Это удивительно, — сказала Мадлен. — Какой странный мальчик, — прибавила она, улыбнувшись и подумав совсем о другом. Вдруг под окном раздался торжествующий шепот Андрэ: — Папа, они прилетели! — Дорэн и Мадлен пошли за Андрэ, невольно, как и он, ступая на цыпочках и стараясь не шуметь. Андрэ прошел вперед. — Сейчас я зажгу свет, — прошептал он и замахал рукой: — Папа, иди сюда. — Они подошли, Андрэ зажег электричество, и Дорэн и Мадлен увидели на осветившемся стекле десятки громадных бабочек, ползавших взад и вперед и взмахивавших крыльями.

— Нельзя сказать, чтобы это была очень шумная любовь, — заметила Мадлен и засмеялась. Андрэ сердито и презрительно на нее посмотрел.

Много времени Андрэ проводил один; когда отца не бывало дома, он почти не выходил из своей комнаты; изредка только он вдруг появлялся из раскрытой двери, чтобы пройти в кабинет Дорэна за какой-нибудь книгой, — и его появление бывало всегда неожиданно, так как передвигался он совершенно бесшумно; Мадлен поэтому нередко вздрагивала, увидя его. — Я вас испугал? — говорил в таких случаях Андрэ. — Извините меня, пожалуйста.

В доме довольно часто бывали гости: и один раз из-за этого у Андрэ даже вышла неприятность. Отец его в то время уехал на несколько дней; сам Андрэ ушел из дому с утра, взяв с собой сачок для ловли бабочек и небольшую банку, закрывавшуюся деревянной крышкой с просверленными в ней отверстиями для воздуха, — в эту банку Андрэ сажал тритонов и водяных жуков, которых ловил на маленьком озере, находившемся верстах в пяти от дома; Андрэ сопровождал его дог, Джек, — Андрэ смешило то, что Джек лаял на ящериц. Андрэ бродил целый день; когда он уставал, он ложился на землю и лежал, подставив лицо солнцу; закрытыми глазами он видел красные

344

пространства перед собой; под ним звенела земля, тихо шипела трава, движимая легким ветром, и рядом слышалось мерное дыхание Джека, — а в красных пространствах то появлялись, то исчезали крылья бабочек, и голова индейца-путешественника, и еще другие, непонятные и трудноразличаемые предметы. Андрэ поднимался и шел дальше. Уже банка его была полна тритонов, ноги были расцарапаны; он устал, начинало темнеть, и лес, в котором был Андрэ, начинал уже по-вечернему шуметь. — Теперь домой, Джек, — сказал Андрэ, — бежим. — И он вспомнил, что забыл запереть свою дверь, уходя.

Когда он подходил к дому, он увидел, что свет был во всех комнатах и над его столом горела лампа. Он быстро побежал по лестнице вверх; в коридоре никого не было, из столовой слышался голос Мадлен. Андрэ подошел к своей комнате: дверь была полуоткрыта. Он толкнул ее и увидел, что тетрадка, в которой он писал, была раскрыта, точно так же, как книга, лежавшая на столе. В его кресле сидела незнакомая дама с бледным лицом и очень красными губами. На ручке кресла полулежал молодой человек, обнимавший даму; губы его почти касались ее уха. Андрэ вошел так быстро, что молодой человек не успел переменить положение. Он посмотрел на Андрэ и сказал:

— Я не имею удовольствия вас знать, молодой человек, но в дальнейшем я вам советую стучаться, прежде чем входить. — Андрэ от бешенства не мог выговорить ни слова. Джек зарычал. Андрэ вдруг обрел дар речи. — Allez vous en[1], — тихо сказал он.

— Что? — переспросил молодой человек, поднимаясь с кресла. Рычание Джека стало захлебывающимся. Андрэ схватил его за ошейник и повторил:

— Allez vous en, vous et votre dame[2]. Это моя комната, — Андрэ невольно повысил голос, чтобы заглушить рычание собаки.

Через пять минут в комнату Андрэ постучалась Мадлен.

— Андрэ, ты должен извиниться. На что это похоже?

— Madame?.. — вопросительно сказал Андрэ.

— Ты должен извиниться.


Примечания

  1. — Уходите (фр.).
  2. — Уйдите вы и ваша дама (фр.).
345

Андрэ пожал плечами.

— Не откажите в любезности, — проговорил он ровным голосом, точно читая книгу, — передать monsieur и madame мое сожаление по поводу того, что случилось.

И он наклонился к книге, делая вид, что читает. Мадлен повернулась и ушла. В комнате Андрэ стало тихо. Он позвонил, ему подали есть, он пообедал; после этого он лег на диван и заснул.

Он проснулся ночью, встал и подошел к окну. Белые летние облака закрывали высокую луну, воздух, был теплый и неподвижный; все вокруг было тихо. Вдруг в столовой замирающий голос Мадлен сказал:

— Это правда?

— Когда я еду к вам, — ответил мужской голос, — я чувствую, что у меня вырастают крылья.

— Крылья любви? — опять сказала Мадлен.

Наступило молчание; потом послышалось какое-то движение и бесконечно изменившийся голос, задыхающийся и торопливый:

— Ты с ума сошел?

Андрэ отошел от окна и сел в кресло. Опять что-то было слышно в столовой, но Андрэ это было безразлично. — Крылья любви, — повторил он про себя, — где я читал про крылья?

И он вспомнил, что читал про некоторые породы муравьев, у которых во время периода любви вырастают крылья, и они поднимаются в воздух и потом падают и гибнут тысячами. — И еще трутни, — думал Андрэ, — которые тоже летят за маткой; сначала отстают самые слабые, потом другие — и только один, самый лучший и самый сильный, догоняет ее. Вот они, крылья любви. Это о них говорит Мадлен. А папа?

И Андрэ лег на диван и заплакал.


Андрэ сидел у себя в комнате и писал. Он мечтал о том, что со временем он станет знаменитым писателем, вроде тех, чьи книги издает Grasset и Nouvelle Revue Française; как в черном пальто и синем костюме, с беретом на голове и с часами «Омега» на левой руке он будет проходить

346

по Латинскому кварталу и как чей-то бесцеремонный голос скажет сзади него: — Mais regardez donc c’est bien André Dorin[1].

И он, не оборачиваясь и даже с досадой ускорив шаги, пойдет дальше. Он только не представлял себе, что именно он напишет. Он никак не мог справиться ни с одним сюжетом, который он долго обдумывал; и сперва все казалось просто: сначала описание героя, потом обстановки, в которой он живет, книг, которые он читает, затем путешествие героя в Англию и странная встреча на лондонской туманной улице с желтыми фонарями, — встреча, которая определит всю его дальнейшую судьбу, — и все это будет написано на одном дыхании, так, что, начав рассказ, нельзя будет от него оторваться. Но всякий раз, когда Андрэ доходил до важных мест, все получалось так нехорошо и искусственно, что Андрэ, отчаявшись, переставал писать и начинал думать с тревогой, что из него никогда не выйдет знаменитого писателя. Он не мог сосредоточить своих усилий на одной линии повествования; как только он начинал что-нибудь описывать, ему хотелось сказать об этом все, что ему было известно, ему было жаль что-либо упустить, — создалось бы впечатление, что он ничего не знает о тех вещах, которые не упомянуты в рассказе и которые, действительно, не необходимы именно для этого рассказа, но сами по себе очень важны и интересны и знать их может только умный и наблюдательный человек. Когда Андрэ начинал описание Лондона, он неизменно переходил на свои соображения об истории Англии и излагал свои суждения о британском национальном характере, подкрепляя их примерами, взятыми из разных столетий, упоминая Гладстона, Питта, Шелли и Шекспира, — хотя никто из этих людей не имел ни малейшего отношения к его рассказу. Потом он возвращался к своему герою; но герой за это время успевал несколько измениться, невольно приобретя некоторые английские черты, и всю характеристику его надо было переделывать. Андрэ терпеливо принимался за эту работу, — но что-нибудь опять уводило его повествование далеко в сторону, и число исписанных страниц росло, и героиня все никак не могла появиться из лондонского тумана; и ее одинокая фигура, сиротливо идущая по


Примечания

  1. — Смотрите, ведь это Андрэ Дорэн (фр.).
347

улице, невольно вызывала такую жалость в Андрэ, что он не на шутку огорчался, точно если бы это была действительно живая женщина, — и решал на следующий же день писать непременно о ней; но опять отвлекался, и опять ничего не получалось. Тогда Андрэ бросал работу и уходил в сад, а вечером садился писать дневник, в котором ничего не нужно было выдумывать.


В тот январский вечер, когда Андрэ был один в квартире и ждал возвращения Дорэна из Парижа, — на дворе было холодно и пустынно, по мерзлой дороге, проходившей недалеко от дома Дорэнов, никто не проезжал, вокруг стояла тишина; только изредка доносился разноголосый и быстро затихавший лай собак, и тогда Джек поднимал громадную голову и негромко рычал, — Андрэ допоздна сидел за своим столом, думал и писал дневник, в котором ему захотелось изобразить отца. Он написал очень длинное вступление и затем начал: «Анри Дорэн, мой отец, родился, чтобы быть счастливым».

После этой фразы Андрэ ничего не написал; он положил на стол ручку и задумался. Да, конечно, Дорэн был рожден счастливым человеком. Ни у кого Андрэ не слышал такого спокойного и смеющегося голоса, никому все огорчения, неудачи и обиды не представлялись такими легкоразрешимыми, как отцу. Андрэ вспомнил, как однажды, в раннем детстве, он горько плакал оттого, что сложный план проведения узкой мощеной дорожки от муравейника на опушке леса до старого корявого пня, обросшего тоненькими веточками с зелеными листьями, — весь этот план после нескольких дней работы оказался невыполнимым, так как Андрэ забыл о ручье, отделявшем муравьев от пня. Андрэ смотрел, как после дождя муравьи пробирались по грязи к берегу ручья и потом возвращались обратно, тревожно шевеля усиками. Ему казалось, что муравьям непременно нужно добраться до этого пня, — и он стал строить для них твердую дорогу, которой был бы не страшен никакой дождь. Он носил в карманах своих штанов камни и молоток, носил тяжелые ведра с песком и кое-как сделал дорогу до самого ручья. Потом он сел на землю и заплакал, — и

348

пришел со слезами домой. — Что с тобой, Андрэ? — спросил его отец. Андрэ рассказал, в чем дело. Отец выслушал его с серьезным лицом, кивнул головой и сказал: — Ты совершенно прав, Андрэ, мы все это устроим; после завтрака я пойду с тобой, и мы будем работать вместе.

И оказалось, что трудного ничего не было; Дорэн проложил низкий мост над ручьем, утрамбовал дорогу, и уже вдвоем с Андрэ они довели ее до пня. Следы от этой дороги оставались и до сих пор, до теперешнего времени, когда Андрэ понимал, как смешон был его детский план.

Потом Андрэ подумал о своих вечерних разговорах с отцом, которые стали происходить только в самое последнее время, когда Дорэн впервые заговорил с сыном как со взрослым. Чаще всего это был один и тот же спор; он начинался с того, что Андрэ приходил к отцу спросить его мнение о том или ином историческом событии или о книге, которую он прочитал. — Ну, хорошо, — говорил Дорэн, — скажи мне, пожалуйста, что ты думаешь по этому поводу, а я потом тебе сообщу, как я это понимаю.

И Андрэ начинал говорить; часто он высказывал то, что писал или собирался писать, иногда он касался вопроса, который все время не давал ему покоя, — вопроса о Мадлен; но он делал это в такой отдаленной форме, что отцу в голову не приходила мысль, что речь идет о его жене. Но всякий раз, когда Андрэ упоминал о любви, Дорэну делалось и стыдно, и хорошо в одно и то же время; стыдно потому, что он был женат на Мадлен, и хорошо потому, что он вспоминал о матери Андрэ. Впрочем, он сдерживался, — и только один раз посадил Андрэ к себе на колени, — точно Андрэ было восемь лет, — и сказал ему:

— Андрэ, ты знаешь, как я тебя люблю?

— Знаю, папа.

— Но ты не знаешь еще одного, — сказал он с непривычным для Андрэ волнением, — того, что ты похож на твою покойную мать.

И после этого целых два дня Анри Дорэн был молчалив и задумчив.

Но чаще всего разговоры были иными. С удивительной для мальчика ясностью Андрэ замечал и видел много печального во всем, что его окружало; и именно такие вещи обычно привлекали к себе его внимание. Все, что

349

было шумно, радостно и буйно, было ему неприятно. Анри Дорэн, говоря с ним как со взрослым, — это очень льстило Андрэ, и он понимал, что это ему льстило, и сердился на себя за это, но своеобразного удовольствия преодолеть не мог, — возражал ему:

— Ну вот, Андрэ, я понимаю твой взгляд. Ты говоришь, что все печально и нехорошо. Даже не входя в обсуждение этого, а просто так, фактически, если хочешь, — ведь, это неверно. Посмотри вокруг себя, — сколько ты увидишь радости. Вот Джек бежит тебе навстречу, — разве он не радуется?

— Джек — это собака, — отвечал Андрэ.

— Андрэ, Андрэ, — укоризненно говорил Дорэн, — ведь ты занимаешься зоологией, значит, ты не должен преуменьшать значение животных, ты должен знать, что в известном смысле Джек совершеннее нас с тобой.

— У Джека нет разума в человеческом смысле, — настаивал Андрэ, — а есть инстинкт. Инстинкт — это потребность питания, размножения и движения, необходимого для того, чтобы мускулы не сделались дряблыми, — вот и все. А разве у собаки может быть какое-нибудь мнение о том, что все хорошо или все плохо?

— Не знаю, не знаю, может быть, да. Вот один человек заболел и умер; его собака не отходила несколько дней от его могилы и через несколько дней там околела, хотя была, казалось бы, совершенно здорова. Какой же это инстинкт? Но оставим это. Разве ты не можешь себе представить бесконечно умного человека, который все видит и все понимает, — насколько это в человеческих возможностях, — и находит во всем одно только хорошее?

— Нет, папа, такого человека не было.

— А Франциск Ассизский, Андрэ? Ну, конечно, Андрэ, Франциск Ассизский, — и Дорэн улыбался совсем так, как он улыбался маленькому Андрэ, когда разрешал стоявшую перед мальчиком трудность, и все оказывалось просто и необыкновенно хорошо, — вот видишь? Он знал очень много и все понимал, — и был неизменно радостен; значит, это возможно, значит, это было правильно.

— А я не могу, — упрямо говорил Андрэ.

— Потому что ты многого не понимаешь. Не обижайся, Андрэ, понять теоретически — это одно, а почувствовать

350

— это другое. Ты еще не знаешь очень многих чувств, мой мальчик. Вот подожди, мы поговорим с тобой через пятьдесят лет, — и Дорэн начинал шутить. — А если несчастье, папа? Ну, вот, например, катастрофа или... — Андрэ запнулся и потом с трудом сказал: — или измена любимой женщины. — Он употребил такое книжное выражение, потому что говорил об этом в первый раз с отцом.

— Ах, Андрэ, до чего ты любопытен. Ну, хорошо: катастрофа, — что такое катастрофа? Если это смерть, то все кончается; если это не чья-либо смерть, а изменение, то подумай, сколько радости тебе предстоит; ты изменишься и потом в измененном состоянии будешь снова узнавать все те наслаждения, которые ты знал раньше. Это вся жизнь сначала. Что же касается измены... видишь ли, мой мальчик, любимая женщина не может изменить.

— А если она все-таки изменяет?

— Откуда ты это знаешь?

— Мне сказали.

— Значит, это ложь.

— У меня есть неопровержимые доказательства, я видел, как ее целовали.

— Значит, были какие-то ужасные обстоятельства, заставившие ее так поступить, — обстоятельства, которых ты не знаешь и которые ее совершенно оправдывают. А если и их нет, то, значит, ты ошибся: она не любимая женщина. Но это редко, Андрэ, это исключения. Впрочем, здесь, в этой области, я даже не имею права с тобой спорить, потому что я это знаю, а ты в этом невежда. Видишь ли, Андрэ, у тебя есть один крупный недостаток для оппонента в таких вопросах.

— Какой, папа?

— А тот, — Дорэн улыбнулся с едва заметной мягкой насмешкой, — что моему умному сыну, который все знает, — только пятнадцать лет. Voila, monsieur[1]. А теперь спокойной ночи. И не надейся, пожалуйста, читать до утра; я тебе все равно помешаю. Более надоедливого отца ты не мог бы себе выбрать.

«Анри Дорэн, мой отец, родился, чтобы быть счастливым».


Примечания

  1. Вот так, месье (фр.).
351

Андрэ еще раз перечел эту фразу. Было уже очень поздно. Джек спал, положив голову на лапы. — Почему папы до сих пор нет? — с внезапной тревогой подумал Андрэ.

Он заботливо постелил себе постель, аккуратно растянув простыни, поставил на ночной столик лампу с зеленым абажуром, достал с полки «Красное и черное» Стендаля, заложенное шелковой закладкой на триста двадцать восьмой странице, он даже успел, разворачивая книгу, прочесть:

«Mathilde croyait voir le bonheur. Cette vue toute puis-sante sur les âmes courageuses liées à un esprit supérieur eut a lutter longuement contre la dignité et tous sentiments de devoir vulgaires»[1].

Отец все не возвращался. Тогда Андрэ надел пальто и вышел на дорогу; мгновенно проснувшийся Джек пошел за ним.

Андрэ долго стоял и всматривался в темноту, но ничего не было видно. Шоссе с примерзшими к земле маленькими камешками смутно белело перед глазами Андрэ, исчезая в двадцати шагах от него, точно безмолвно провалившись в пропасть. Время от времени скрипели и качались от ветра деревья, которыми была обсажена дорога; было очень холодно, пустынно, нигде не было видно огня. Джек протяжно зевал, потом настораживался, подняв уши, но ничего не появлялось из темноты. Вдруг Андрэ заметил, что уши Джека давно уже опять насторожены; тело собаки подалось вперед, точно Джек был в нерешительности — бежать или стоять на месте. Тогда Андрэ различил едва слышный издалека шум, состоящий из шуршанья шин о землю и тихого звука мотора. Андрэ знал, что в пятистах метрах от дома шоссе делало крутой поворот; по-видимому, шум от смещающихся колес и был тем неясным вначале звуком, который услышал Андрэ. Потом далеко впереди в темноте появились два огня, странно танцевавшие в воздухе — точно автомобилем управлял совершенно пьяный


Примечания

  1. «Матильде казалось, что перед нею открывается счастье. Это видение, которое имеет такую безграничную власть над мужественной душой, если она еще к тому же сочетается с высоким умом, долго боролось с чувством собственного достоинства и прописного долга». (Пер. с фр. С. Боброва и М. Богословской).
352

человек, ехавший зигзагами. Тревога охватила Андрэ, он побежал навстречу этим огням; перегнав его, с лаем туда же помчался Джек. Андрэ добежал до автомобиля, распахнул дверцу и увидел, что отец сидит бледный, вцепившись в руль ослабевшей рукой в кожаной перчатке. Он не улыбнулся Андрэ, как улыбался всякий раз, когда его встречал, — и только сказал ему срывающимся голосом:

— Андрэ, я очень плохо себя чувствую, довези меня, пожалуйста, до дома.

Андрэ с трудом помог отцу пересесть дальше от руля и медленно, путая скорости и заставляя автомобиль двигаться толчками, от которых Дорэн болезненно морщился, доехал до дома. Он разбудил слугу отца Жозефа, и вдвоем они помогли Дорэну подняться наверх и уложили его в постель. Дорэн сказал Жозефу, с усилием произнося слова:

— Жозеф, вы разбудите аптекаря и возьмете у него аспирина и хины; скажите ему, что у меня еще сильные боли ниже груди, чтобы он дал что-нибудь против этого. Сделайте это, пожалуйста, поскорее.

Андрэ с непрекращающейся тревогой следил за каждым движением отца. Ему вдруг стало казаться, что Анри Дорэн может умереть, — и когда Андрэ думал об этом, все становилось так холодно и ужасно вокруг него, что он решал умереть вместе с отцом. Анри Дорэн нашел в себе силы улыбнуться Андрэ.

— Это пустяки, Андрэ, — проговорил он. — Ты понимаешь, я, по-видимому, простудился: у меня болит голова, и я неважно себя чувствую. — Он не сказал Андрэ, что во время дороги из Парижа в Sainte-Sophie несколько раз терял сознание. — Я приму аспирин и хину, высплюсь, и завтра утром мы устроим с тобой матч бокса в десять раундов.

По тому, что отец сказал о боксе, Андрэ понял, что ему очень плохо. Но он не успел об этом как следует подумать; вошел запыхавшийся Жозеф и принес лекарства.

— Я прошу извинения у monsieur, но так как аптекарь очень спешил, он не мог найти облаток и завернул в пакеты все, что вы требовали. Это хина, это аспирин, а здесь средство против болей ниже груди; аптекарь сказал, что нужно принять полторы столовых ложки.

— Хорошо, Жозеф, можете идти.

И, обратившись к Андрэ, Дорэн сказал:

353

— Побудь со мной одну минуту, Андрэ.

Когда Жозеф вышел, Дорэн продолжал:

— Ну, вот, Андрэ, все в полном порядке. Я приму эти лекарства и засну. Ты тоже иди спать, я тебя очень прошу. Ну, спокойной ночи.

— Спокойной ночи, папа, — ответил Андрэ шепотом. Но когда он был уже в дверях, голос отца вдруг остановил его:

— Андрэ, ты знаешь адрес Мадлен?

— Да, папа — ответил Андрэ, вдруг поняв, почему отец спрашивает его об этом. Но чтобы не встревожить отца и не дать ему понять, что он догадался он сказал: — А почему ты спрашиваешь?

— А я забыл, — Дорэн быстро и искусственно улыбнулся, — сто восемьдесят три или сто девяносто три — номер дома?

— Сто девяносто три.

— Ну, хорошо, спасибо.

Придя в свою комнату, Андрэ решил не раздеваться и не спать. Он взял опять «Красное и черное», сел в кресло и попытался читать. Но дальше «Mathilde qui croyait voir le bonheur»[1] он не мог прочесть; он ничего не понимал. Он закрыл книгу; неожиданная дремота вдруг овладела им, и он заснул.

Он проснулся, почувствовав, что кто-то толкнул его колено. Он открыл глаза; возле него стоял Джек. Все в квартире было тихо. Андрэ поднялся и на цыпочках пошел посмотреть, спит ли отец. Войдя в комнату, он увидел, что Дорэн лежит с открытыми глазами, неподвижно смотрящими прямо перед собой. Андрэ удивило и даже обидело, что отец не поглядел в его сторону.

— Ты не спишь, папа? — спросил Андрэ. Дорэн ничего не ответил. Андрэ заглянул ему прямо в лицо; но отец продолжал смотреть своим невидящим взглядом и не сделал ни одного движения. Страшная мысль о смерти пришла в голову Андрэ: он откинул одеяло и приложил ухо к груди отца; грудь была теплая, сердце билось. Ему сразу стало так легко, точно вообще ничего не случилось. — Тебе очень плохо, папа?


Примечания

  1. «Матильды, которая верила, что нашла счастье» (фр.).
354

Дорэн не отвечал. — Он в обмороке, — подумал Андрэ, — но почему у него открыты глаза? — Он стал брызгать водой в лицо отца. Лицо не вздрагивало и не шевелилось, глаза оставались открытыми. Андрэ стало страшно.

Уже начинало светать, когда Жозеф по телефону вызвал врача из Парижа.


Анри Дорэн хорошо помнил ту минуту, когда, приняв сначала аспирин и то, что он считал хиной, — его немного удивило, что она показалась не очень горька, — он взял столовую ложку, лежавшую на ночном столике, насыпал туда средство против болей ниже груди и сразу проглотил это, запив водой. После этого он ничего уже не видел, не понимал и не слышал; он обрел способность думать только через много часов. У него ничего не болело. — Слава Богу, все кончено, — сказал он себе и хотел приподняться, но не мог. — Какая темнота в комнате, — продолжал он думать, — а я все же очень ослабел. Должно быть, уже утро, странно, что никого нет. Надо позвать Андрэ.

Но и Андрэ он не мог позвать. И тогда вдруг он понял, что не может пошевельнуть ни рукой, ни ногой, не может ничего сказать, ничего не видит и не слышит. — Я умер? — с ужасом спросил он себя. — Нет, этого не может быть; я бы, наверное, не мог думать. Я парализован.

И он опять забылся.

Он знал, что вокруг него ходят люди, открывают и закрывают ставни, день сменяет ночь, — но он ничего не видел, не слышал и не чувствовал. Он делал невероятные усилия, чтобы поднять руку, но ничего не получалось. Наконец его правая рука слегка шевельнулась.

Это произошло на третий день после того вечера, когда он принимал лекарство. Трое суток он пролежал пластом, как живой труп; его перекладывали несколько раз, доктор делал ему впрыскивания, но тело Дорэна оставалось неподвижным. Вызванная телеграммой Андрэ, встревоженная Мадлен приехала на второй день вечером и не отходила от постели Дорэна. Андрэ нельзя было заставить уйти из комнаты: часами он просиживал на кровати отца, все повторяя — папа, папа, — точно надеясь, что его голос вызовет отца из того страшного небытия, в котором

355

находился Дорэн. Доктор сказал Андрэ, что его отец принял очень большое количество хины по ошибке и нельзя заранее знать, что теперь будет.

Андрэ первый увидел, что рука отца шевельнулась. Он принес ему карандаш и бумагу; но сколько он ни старался вложить карандаш в руку отца, пальцы Дорэна разжимались и ничего не выходило. Наконец к вечеру Анри Дорэн неуверенными буквами, останавливаясь и роняя карандаш, который Андрэ снова подавал ему, написал: — «Я ничего не вижу, не слышу и не чувствую».

И с этого начались улучшения. Утром следующего дня Дорэн мог уже двигать обеими руками; еще через день он уже сгибал ноги в коленях. Через трое суток, проснувшись, он услышал шаги Мадлен. Ему вспомнилось, как лицеистом самого младшего класса он забавлялся тем, что на секунду крепко зажимал уши и, когда вновь отнимал руки от головы, слышал сразу громкий шум. Так и теперь, — необычайная тишина вдруг наполнилась различными звуками и голосами — Андрэ, Мадлен, доктора, Жозефа и других людей. Потом он уже начал, — хотя и с большим трудом, — говорить. Первое, что он сказал, были слова:

— Позовите Андрэ.

— Я здесь, папа, — ответил голос Андрэ.

— Ты очень испугался, мой мальчик?

— Да, папа, — неожиданно захлебнувшись и заплакав, сказал Андрэ.

И в тот же день доктор, вызвав Мадлен, говорил с ней полчаса и кончил словами о том, что он совершенно ручается за полное восстановление здоровья Дорэна. — Но я боюсь, — прибавил он после небольшого молчания, — что он навсегда останется слепым.


И Анри Дорэн ослеп. Сначала он, как и все окружающие, думал, что зрение вернется к нему постепенно, так же, как слух и способность двигать руками и ногами; но силы его давно уже восстановились, а зрение не возвращалось. Он по-прежнему ничего не видел и только медленно и с ужасом привыкал к постоянной тьме, в которой жил.

356

То, что он не видел, вначале сильно мешало ему передвигаться; и ему казалось, что ему трудно ходить не потому, что он слеп, а потому, что ослабели мускулы ног. Он утратил чувство физического равновесия, он делал неверные движения, и если падал, то всегда очень неудачно, не успев защититься от падения вытянутыми вперед руками. Из него точно бы вынули какую-то пружину, делавшую раньше его тело гибким и создававшую естественное сопротивление всем внешним толчкам и столкновениям. Потом в нем выработалась другая привычка ходить и двигаться и безошибочное угадывание возникавших перед ним препятствий, которые представлялись ему как темные стены перед закрытыми глазами. Он уже не натыкался на стулья, на столы, на кресла; он легко находил дверь, — так как воздух в том месте, где находилась открытая дверь, был реже, чем воздух у стены. Прошло несколько недель, и Дорэн уже ходил по всему дому с уверенностью зрячего человека. И только тогда все начало с удивительной быстротой меняться в его представлении.

До этого Дорэн почти не думал о смысле постигшего его несчастья. Ему было очень тяжело, он знал, что все случившееся ужасно; но он считал, что отсутствие зрения есть лишь физический недостаток, очень тягостный и печальный, но больше ничего. Его по-детски радовала мысль о том, что он успел сделать в жизни все, что было необходимо, — как человек, который увидел грозовую тучу и еще до того, как началась буря, успел укрыться в надежном месте; он был обеспечен, с ним были любимый сын и жена, — чего же ему было бояться?

Но с каждым днем он замечал, что все это меняется и Андрэ и Мадлен невольно отдаляются от него. Впервые это обнаружилось в тот день, когда Мадлен вывела его на прогулку. Он неуверенно ступал по шоссе, она держала его под руку; был весенний, почти безветренный день.

— Какой ветер, Мадлен! — сказал Дорэн.

— Ты, наверное, шутишь, Анри; нет никакого ветра, настолько, что это даже удивительно, я хотела тебе сказать об этом.

— Вы все, — вдруг с непривычным для Мадлен раздражением заговорил Дорэн, — вы все, по-видимому, считаете, что если я ослеп, то это значит, что я впал в детство

357

или стал идиотом. Я ничего не вижу, это правда, но я чувствую сильный ветер.

— Но уверяю тебя, Анри, что это тебе только кажется.

Дорэн замолчал и не начинал более разговора. Вернувшись домой, он сел на диван и надолго задумался. Все было тихо в доме. Дорэн слышал, как звенели пружины в кресле Мадлен, как она переворачивала листы книги, которую читала; слышал, как Андрэ писал в своей комнате; и по тому, что его перо часто останавливалось и потом снова быстро начинало ходить по бумаге, Дорэн понял, что Андрэ пишет какой-то рассказ, и пишет начерно. Внизу, по шоссе, проезжали автомобили: первым проехал «бюгати», потом «испано-сюиза», затем сорокасильный «рено» и тотчас же вслед за ним «паккарт», — Дорэн безошибочно определял это по звукам моторов.

Помимо того, что осязание и слух Дорэна чрезвычайно обострились, — в чем не было ничего удивительного, — и все, окружавшее его, беспрестанно шевелилось и звучало: тьма, стоявшая перед его глазами, была полна звуков и насыщена ни на секунду не прекращавшимся движением; — помимо этого, нечто новое и невероятное стало открываться перед ним.

Мало того, что он чувствовал чье-либо присутствие в комнате; но он точно знал, спокоен или раздражен человек, находящийся рядом с ним, — радостен или печален; и все оттенки его состояния делались вдруг ясны Дорэну. От каждого человека шел точно горячий ветер; и по тому, насколько он слаб или силен, Дорэн знал, в каком состоянии находится этот человек. Однажды утром, когда он только что успел одеться и в комнату вошла Мадлен, он почувствовал ее желание до того, как она успела произнести хоть одно слово; раньше он мог это понять по выражению ее лица, или по интонации голоса, или по какому-либо движению ее тела или руки. Теперь он ничего этого не видел, и Мадлен еще не успела заговорить с ним. Но раньше, чем она произнесла свое обычное: — Bonjour, Henri[1], — он предупредил ее и сказал:

— Доброе утро, Мадлен. Значит, ты все-таки не перестала любить меня?

— Ты знаешь?


Примечания

  1. — Доброе утро, Анри (фр.).
358

— Я чувствую. Только не надо плакать.

И лицо Мадлен, с мокрыми от слез щеками, очутилось у лица Дорэна.

— Анри, — говорила она испуганным шепотом, — мне страшно, когда ты ко мне прикасаешься. У тебя другие пальцы, мне кажется, что чья-то чужая рука гладит мое тело. У тебя новые руки, Анри, — сказала она с ужасом в глазах, который Дорэн услышал в ее голосе.

— Моя глупенькая, — ласково сказал он, — ты забыла, что я слепой.

Множество мелочей раздражало Дорэна. Прежде всего — невозможность читать, затем постоянная и обидная предупредительность всех окружающих, из которых один Андрэ понял, что быть чересчур внимательным к отцу и относиться к нему, как к тяжелобольному, — значит, невольно подчеркивать его ужасный недостаток. По некоторым фразам Дорэна Андрэ понял, что отец угадал и оценил эту его чуткость.

Оставаясь один, Дорэн начинал вспоминать. Раньше он редко утруждал свою память; того, что происходило с ним, было достаточно, чтобы занять все его внимание. Теперь, не привыкнув еще окончательно жить в темноте, в которой до сих пор многое оставалось для него враждебным и чуждым, он перебирал в своей памяти все свои зрительные впечатления и вспоминал всю свою жизнь.

Он вспоминал перистые облака на рассветном небе в то утро, когда умерла его первая жена, сверкание автомобильных стекол и отражение в них откинутой назад головы Мадлен, блеск моря, по берегу которого мчался его «chrysler», и бледное лицо Андрэ с синими, почти женскими глазами; вспоминал, как, подпрыгивая, катились камешки с дороги, как неслась поднятая порывом ветра бумага; как наступала ночь и в далеком пространстве, почти таком же, как теперешняя тьма, но несравненно более мягком, зажигались в воздухе, то высоко, то низко, огни; как скользил луч фонаря по темному шоссе, как из-за последнего поворота открывался весь унизанный огнями вечерний Париж, над центром которого стояло красное электрическое зарево; как сверкала вода в лесу, как отражались деревья в реке, как плыли в океане многоэтажные

359

пароходы со светящимися иллюминаторами; как бело блестел нежный приморский песок, когда он мальчиком возвращался с купанья, — как горели маяки, далеко видные в море. Тысячи незначительных и мелких подробностей вспоминались ему: какой особенной танцующей походкой Джек подходил к сенбернару, которого они встретили в Париже, как двигались мускулы под его гладкой кожей; как сверкнул в воздухе красноватый хвост лисицы, за которой бросился Джек, когда они однажды совершали прогулку где-то в Нормандии. Потом он видел улицы Парижа, полные людей, — под струящимся и блестящим дождем; зажигающиеся зеленые и красные сигналы на углах улиц; далекое, медленное небо над головой, синеватый лед северных озер, — и желтые, удушливые облака пыли на бесчисленных дорогах Франции в тот год, когда была объявлена война и он вместе со своими товарищами ночью, на грузовике с потушенными огнями, медленно ехал на фронт. — Где они теперь? — думал Дорэн. — Мортье убит в августе шестнадцатого года. А Бернар? — Дорэн вспомнил, как Бернар говорил со своим мрачным видом: — Нет, друзья мои, я твердо знаю: меня убьют именно в тот день, когда кончится война. — Он говорил это каждый день и так надоел всем, что Мортье, не выдержав, сказал ему однажды: — Non, mais creve donc et que la guerre finisse![1] — Как странно дергался Бернар перед смертью, — продолжал думать Дорэн. — Да, когда же это было? За месяц до перемирия. Да, Бернар ошибся в сроке.

И вновь долгая счастливая жизнь представлялась ему. Вот он возвращается домой после грохота снарядов, окопов, пулеметной стрельбы; ему еще снится война, но он лежит в чистой постели с прохладными простынями и знает, что все ужасы, и смерть, и голод остались позади, а перед ним богатство, здоровье, счастье и все, о чем стоит потом пожалеть в старости.


Один раз, когда Мадлен вошла в его комнату, он услышал по ее быстрой и вместе нерешительной походке, что она хочет спросить его о чем-то таком, в чем она не вполне уверена, одобрит ли он ее или нет. Мадлен сидела


Примечания

  1. — Ну так пропади пропадом и пусть кончится война! (фр.)
360

рядом с ним и говорила о хозяйственных вещах; потом она спросила:

— Анри, ты ничего не имеешь против того, чтобы я пригласила гостей?

Дорэну вдруг стало необычайно грустно. Ему вспомнилось, как в детстве его в наказание оставляли дома — все уходили, он сидел один в громадной квартире, с трудом сдерживая слезы. Но он сказал:

— Конечно, Мадлен, конечно. Только я не выйду к гостям, я останусь у себя: ты скажешь, что я уехал. Хорошо?

— Нет, нет, — протестовала Мадлен, — ты должен быть вместе с нами.

— Это невозможно, — настаивал Дорэн. — Я не буду. Но очень прошу тебя пригласить гостей, иначе ты меня обидишь.

— Я сделаю, как ты хочешь, — со вздохом сказала Мадлен.

И вечером приехали гости. Дорэн сидел у окна в шезлонге; опускающееся солнце светило в его слепое лицо, потом теплый его свет медленно скользил все ниже — и, наконец, стало темно. Дорэн не отошел от окна и остался сидеть в шезлонге. Он слышал, — окно в столовой было открыто, — как гости упоминали о нем, как спрашивали Мадлен о его здоровье, — она отвечала. Вдруг звук ее голоса поразил его; он стал внимательнее прислушиваться. Но следующая реплика Мадлен была обращена не к тому самому человеку, в разговоре с которым звучала интонация ее голоса, так поразившая Дорэна. Он ждал, пока она вновь заговорит с этим человеком. Через пять минут мужской голос спросил:

— А как поживает Андрэ?

— Благодарю вас, — ответила Мадлен, — очень хорошо. Он сегодня в Париже.

Это была опять та же интонация, в которой нельзя было ошибиться. В первую секунду Дорэну показалось, что он задохнется. Но он справился с собой; немедленно отодвинув шезлонг от окна, он перешел на диван, откинулся на подушки и больше ни разу не шевельнулся за весь вечер. Он слышал еще, — почти механически, почти невольно, — как Мадлен играла на рояле, как кто-то громко говорил о Клемансо, но теперь для него не существовало ничего,

361

кроме ее измененного голоса. Дорэн не мог ошибиться в значении этой перемены. То, что раньше он, может быть, приписал бы своему воображению, было теперь для него так ясно, как если бы он видел все собственными глазами. Таким голосом Мадлен говорила только с ним — и только в минуты физической близости. Как хорошо он знал именно этот голос Мадлен — с внезапной легкой хрипотой и неправильным дыханием! — А я слепой, — подумал Дорэн и бессмысленно все повторял эту фразу: — Да, а я слепой.

Поздно вечером, — но гости еще не уехали, — раскрылась внизу входная дверь и явился Андрэ, поднявшийся прямо в свою комнату. Дорэн слышал, как Андрэ подошел к окну, — потом вернулся, сделал несколько быстрых шагов по комнате и сел в кресло, но тотчас же встал и снова стал быстро ходить. Через полчаса он лег и, по-видимому, заснул, так как из его комнаты не доносилось ни звука.


До последнего времени Дорэн не задумывался над тем, хороша или плоха жизнь вообще; только в спорах с Андрэ он говорил об этом. Он говорил, что в жизни больше радости, чем печали, потому что сам испытывал чаще радость, чем печаль; а когда ему было нужно доказать справедливость своих взглядов, то, так как он не мог сказать — смотрите, я живу счастливо, и это есть доказательство верности того, что я говорю, — он прибегал к примерам, почерпнутым из всего, что он знал или читал. Но то, что жить хорошо, ему лично было ясно без всяких примеров. Он всегда огорчался, слушая Андрэ, и даже говорил о нем с Мадлен.

— Как жаль, — говорил он, — что Андрэ не пошел в меня. Он слишком болезненный мальчик, он слишком много думает и читает — это нехорошо, Мадлен, ты не находишь?

Мадлен соглашалась с ним; Андрэ всегда оставался ей чужд. Того мира постоянно движущихся мыслей, образов и открытий, в котором жил Андрэ, она не знала и не понимала; для этого она была слишком здорова и слишком женщина. Счастье Анри Дорэна не было слепым, он не походил на Мадлен; в нем было удачное соединение

362

духовных и физических способностей, которое давало ему возможность понимать одновременно и Андрэ, и Мадлен.

— Оба они правы, — думал Дорэн, — но, в конце концов, более всех прав я.

И вот теперь вопрос, кто более прав, встал перед ним с необыкновенной силой. Ослепнув, он лишился половины сокровищ, которыми обладал; а в тот вечер, когда у Мадлен были гости, он потерял нечто важное и очень дорогое, — остался один Андрэ. Но того чувства, которое было уничтожено этими несколькими интонациями Мадлен, ничто, казалось, не могло уже ни поправить, ни заменить, — и это было бесконечно печально.

Дорэн ничего не сказал Мадлен; но с этого дня он почувствовал, что тот воздух, который он, будучи зрячим и счастливым, так любил, воздух его квартиры, который постоянно окружал его везде, где бы он ни был, как ежеминутное воспоминание или сильный запах одних и тех же духов, — что этот воздух был насыщен тревожными и печальными вещами, о существовании которых Дорэн раньше ничего не знал.

Он слышал однажды, как внизу, во дворе, раздался сильный писк, — ему сказали, что это крыса, попавшая в западню: Дорэн представил себе ее расплющенный живот, и ему стало дурно. В другой раз тревожно кудахтала и кричала курица, которую зарезал Жозеф; Дорэн слышал взмахи ее крыльев, когда она, уже обезглавленная, пробежала несколько шагов по двору; и все это, на что раньше Дорэн не обратил бы внимания, — необычайно угнетало его теперь и делало его состояние еще более тягостным. Каждый день ему все печальнее и печальнее становилось думать о том, что наступают сумерки, — точно уходящее солнце оставляло его в еще большей тьме, чем та, в которой он находился до сих пор. Далекий звук колокола, сирена проехавшего и удалявшегося автомобиля, ветер перед грозой, звон часов и те непонятные, ночные звуки, значение которых он силился и никак не мог понять, — все это точно явилось для него новым и грустным откровением. — Значит, все, что я знал раньше, был только зрительный обман? — думал Дорэн. И ему казалось странным, что он видел глаза Мадлен, обнимал ее тело и мог не слышать, что в эту же секунду рядом с ним в воздухе то звенели,

363

то двигались, то ползли, то умирали все эти печальные звуки, вся эта последняя и смертельная мелодия, которая, не переставая, звучит вокруг него — и которая оправдывает все; которая настолько страшна, что по сравнению с ней и слепота, и болезнь, и измена — только случайности, и больше ничего. — А как же моя счастливая жизнь? — продолжал он думать. Его удивляло, что он не знал и не видел этого раньше. — Ведь я был не глупее других и не менее чуток, чем они; почему же то, что, не умея еще доказать, но безошибочно чувствуя, знал Андрэ, — и это же знала его мать, — почему это оставалось мне неизвестно?

И он неожиданно вспомнил свой разговор с Андрэ о катастрофе. — Да, тогда я говорил, что после катастрофы мир предстанет измененным и наполненным новыми наслаждениями. Где же они, эти новые наслаждения?

С этого времени Дорэн стал молчалив и печален; и Мадлен сказала одному из своих друзей, что Анри, по-видимому, только теперь понял весь смысл своего несчастья.


После того как Дорэн начал думать о новом своем понимании мира, он невольно стал избегать Андрэ. Его отеческая нежность не изменилась; но прекратились длинные разговоры с Андрэ, которые он вел раньше. Он бессознательно сторонился Андрэ, потому что теперь у него не было уже твердого и счастливого убеждения, что все хорошо, которое раньше он мог противопоставить всем пессимистическим рассуждениям Андрэ; он был бы принужден согласиться с сыном, что было совершенно невозможно по многим причинам. Во-первых, он был отец; во-вторых, если бы Дорэн подтвердил сыну, что тот прав, то для Андрэ исчезло бы счастье, которое он находил в постоянной и спокойной уверенности Дорэна. Получалось так, что все для Андрэ было нехорошо и печально, — но оставалось одно место, незатронутое этим и находящееся вне несчастий, огорчений и печали, — это отец. Что же стало бы с Андрэ, если бы он лишился и этого? Так думал Дорэн; а Андрэ огорчался и не понимал, почему отец избегает его.

364

Однажды Дорэн, одолеваемый странной сонливостью, заснул после обеда и видел сон. Ему снилась река. Бесконечно широкая, покрытая пенящимися волнами, она преграждала ему дорогу: издали виднелся ее противоположный берег в очень зеленых деревьях. — Я выздоровел, — подумал во сне Дорэн, — как ясно я вижу эту воду и деревья. Надо, однако, плыть. — Он вошел в реку; дно сразу же ушло из-под его ног, он медленно поплыл к тому берегу; сильное течение сносило его вниз. На середине реки силы стали оставлять его. Он посмотрел наверх — вверху было бесконечное небо, на нем были видны звезды, хотя все это происходило днем. — Странно, что я вижу звезды, — сказал себе Дорэн и потом подумал, что зрение вернулось к нему необычайно усиленным и что поэтому он даже днем видит звезды. Он еще плыл, но уставал все больше и больше. Он хотел обернуться, но чей-то голос сказал ему:

— Только не оборачивайся, только не оборачивайся.

— Хорошо, — ответил он, — но у меня нет больше сил. — Есть, — сказал тот же голос; и Дорэну тотчас же сделалось легче. Все же он плыл очень долго; наконец добрался до берега и сел на зеленую траву. Все вокруг него блестело от солнца. Он повернул голову и увидел чьи-то смеющиеся, необыкновенно знакомые и необыкновенно радостные глаза: — Кто это? — спросил он и проснулся. Был уже вечер. Дорэн подошел к окну; тьма, стоявшая перед ним, стала мягкой и нежной, теплый вечерний воздух окружил его. Из столовой послышался низкий голос Мадлен, сказавший Андрэ:

— Андрэ, ты не думаешь, что следовало бы разбудить папу?

И голос Андрэ ответил без обычной скрытой враждебности:

— Да, пожалуй, пора.

— Я не сплю, — сказал из своего окна Дорэн. — Как все хорошо, — успел он подумать. — Но почему? Ведь так недавно я все понимал иначе. Что же изменилось? Один только сон? Нет, этого не может быть. — И, улыбаясь слепым лицом, он пошел в столовую. За обедом он впервые стал шутить с Андрэ и смеяться — и чувствовал, как все оживает вокруг него. Засмеялся хмурый Андрэ, голос Мадлен отделился от нее и окружил Дорэна, и в нем звучали

365

те же интонации, что тогда, вечером, когда у Мадлен были гости; но Дорэн не вспомнил об этом.

Мадлен ушла от него под утро внезапно отяжелевшей походкой. Анри Дорэн остался один. — Что же я понял еще? — спросил он себя. — Да, я не слышал и не знал многих печальных вещей и был счастлив. А теперь, когда я их знаю, разве я менее счастлив? Нет, только надо пройти сквозь это, — думал он, почти засыпая. — Надо понять, — с усилием говорил он себе, — что все неважно: катастрофа, измена; да, Андрэ был не прав, я скажу ему об этом завтра. Важно, что я живу, думаю и делаю все, что угодно, — и вот издалека доходит до меня какое-то облако счастья, которое с детства поднимается за мной, — и оно окутывает меня и людей, которые мне близки; и против его счастливого тумана бессильно все, и все ненужно и смешно; а то, что есть, — бесконечно и радостно, и ничто не в силах отнять это у меня. Надо это сказать Андрэ, надо только не забыть это, — сказал он, сделав последнее усилие, — и заснул. Уже начинался рассвет, уже бледнели звезды; и свет, и тьма стояли, не смешиваясь и не исчезая.

366

Воспроизводится по изданию: Гайто Газданов. Собрание сочинений в пяти томах. Том второй: Роман. Рассказы. Документальная проза. Москва: «Эллис Лак 2000», 2009.
© Электронная публикация — РВБ, 2017-2024. Версия 1.4 от 11 октября 2017 г.