XXI

Федор наблюдал за всем этим из щели. В гнезде Падова было так много соседних полу-комнат закутков, что не представляло труда стеречь рядом, в ожидании.

«Смыть, смыть надо их... недоступные», — бормотал Федор, когда вечером пробирался полутемной тропинкой к дому Падова, когда лез в окно, когда проходил сквозь дыры. Душа вела дальше, в запредельное; каждое дерево, качающееся от ветра, казалось платком, которым махали из потустороннего; каждый выступ, каждый предмет точно неподвижно подмигивали вымученно-нечеловеческими глазами. Федор вспоминал Анну, ее хохотки и улыбку; думал о метафизическом дерганьи Падова. Оскалясь, вспоминал про себя стихи Ремина.

Описанный бурный разговор между обитателями и Христофоровым медленно входил в его душу. Надежно приютившись рядом, по соседству, он медлил, ожидая своего часа. В воображении плыл вспоротый живот Анны и ее крик: «Я.. я.. я.. В вечности, в вечности!» Поэтическую головку Ремина, застывшую в самолюбии, он представлял себе отрезанной и тщетно пытающейся язычком поцеловать самое себя. «Футболом ее, футболом!» — неистово бормотал Федор, вцепившись в косяк двери. Он словно видел себя на полянке, пред Падовским гнездом, в одной майке, без трусов, потно гоняющим мертвую голову Ремина в качестве футбольного мяча. «Футболом ее, футболом, — причитал он. — И забить, забить навсегда в ворота».

О Падове была особая речь; Федор хотел просто его задушить, глядя в глаза, своими руками; чтобы вместе с хрипом из красного рта выдавливалась и душа, кошмарная, наполненная непостижимым ужасом, задающая себе патологически-неразрешимые вопросы. Он представлял себя накрытым этой душой, как черным покрывалом, и выбегающим из этого дома, как бык, в слепоте, — вперед, вперед, в неизвестность!

Все это не в словах, а в каких-то невыразимых мыслях-состояниях, понимая все по-своему, переживал Федор. Как огромный идол, переминался с ноги на ногу, чуть не подпрыгивая, вслушиваясь в хрип и бормотанье там, за стеной.

Но постепенно некий томный и потусторонний елей обволакивал его душу. Ему стало казаться, что он частично уже нашел то, что искал: в самой душе «метафизических», в их существовании. Смрадно щерился каждому, направленному на «главное», слову Падовских. От этого общения он получал почти такое же ощущение как от убийства.

Это неожиданно немного снизило его желание убивать; однако ж, с другой стороны, это желание еще более вздернулось и укрепилось, именно чтоб разрешить парадокс и реализовать себя во чтобы то ни стало.

Федор настороженно прислушался к этому вдруг нахлынувшему противоречию; чуть дрогнул, испугавшись неосуществления; но потом почувствовал, что мертвая радость от бытия Падовских все равно ведет только к стремлению получить идентичную, но еще более болезненно-высшую радость от их убийства. (Одно напряжение снимается другим, еще более катастрофичным).

Но все-таки он не мог избавиться от искушения продолжать ощущать их живыми. Ибо, о чем бы они ни говорили, он, особенно почему-то сейчас, перед их приближающейся смертью, продолжал ощущать их как нечто потустороннее, присутствующее среди живого здесь; а потустороннее нечего было превращать в потустороннее, то есть убивать; оно и так частично было тем, чем Федор хотел бы видеть весь мир.

Но только частично — все равно и здесь завесу надо было порвать...

Тем временем Федор услышал, что Сашенька и Вадимушка уходят; ушел и Игорек; Христофоров убежал еще раньше.

Это приближало бытовое выполнение его плана: все-таки трудно было бы даже изощренным способом уничтожить столько людей. Теперь оставались только трое: Анна, Падов и Ремин. Но — главные. И притом наступала ночь.

Федор метался душою в поисках подходящей смерти. Сначала ему пришла в голову мысль их сжечь, живьем, ночью, во время сна, когда видения подступают к горлу. Тем более, рядом, в сарае, было сено.

Огонь, огонь! — сейчас это соответствовало его душе. Но недостаток этого способа был в том, что тогда отпадала возможность заглянуть в глаза умирающим, насытиться их видом. Поэтому имел смысл действовать топором — тоже во время сна. В конце концов, уничтожив сразу двоих, одного кого-нибудь — лучше Падова! — можно было бы обласкать, завести с ним разговор, даже поцеловать перед умерщвлением.

Федор не знал на что решится.

Между тем Анна, Ремин и Падов оставались одни в комнате. Большей частию молчали — каждый по своим углам; иногда только раздавались сдавленные стоны, вздохи и обрывочные, точно скачущие между ними, слова.

Анна вставала и как бледный, самонаполненный призрак подходила к окну — пить. Ремин тихо выл — ему виделось собственное, родное «я», покинувшее тело и бродящее в раздвинутых мирах. Оно светилось невиданным яйным светом, расширяясь как звезда, как Вселенная... все дикие, умопостигаемые чудовища исчезали, растворяясь в его лучах. «Я», отожествленное с чистым духом, расширялось и расширялось, и не было конца его торжеству... Но был ли это предел?..

Федор неслышно шевелился за стенкой; он чувствовал дыхание этих состояний; ворочал ржавый, большой топор.

«Только вечность, вечность!!» — кричал Падов, простирая к себе, в небеса, руки.

Словно ломались преграды на пути к зачеловеческому сознанию.

Соннов ждал, сам не зная чего, с топором в руках.

Анна плакала в углу.

Ее пронзила гностическая жалось к себе; по форме, правда, Анна видела свое «я» — по крайней мере внешне — в более человеческой оболочке; она являлась себе девчонкой, бродящей в адо-раю непознаваемого, девчонкой, играющей в прятки с Непостижимым...

«Бессмертия, бессмертия!! Сию же минуту!!» — стонала Анна, лежа на досках ржавой кровати, прильнув к каким-то железным прутьям. Волосы ее разметались, на губах выделялась пена. Казалось, она была готова отдаться этому бессмертию, лишь бы вобрать его в себя.

«Моя милая, моя милая», — лепетала она, останавливая взгляд непонятно на чем.

...Вот она уже плывет среди звезд... А вот — на земле — просто сидит на скамейке... И это свято.

— Бессмертия, бессмертия! — выла она, и пытаясь обнять, зацеловать свое «я», точно простирала из своего сознания к себе самой, духовные руки.

Иногда глаза ее выкатывались от непостижимого счастья и ум мутился от желания объективизировать любовь к себе. Казалось, она сойдет с ума, стараясь выразить любовь к своему «я»; вскочит с постели и, завопит как марсианское чудовище, выбежит на улицу, простирая руки неизвестно к чему.

Федор вслушивался в каждый стон и бормотание «метафизических»; ему снова захотелось вступить с ними в контакт, услышать их разговор и в полной мере ощутить живых Падовских.

Но стоны становились все тише и тише. Очевидно, внутренние бури приближались к концу. Все явственней стояла тишина, даже какая-то духовная тишина. И Падов и Ремин и Анна не издавали ни одного звука.

Федор упрямо ждал. Ночь углублялась и темень в его углу вскоре стала такой, что он ощущал ее, как предмет. В середине ночи Федор почувствовал, что его любимые уснули.

Теперь, как практически, так и по существу, тянуть было нечего.

Но, точно наперекор судьбе, ему захотелось подождать. У него даже возникло желание разбудить их, попить чайку, заглянуть в глазки, поговорить, ни в чем не выдавая себя. И потом — когда они опять заснут — убить. Осторожно он вышел в небольшой коридор — рядом, за чуть прикрытой, стеклянной дверью были и Падов, и Анна, и Ремин.

Федор ступал неслышно, как летучий медведь. Взрыв — в потустороннее — чувствовал всей своей открытой пастью. Неслышно дышал, точно выделяя одиночество. Топор был в руке, и она угрюмо тянулась к двери. Стены застыли, уходя в несуществование.

Федор — всем сознанием — слушал дыхание лежащего рядом с дверью Ремина. Где ему, спящему, виделось сейчас, в этот страшный момент, его вечное Я?

Раздражала Федора мгновенность перехода; одно движение — в эти минуты он бывал нечеловечески силен и ловок — и асе.

В душе опять вспыхивало желание: разбудить, — хотя бы Ремина, чтоб он привстал на кровати — и пообщаться с ним, прямо перед смертью; потрепать его по щеке.

Но наконец Федор решился. Может быть, убийство разрешит большее, чем контакт. Взгляд его отяжелел, точно пред собственной смертью.

Но все-таки ему захотелось чуть-чуть пережить внутри себя предсмертную беседу. Причем в обратной форме. Его сразу потянуло в полное одиночество: просто пройтись минут десять одному по саду; потом прийти — и быстро раздвинуть занавес. Он сжался, просто повеселев от сознания, что теперь его решение равносильно действию; и вышел пройтись — в одиночество — в сад.

Уже немного светлело и воздух был свободен и влажен. Он пошел вдоль забора, любуясь собственной тенью как символом.

Вдруг — из огромной дыры в заборе, сзади него — вышло трое человек. С оружием. Их появление было непонятно. — Вы арестованы, — сказал один из них.


Юрий Мамлеев. Шатуны // Мамлеев Ю. В. Собрание сочинений. — Русская виртуальная библиотека, 1999.
© Электронная публикация — РВБ, 1999–2024. Версия 3.0 от 22 декабря 2021 г.