‹около 17 ноября 1925 г.›
Дорогой Женя!
Доехал я до Москвы, вышел на перрон — и опять... Тут и присел на доски. Привели люди к нач‹альнику› станции. Туда уже приехал и забрал меня Шура. Это, я думаю, от духоты и дурного воздуха в вагоне. После Москвы стало уж вовсе нестерпимо и пришлось переходить в мягкий. Теперь мне с каждым днем лучше и осталось одно головокруженье во время ходьбы (легкое). Курить мы бросили совсем. Я даже подымаюсь по крутым уличкам и лестницам — и ничего.
Надя тебе про себя написала. Трудно с ее питаньем, когда, временами, кишечник ничего не переваривает.
Спасибо тебе, что повозился со мной. Улучи минуту — сходи к фининспектору. Ты сам знаешь, как это важно.
Работать я уже могу, но очень умеренно, в половинную
нагрузку. Если Ленгиз (Выгодский) вышлет деньги, — то у нас есть декабрь, а не то — один ноябрь. (Недаром я не хотел сюда ехать, не оплатив ноября!) О прежней сумасшедшей работе не может быть больше и речи. Милый Женя, к сожаленью, мы встречаемся лишь «во дни торжеств и бед народных»! Но видно, так суждено. Я очень думаю о папе. Будь к нему внимателен. Он без калош, без фуфайки. Позаботься о нем, пока я не оправился. Я же устрою ему малость денег через Выгодского. Получил ли в «Звезде»? Пиши, Женя! Не забывай своего старого заслуженного брата. Целую Татиньку! Целую тебя! И особенно папу-деду!
О.
В Москве было очень худо, прямо страшно — а все — невроз — так сказал профессор (еще один).