Глава девятая
Ангелы земные — небесные человеки

Осенью кегельбан закрылся: и темно и неловко — и свет зажигать не позволяют, и дождем промочены доски. Ходить в Колобовский сад — скучно: встречаться с теткой радость небольшая, да и некогда — началось ученье.

Реже виделись Финогеновы с Сеней, только по субботам у Покрова за всенощной да в воскресенье на пруду горку и каток вместе делали. А после Рождества Сеня уехал за границу. Так все и кончилось.

Игнатий настаивал, чтобы Сеня ехал в Англию, Арсений посылал его в Бельгию, а вышло и то, и другое, и даже третье: Сеня поехал сначала в Лондон, из Лондона должен был проехать в Бельгию, а от себя сочинил поездку в Италию, и это было тайной, которую он сообщил только Финогеновым,

96

обещая когда-нибудь взять их с собою.

С отъездом Сени нечего было и думать о кеглях и, конечно, о Колобовском саде. Куда было деваться одним Финогеновым? И скоро, однако, нашлось дело, и дело и развлечение — Боголюбов монастырь. Правда, и раньше ходили Финогеновы в монастырь к поздней обедне да в поминальные дни на могилу деда — Николая Огорелышева, но теперь их походы участились.

За пустырем-огородами над Синичкою, высоко на крутом обрывистом холме стоял Боголюбов монастырь, окруженный крепкою белою стеной с белыми башенками. Кажется, не было в монастыре камня, не затаившего в себе следов далекого прошлого и грозного времени.

Вон к подножию остроконечной башенки с каменным мешком — кельи схимника, укротителя бесов о. Глеба, упирается обрубок камня, каменная пузатая лягушка с растопыренными лапами — дьявол, проклятый боголюбовским угодником.

Какая пестрая толпа всякий праздник окружает лягушку, сколько ртов плюют, норовя ей в самую морду!

А вон на золотом шпице петушок с отсеченным клювом, — кто и за что, за какую хулу отсек клюв петушку, все позабыто. А вон пужной набатный колокол с вырванным сердцем — без языка, а вон следы бурых нестираемых пятен пролитой крови.

Монастырь — первоклассный: мощи под спудом, архиереи и огромные вклады.

Покойники в монастыре все богатые, смирные, лежат себе под крестами и памятниками, смирно гниют и истлевают. Правда, о. Никодим-Гнида рассказывал как-то за всенощной, будто дед, Огорелышев Николай, из склепа выходит весь белый и с ножом бегает, ну, то Огорелышев!

Братии монастырской немного, — процентов на всех хватает.

Эконом ворует, казначей ужуливает. Поигрывают в карты, выпивают, заводят шашни, путаются и за стеною и в кельях. Кружка, халтура, проценты, лампадка, — все помыслы, все разговоры вокруг этих доходов, и много из-за них ссоры, драки и побоев.

97

Монастырские ворота запираются в девять. Привратник — кривой монашек о. Алфей-Сосок. За каждый неурочный час берет Сосок по таксе: вернешься до двенадцати — подавай серебра, после двенадцати — и рублем не обойдешься, на то он и Сосок — привратник.

И все идет хорошо, благолепно, как по уставу писано.

Финогеновых встретили в монастыре очень радушно. Еще бы: племянники Огорелышева! И у кого не мелькнула надежда через Финогеновых проникнуть к самому Огорелышеву и получить себе огорелышевскую лампадку. Ходить за лампадкой в склепах — доход большой и верный, как проценты с вкладов, вернее непостоянной церковной кружки и халтуры — сбора очередными монахами в их служебную неделю.

А Финогеновым монастырская жизнь и братия пришлись по душе. Особенно полюбились двое: иеромонах о. Иосиф-Блоха и иеродиакон о. Гавриил-Дубовые кирлы.

О. Иосиф-Блоха — черный продувной цыган, приманил к себе Финогеновых лакомствами и непристойными анекдотами.

Когда сапожник, мальчишка — Филиппок, сидя под террасой, рассказывал свою единственную сказку о семивинтовом зеркальце, он рассказывал ее необыкновенно просто и наивно, и вся непечатность сказки только и заключалась в непечатности слов и выражений. Как-то в зоологический сад привезли диких. Финогеновы пошли смотреть диких. Диким Финогеновы очень понравились, и дикие стали показывать им свои украшения и какие-то подозрительные кабаньи хвосты, которыми увешаны были их руки, а потом подняли свои кокосовые пояса и название при этом сказали и так серьезно, так наивно, что никому стыдно не стало и никто не хихикнул, — так и Филиппок свою сказку рассказывал. И когда кузнец Иван Данилов ночью за воротами принимался за свою пчелу, он рассказывал ее, словно молотом выковывая слова, крепко, мертвец зашевелится. А когда рассказывал свои анекдоты о. Иосиф, все выходило с медком, да с патокой, да с маслицем, и в конце концов тошно становилось.

98

О. Иосиф любил в карты поиграть — в стуколку, а пить не пил, но вино держал для гостей. На медовый первый Спас к меду с огурцами поднес он Финогеновым, забежавшим к нему после обедни, такой наливки — смесь кагора, пива, запеканки, Коля ползком выполз, да и остальные нетверды были. Это было первое Колино опьянение до потери сознания: он не помнил, как приполз, только помнил, что не шел, а полз.

Рассчитывал о. Иосиф на огорелышевскую лампадку, навязался к Финогеновым в гости и повадился. Приходил о. Иосиф не один, приводил подручных монахов, чаще волосатого иеродиакона о. Михаила-Шагало. Эти подручные о. Иосифа, которых он таскал за собой, обыкновенно глуповатые, надобились ему для зубоскальства.

Сядут у Финогеновых за самовар, выпьют один, выпьют другой — с монахами пили Финогеновы на спор: кто больше стаканов выпьет. Станет седьмой пот прошибать, тут и начнет о. Иосиф свои анекдоты медовые и всякие подтрунивания над подручным — над тем же о. Михаилом.

О. Иосиф, хоть и пьет стакан за стаканом, и так, чтобы много выпить, да меру все-таки знает. О. Михаил меры никакой не знает, он пьет с какой-то жадностью, без передышки, и доходит до того, что совсем обалдевает, а ему все подливают.

— О. Михаил, ну еще стаканчик! — лукаво предлагает Коля: Колю хлебом не корми, любит он такие штуки.

— Достаточно, — отмахивается о. Михаил и опрокидывает стакан, облапив его крепко волосатой рукой, — достаточно: неспособен...

— Неспособен, говоришь? — скоком подхватывает о. Иосиф-Блоха, — а как же пололка!?

— Чего пололка?

— Аниска-пололка... ай да неспособен! — фыркает о. Иосиф, — ты же ведь капусту на огороде вытоптал?

— Какую капусту?

— А такую! — и пойдет, и до того доведет беднягу, что тот просто языка лишится и от смущения что-нибудь такое выкинет, хоть караул кричи.

99

У о. Иосифа — язык острый, с таким языком не только огорелышевскую лампадку достанешь, а пожалуй, и звезды с неба хватать начнешь. И достал-таки о. Иосиф лампадку, а ему только того и надо было.

Другой финогеновский избранник, о. Гавриил-Дубовые кирлы, тучный и рослый, во всю щеку румянец, голос писклявый с пригнуской, добродушие необыкновенное и глупость непроходимая, взял Финогеновых своею потешностью.

О. Гавриил занимал в монастыре особенное место и был в некотором роде монастырской достопримечательностью, нисколько не уступавшей каменной лягушке — проклятому дьяволу, ржавому петушку с отсеченным клювом и пужному колоколу. Единственный из всей боголюбовской братии о. Гавриил оставался непорочным, на что не без гордости указывали всякому богомольцу.

— Я, душечка, сохраняю за слепотою! — простодушно объяснял о. Гавриил любопытствующим и добивающимся причины такого необычного явления, о котором только в писании упоминается.

— Слепой! — и тут скоком подхватывал о. Иосиф-Блоха на свой язык острый, — а сделай над тобой обрезание, и был бы ты человеком! — ну и добавлял сейчас же всякую всячину с медом, с патокой и с маслицем.

Келья о. Гавриила — не келья, а свалка. Чего только нет в его келье, чего не сложено в этой свалке: тут и сломанная клетка, облепленная пометом, и продырявленные ширмы, и какая-нибудь засиженная мухами, в масляных пятнах занавеска, и истоптанные никуда не годные штиблеты, и рыжие, промякшие от бессменной носки, сапоги, и заплесневевшие опорки, и заржавленные перья, и изгрызанные побуревшие зубочистки, и всякие лоскутья, и тряпки, и до дыр изношенные рясы, и худое белье, и сломанные часы без стрелок, и зазубренные ножи без рукоятки, и рукоятки без клинка.

О. Гавриил, по собственному его выражению, ничем не гнушался. Но зачем надо ему было без всякого разбора всякую дрянь собирать и загромождать и без того свою

100

крохотную келью, сам он ничего не знал, — просто ничем не гнушался и только. И не дорожил он, не трясся над своею рухлядью — кто хотел, пользовался: бери, сделай милость!

Всякое воскресенье, всякий праздник с некоторых пор обедал о. Гавриил у Финогеновых. Сколько бы ни ел о. Гавриил, все ему мало, а ел он удивительно помногу. И от водки не отказывался, но уж после третьей хмелел. После третьей лицо его пылало жаром и лоснилось таким рыбьим жиром, инда сало проступало.

Финогеновы обыкновенно ели быстро, о. Гавриил копался. И не доев еще своей тарелки, когда другие уж кончали, он сливал к себе остатки из других тарелок. Если же ему предлагали подлить свежего супу или щей, или хотели в кухню унести начатые тарелки, он обижался.

— Я тебя, — пищал о. Гавриил, как-то растягивая слова с пригнуской, — я тебя, душечка, объел, я тебя, Сашечка, объел?

Финогеновы знали такую повадку о. Гавриила и всякий раз хором отвечали ему, повторяя по нескольку раз:

— Ты меня не объел! Ты меня не объел!

А он, еще больше раззадоренный, тянул свое, обращаясь то к тому, то к другому:

— Я тебя, Колечка, объел? Я тебя, Женечка, объел? Я тебя, Петечка, объел?

— Ты меня не объел! Ты меня не объел! — один был ответ.

Не унимался о. Гавриил и, увешанный капустой, лапшой, хлебными крошками, соловея, растопыривал он жирные лоснящиеся пальцы и над своей, и над чужими тарелками.

— У-у, пчелочка-заноза, Колечка! пожрут они тебя... тысячи... Мартын Задека, Женечка... Я тебя объел, я тебя объел?

— Ты меня не объел! Ты меня не объел! — на своем стояли и Коля — пчелочка-заноза, и Женя — Мартын Задека, и Петя, и Саша, не обращая внимания, что они, т. е. женщины пожрут их.

101

Возраст Финогеновых не ахти какой, только одному Саше пятнадцать, но о. Гавриил, от непорочности ли своей, или еще от чего, за детей беспокоился: ему постоянно за обедом и ужином мерещились женщины, — тысячи, миллионы женщин, которые вот пожрут и иссосут Финогеновых, а может быть, уж пожирают и сосут.

После обеда на ужин, после ужина на завтрак уносит о. Гавриил от Финогеновых к себе в монастырь полный судок, куда сливалась ботвинья и суп, и уха, и щи, и торчала обглоданная ножка курицы, и мокли разбухшие куски хлеба.

По понедельникам через неделю Финогеновы ходили в баню. Теперь они ходили в баню с о. Гавриилом. В бане занимался номер. И творилось там такое, сам черт шею сломит.

О. Гавриил признавал только горячую воду и, сколько ты его ни проси, все равно нальет а шайку горячей, и пока-то привыкнешь и притерпишься, наорешься сколько угодно. От горячей воды шуму и крику было немало. Кроме того, самого о. Гавриила мыли Финогеновы всем собором, как выражался о. Гавриил. А от этого мытья крику было еще больше.

Мытья полагалось в номере всего один час. И час проходил, и другой уж кончался, а Финогеновы и не думали выходить. За дверью сначала очень вежливо напоминали и просили честью, потом начинали угрожать — требовали немедленно очистить номер.

Не тут-то было!

И лишь на отчаянный стук, который постоянно следовал за просьбами и угрозами, о. Гавриил выскакивал нагишом в коридор и, извиняясь перед ожидающими, что является без галстука, просил повременить.

— Деточки не готовы еще, пучок не вымыт!

И проходит еще час — третий час.

Опять начинали просить, требовать и угрожать.

— Деточки не готовы еще, пучок мою! — отвечал писклявый голос на всякий стук.

Но видно, уж больше ждать не могли: в коридоре на

102

время все затихало, а потом банщик-хозяин, все незанятые банщики, дворник, извозчик со двора и какой-нибудь из публики любитель скандалов, или потерявший терпение получить номер, или просто ревнитель справедливости, тоже всем собором, вторгались в финогеновский номер, и с хохотом, бранью и насмешкой номер, наконец, очищался.

По понедельникам через неделю в Синичкинских банях повторялось одно и то же. Так все и знали: если моется батюшка с детьми, жди скандала.

После бани дома чай, после чаю, — игра в быки.

Играли в быки наверху. Вся игра заключалась в том, чтобы повалить о. Гавриила.

С визгом и криком враз бросались Финогеновы на о. Гавриила, а он, нагнув голову и раскорячив ноги, размахивал руками, будто не руки у него, а рога. Финогеновы цепкий упорны и до тех пор лезут и цепляются, и, хоть что там, не отстанут, пока не грохнется, тяжело дыша, быково грузное тело, и не одна нога пнет и топнет в его медленно подымающийся мягкий живот.

Как-то разыгрались Финогеновы в этого быка, а все хотелось побольше. Случилось, зашла зачем-то наверх в детскую Прасковья. Не мигнув, бросились они на няньку, сорвали с нее юбку и кофточку, раздели ее всю донага, да к о. Гавриилу, — и с ним то же, тоже и его донага раздели. А сами погасили свечку, да за дверь, комнату заперли и у дверей караулить стали: что будет.

Долго сидели несчастные молча.

— Батюшка, — плачущим голосом, корчась в одном углу, отозвалась, наконец, Прасковья, — о. Гавриил, пройдись ты маленько, ноги у тебя затекут, не гляжу я на тебя.

— Матушка, Прасковья Семеновна, — пищал из другого угла, отдуваясь, о. Гавриил, — пройдись ты, матушка, сама... У! Пчелочка-заноза, Задека, Сашечка, Петечка!

Боевой час высидели, несчастные, наплакались, а Финогеновы этот час тряслись от хохота под дверью.

Было и повторение. Только вместо няньки сидела с о. Гавриилом и тоже нагишом Варенька.

103

Дня не проходило в монастыре без финогеновской затеи.

Был в монастыре один иеродиакон высоты необыкновенной и такой худой, смотреть страшно, о. Геннадий-Курья шейка. Этому о. Геннадию подали Финогеновы на обедню поминальную записку с разными вымышленными новопреставленными покойниками, имена которых по необычайности своей нелегко давались: о. Геннадий должен был громко на амвоне читать записку. И когда дошла очередь до финогеновской записки, много бедняга путался, перевирал и запинался, даже пот прошиб. А о здравии стояло одно только имя: болярин Каин, — и о. Геннадий выкрикнул Каина на всю церковь.

Преосвященный о. Кассиан-Хрипун, которому сейчас же донесли на о. Геннадия, очень пенял потом иеродиакону своим вставным серебряным горлом и строго наказывал не читать впредь таких несообразностей.

— Расстригу тебя за непотребное житие! — хрипел преосвященный.

В наказание лишили о. Геннадия на воскресенье служебной кружки-халтуры.

Финогеновы ставили вверх дном все внешнее благолепие, каким держался монастырь. И братия словно шалела; по кельям откалывалось коленце за коленцем одно другого чище. Хохот звенел звончее печальных колоколов, и заунывное пение терялось в смехе и звонких песнях. И все эти ухарства финогеновские сходили ни за что.

Был в монастыре один малюсенький, безобидный иеромонашек о. Алипий-Сопля. С лица о. Алипий выделялся из своей братии: весь заплывший жиром, подслеповатый, львовая грива волос на толкачике-голове и бородища по пояс.

Если у Христофора было свиное рыло от бесовского наваждения, то у о. Алипия, должно быть, от вожделенных помыслов. Ничего так не занимало о. Алипия, как женщины. При одном упоминании о женщинах о. Алипий пьянел. А если сам принимался рассказывать свои любовные истории, терял от волнения всякую речь, захлебывался

104

и только хихикал, как-то аукая. Руки о. Алипия постоянно мокли, а лицо горело-лоснилось в каких-то сальных пятнах. Пить водку он совсем не мог: валился с первой.

Из году в год на именинах о. Гавриила бывало большое угощение — пир всей братии. Главная приманка — перцовка, настоянная, Бог знает, на каких перцах и предназначавшаяся, как говорил именинник, исключительно для низких душ.

Финогеновы, конечно, были на именинах в числе самых почетных гостей.

Зашел поздравить именинника и о. Алипий, и получил, как душа низкая, стаканчик перцовки, но пить отказался. И как о. Гавриил ни просил его, он все отказывался. Тогда по настоянию Финогеновых о. Гавриил налил стаканчик той же самой перцовки, но предлагать уж стал под видом сладенького, которого и детям можно. О. Алипий не выдержал, — очень уж ему захотелось сладенького, — и соблазнился. Соблазнился о. Алипий, выпил стаканчик до дна и не прошло минуты, захихикал по-своему, зааукал да и свалился с ног.

Бесчувственного иеромонаха положили за занавеску. За занавеску пробрались и Финогеновы. И заработали их ножницы над Львовой гривой и бородой о. Алипия. И щелкали ножницы до тех пор, пока на месте гривы заблестела голая коленка, а от бороды остался один жалкий козий хвостик.

Наутро в церкви, увидя о. Алипия, не смеялись и не хохотали, а просто стоном стон стоял, даже петь не могли.

— Убирайся вон, — хрипел преосвященный о. Кассиан-Хрипун своим серебряным горлом на беспомощно потягивающего свою козью бороденку несчастного о. Алипия, — убирайся, пока не отрастет новая, беспокоите вы меня!

Так о. Алипия из Боголюбова монастыря и прогнали. И пошел малюсенький безобидный иеромонашек, о. Алипий-Сопля, беспомощно потягивая свою козью бороденку, вон за ворота мимо привратника о. Алфея на улицу, бесприютный, искать себе пристанище.

105

Вскоре после этого пожелал познакомиться с Финогеновыми Боголюбовский схимник, укротитель бесов, о. Глеб.


А.М. Ремизов. Пруд // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 1. С. 31—300.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2024. Версия 2.β (в работе)