Глава двадцать первая
Серебряная свадьба

Сколько было горя в ту осень, когда ехал Сеня Огорелышев за границу и кегельбан закрыли, и в Колобовском саду больше не показывалась Верочка, — казалось тогда Коле, что и жить не надо, на свет глядеть невыносимо, а все-таки улеглось на сердце, и только осталась память о каком-то огненном жгучем видении, которое, вспыхнув, навсегда исчезло. Сколько было муки, когда уходила горничная Маша, — казалось тогда Коле, нет уж сил у него больше, и не может он вынести свою муку, а все-таки улеглось на сердце, и только осталась память о какой-то розовой улыбке, о каком-то парном запахе теплого тела. А после встречи с Маргариткой казалось Коле, нет ему на земле места, дрожь охватывала его до пустых жил сердца,

172

и из мглы мази и гниения шелушились перед ним и липли язвы и струпья. И долго не улегалось на сердце, — так прошла и осень, и вся зима.

С весною снова встали перед Колей заботы: оставалось всего ничего, сдаст он экзамены, и ученье его кончится, а как же дальше? как устроит он свою жизнь? Эти заботы о своем будущем, о завтрашнем дне совсем успокоили его сердце.

Русский выпускной экзамен пронесся градовой тучей, но беда миновала.

Последние два года, — в первом и во втором специальном классе — был Коля под постоянной грозой: за его русские сочинения или ему совсем не ставили отметок или, красным карандашом перекрестив все страницы его тетради, выставляли ему в журнал единицу — кол по-финогеновски. И вся эта напасть будто бы за направление его сочинений, хоть и не говорилось, что за направление, и что в нем опасного, и чему оно угрожало.

Коля читал несравненно больше своих сверстников, и сама жизнь складывалась у него непохоже на других, и не мог он при всей напряженной горячности так вывести по-ученически буква за буквою гладко и тихонько, как это делали первые примерные ученики и последние тщедушные, вот и все, весь его грех и вся беда.

— Мы из вас не писателей готовим, а конторщиков! — не раз и нехорошо говорил Коле учитель русского языка Федор Федорович-Кукиш, возвращая Коле тетрадку с его сочинениями.

И Арсений последнюю зиму, набрасываясь на Колю в огорелышевской конторе, грозил ему исключить его из училища, и все за эти несчастные сочинения.

— Специалист! — говорил, насмехаясь, Арсений, — выдрать бы тебя, вот что!

И вот все обошлось благополучно.

После молебна по окончании экзаменов Женя и Коля, лишенные за неблагонадежное поведение звания кандидатов коммерции, пришли домой с аттестатами, вошли наверх в детскую, что-то сделать хотели, кому-то рассказать хотели, — ведь Коле казалось иногда, что и конца

173

не будет этому очертевшему училищу, — и ничего не сделали, и никому не рассказали. Коля спрятал свой аттестат к себе в столик, где когда-то хранился дневник его, посвященный Верочке, Женя свернул свой в трубочку и положил на свой стол: ему аттестат понадобится, когда он пойдет через неделю в Огорелышевский банк.

На педагогическом совете, когда обсуждался вопрос о Финогеновых, и кое-кто из учителей предлагали дать Коле кроме звания кандидата коммерции еще и медаль, Арсений замахал руками:

— Дай ему медаль, — сказал Арсений, — он ее возьмет и кинет в помойку!

Об этом Коля узнал от любимого француза и ночью, вспомнив, решил уж бесповоротно, что ни в какой банк Огорелышевский он не пойдет, а выгонят из дому, пойдет на улицу, а на своем поставит.

Не прошла и неделя, напялил Женя свою изодранную курточку, снял с форменного картуза герб и с аттестатом пошел в Огорелышевский банк и там, толкаясь в приемной, долго ждал Арсения. Наконец, приехал Арсений, взял аттестат, сделал для острастки внушение и, упрекнув в разгильдяйстве, велел всякий день приходить в одну из комнат с ярлычком касса. И пошла с этого дня служба: Женя должен был вести кассовую книгу.

Через управляющего Андрея Коля вызвался в банк только на следующий день, а сначала велено было идти ему в Колобовский дом к Нике — Никите Николаевичу благодарить: Ника платил за Колю в училище.

Колобовским садом по знакомым дорожкам и аллеям, мимо беседок и статуй с отбитыми носами Коля подошел к подъезду огромного с колоннами старого дома, когда-то принадлежавшего какому-то знатному графу, потом купцу Колобову, а затем перешедшего с приданым Нике Огорелышеву.

Щеголеватый лакей провел Колю в классную Юрика, двоюродного брата, кончившего с Женей и Колей Огорелышевское училище. Коля сел к окну и стал ждать Нику, как осенью в прихожей рублевого дома ждал Маргаритку, только там, в рублевом доме, глядя на Демку-Мокву, у

174

него от нетерпения дух захватывало, а теперь он просто робел. И, горячась, Коля доказывал себе, что глупо так вести себя, не маленький он, и робеть нечего, а чувствовал, что с каждой минутой робеет все больше и больше, сжимается весь, становится маленьким и пришибленным.

Ждать становилось невыносимо, и, вскочив со стула, Коля попробовал ходить по комнате. А прохаживаясь по комнате, не раз и не два ловил себя, что ходит на цыпочках, и уж злился на себя, но поделать ничего не мог.

— А, это ты! Что тебе надо? — неслышно вошел Ника.

Коля вздрогнул и сипло и невнятно проговорил приготовленную благодарность:

— Благодарю вас, дядюшка, за ученье! — и, сгорбившись, остановился.

— Что думаешь делать?

Коля теребил ремень и чувствовал, что сказать прямо он не может, просто духа не хватает.

— Я слышал, служить ты не хочешь. Если ты рассчитываешь поступить в высшее учебное заведение, в университет или куда ты там хочешь, то не забывай, средств у вас нет. Я понимаю, ну Юрик, да, но тебе с Юриком равняться смешно!

Коля покраснел, и, кажется, сейчас бы так и согласился на все, и вдруг что-то властное колоколом загремело в ушах.

— Я в университет поступлю! — проговорил Коля резко и твердо, как тогда Маргаритке.

«La donna è mobile, qual piumo al vento!»*  — напевая из Риголетто, Ника мягко прошелся по комнате, поправил в петлице нежную туберозу, — повторяю, средств у вас нет, дармоедничать нельзя, мы не можем вас содержать до смерти, впрочем, как знаешь! — и махнул рукою, что означало: «мне некогда!»

Коля выскочил на улицу. Какая-то радость, какая-то гордость, казалось, до крови кусала ему сердце: доберется он, измучает, исказнит насмерть за каждое выслушанное ям слово — за каждый упрек.

*Женщина изменчива, как пух на ветру (ит.). — Ред.

175

Нет, не серым волком, спасающим Ивана-Царевича, не апостолом Петром, не французом, не о. Глебом, не самим Огорелышевым Арсением хотел бы он быть, нет, он хотел бы быть палачом. И громоздились плахи за плахами, щелкали пытки смертельными зубами.

Прошла неделя, прошла и другая. Женя ходил в банк в свою кассу, а Колю больше никуда не вызывали, никто не назначал ему часа, — не приказывал являться ни в контору, ни в банк.

Коля достал себе уроки, а с осени снова принялся за латинский и греческий, но уж без того рвения, как раньше: то Саше было некогда, то просто не хотелось.

Пришла зима — подарила: через управляющего Андрея позвали Финогеновых на вечер в дом к Огорелышевым: Арсений справлял свою серебряную свадьбу.

Финогеновы сначала уперлись, ни за что не хотели, но потом раздумались — поддались и пошли. И в первый раз так близко перед их глазами зашумел весь в цветах Огорелышевский зал, заиграл богатыми драгоценностями: серебром, золотом, бриллиантами.

Финогеновы стояли в дверях залы, в зал войти не решались.

Из целого сада цветов выплывали подхватывающие звуки танца и, словно напоминая о чем-то, звали за собою и так обещали верно, сердце колотилось.

— Вон, Маля Огорелышева, Юрикова сестра, посмотри, какая она красивая! — толкнул Петя Колю.

— А вон Сухоплатова Танечка, — показал Саша.

— Наш директор! — Женя даже попятился.

Много, очень много мелькнуло перед Финогеновыми и первых красавиц, и директоров, и всяких родственников, которых они в первый раз увидели, все людей важных, и так близко.

Вдруг танцы остановились, и в зале стало тихо: гости расступались и кланялись.

Мимо Финогеновых прошел высокий, на голову выше Арсения, совсем не старый военный генерал и, мутно обводя глазами, как-то вылощенно улыбался — это был сам всесильный князь. А рядом с князем шмыгал Арсений, подобострастно

176

заглядывая ему в глаза, и уж слишком уверенно хихикая.

— Финогенов! — хлопнул по плечу Колю Сухоплатов, с которым Коля учился, раскрасневшийся и запыхавшийся. — Ты как сюда попал!

И Коле стало вдруг обидно до слез, что этот богач Сухоплатов может ему сказать так, и хотелось ему выкинуть что-нибудь, чтобы никто не смел его тронуть, и вдруг сгорбился, как у Ники в Колобовском доме.

А из целого сада цветов выплывали подхватывающие звуки танца и, словно напоминая о чем-то, звали за собою и так обещали верно, сердце колотилось.

Финогеновы стояли в дверях залы, одеты они были скверно: от Кол иного дешевого пиджака несло каким-то подгорелым стеарином. Они одни стояли у дверей и никто с ними не здоровался, даже Сеня не подошел к ним, и казалось им, все знали — и чувствовали их как что-то чужое и ненужное. Они слышали, как в соседних комнатах звенел дорогой хрусталь и вышибались пробки, но их не угощал никто, дали им только чаю.

Юрик Огорелышев, сын Ники, в новенькой путейской форме, сам какой-то весь новенький, взмахнул руками, громко прокричал что-то, — название какого-то танца, и за ним понесся, полетел весь нарядный зал.

Какие-то словно пьяные звуки кружились и стучали, и так бы лететь под эти звуки, лететь с ними без конца!

И на минуту, забывая свой красный флигель — дом, Финогеновы, стоя у дверей зала, жили этой кружащейся, богатой жизнью, и на сердце таяло.

— Отправляйтесь-ка вы по домам! — ударил над ними знакомый голос Арсения.

И Финогеновы молча, гуськом, спотыкаясь о ковры и проталкиваясь среди шныряющих лакеев, которые, казалось, пронзали их насмешливыми взглядами, вышли из белого Огорелышевского дома и мимо фабрики, мимо амбаров, мимо забитого кегельбана, мимо дров шли по двору, молча, не глядя друг на друга: нехорошо было как-то глядеть. И каждый из них делал вид, строился, что ничего-то не произошло такого, чего бы ну, стыдиться надо было, не

177

хотел никто из них показать на себе того унижения, каким только что каждый унизился.

— Средств нет, ничего не поделаешь! — вдруг сказал Женя, но ему никто ничего не ответил.

Молча, без всякого шума вошли Финогеновы в свой красный флигель.

— Ну что, как, весело было, шампанское вкусное? — встретил их Прометей, почему-то нарядившийся в свою праздничную коричневую визитку и в штиблеты без стука.

И Степанида, и Авдотья Степанидина, и Прасковья, и Арина Семеновна-Эрих, всем хотелось знать, все стали расспрашивать Финогеновых о серебряной свадьбе.

Что им было рассказывать? Саша ушел к себе — в Варенькину комнату, а Петя, Женя и Коля — наверх в детскую. И там молча разделись, молча легли в кровати.

Коля притворился спящим и не спал, не мог спать, как не спал и Петя, и Женя и внизу Саша. Казалось Коле, будто кто-то словно подымал его высоко, до самого потолка и, грозя опустить на пол, держал в воздухе. И было ему страшно подумать, страшно взглянуть в свою душу... нехорошо было глядеть ему в свою душу — на свое унижение. И чувство его было жгуче, больнее, чем когда он сидел у окна после своей порки и после своей пощечины за театр: уж лучше бы никогда ему не стоять у дверей огорелышевского зала, не заглядывать в освещенный нарядный зал.

А морозное утро, крепкое, нанизывало жемчуг на окна.


А.М. Ремизов. Пруд // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 1. С. 31—300.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2021. Версия 2.β (в работе)