II

Зимние сумерки снежные, тихие...

Они видятся маленькому курносенькому Коле сквозь пустую звездочку, прожженную папиросой на оборке дивана.

Он лежит на полу под диваном, скорчившись и неловко, как связанные телята на возу-лотке, когда везут их на бойню за Андрониев монастырь. Каждый день медленно и томительно тянутся такие возы мимо дома, и всегда он бежит смотреть на болтающиеся языки и мягкое, полуживое, вздрагивающее тело.

Над головой вплотную спускается сиденье дивана, тяжелое и темное, в паутине; если оно провалится, то и тельце его расплющится, как лягушка, которую раздавил как-то дворник Кузьма своим огромным, явлочным сапогом.

Пыль забирается в нос, душит, а глазам так больно.

Над ним сидит его крестная, Палагея Семеновна и мать. Палагея Семеновна болтает ногой и, захлебываясь, рассказывает.

Она после долгого перерыва беременна и боится, как бы не повредить; Сергей Аркадьевич, доктор, сказал, роды будут тяжелые, пожалуй, операция.

Страшно захотелось Коле чихнуть, даже глаза закололо, а по всему лицу забегали мелкие, щекочущие мурашки. И хорошо бы покашлять громко и несколько раз!

— Покойный Елисей Федорович, — звенит голос Палагеи Семеновны, — после вашего развода, Варенька, сошелся с горничной Сашей; ну, помнишь, такая тощая с ямкой между бровями; так вот, теперь с ней живет Василий. Просто ужас, ужас.

Да, вчера А. рассказывал удивительные вещи: от вашего наследства, кажется, ничего не останется: дом продают, страшно кутят, в магазине никогда не видно. Я не могу представить, как ты могла прожить с ними. А Фроню, знаешь, говорят, на бульваре видели с кавалерами... Да-да, с кавалерами. Прямо неприлично.

308

Крестная зашептала.

Коля перестает дышать.

— Выкидыш... вытравляли... до желтого билета.

Больше не разбирает.

Ножки стола и кресел покрываются чем-то черным, словно копотью, и толстеют. Ковер разбух и зашаршавился, будто мясистая шкура какого-то невиданного зверя на ярко раскрашенных картинах.

Сморкаются.

Запахло духами.

Ставят на стол лампу.

Это — Маша, горничная, высокая и красивая, с завитками на лбу.

— Готов ли чай? — говорит мать. — Поторопись, пожалуй ста.

Коля осторожно перевертывается, учащенно дышит. Левая нога у него затекла, в ней будто песок, и она кажется такой огромной, чужой.

Цветы на ковре сразу стали яркими и большими, медные ножки кресел, словно подсвечники или пожарные каски.

Маша уходит.

У нее новые ботинки на высоких каблуках, а не стучат, — это Филиппок ей сделал. Со временем и у Коли такие сапоги будут, теперь же у него тяжелые и скрипучие.

Палагея Семеновна опять затараторила, словно чему-то обрадовалась.

Шелковые юбки зашуршали

— Вчера у Л. был А. С, мы были поражены: никто не мог ожидать. П. П. на прошлой пятнице прозрачно намекнул при всех, что их отношения для него не тайна. А Лизочка, право, такая наивная! Ну, представь, Варенька, ведь это ужасный человек: К. А., О. М., Е. И. и теперь Лизочка. Право, как-то...

— Да! на рожденье Тани, Н. П. взял Катю на руки и при всех, мы только что вышли из залы, они фокусника приглашали, чудный фокусник, — понимаешь, при всех, показывает на А. Е.: «Смотри, — говорит, — Катя, вон твой настоящий папа». Бедненькая Ксенечка не знала, что делать. А. Е. йобледнел, как полотно. Словом, сплошная нетактичность. Мы просто не знали, куда деваться... Да!

Опять шепчет. К. Ф... каф... аф...

Коля напрягается что есть силы, а понять ничего не может. Он устал, в спину что-то колет, словно булавкой.

309

Среди груды имен и мудреных слов вытягиваются заглавные буквы — инициалы знакомых в длинные уродливые завитки, туманно-огненные. Они прыгают и звенят.

Он привык к ним, слышит с осени, когда впервые залез под диван и навострил уши.

С нынешнего лета началась для Коли новая жизнь. Раньше он был не таким: уж стал вспоминать что-то хорошее, что было когда-то третьего года, стал скучать.

Весной умер отец. Коля помнит большого человека, непременно в майской белой паре, с драгоценным перстнем на волосатом пальце. Черные, большие усы, колкие, когда целовался в губы и лоб. Приезжал он по воскресеньям, обедал, и всегда была лапша и черная каша. Когда выходили из-за стола, в кухне уж поджидал кучер, Гаврило, и долго катал детей с нянькой по городу.

Теперь он знал много разных сказок...

Вечерами дети торчали за воротами, куда выходили посидеть фабричные.

Шустрый и пронырливый, он быстро развивался. Ему шел восьмой год, а близорукие темные глазенки, как жучки, таращились и искали, высматривали.

Падок он был на всякий рассказ и прилипчив ко всякому.

Дети рано начали купаться. Плавать учила Маша. И, научившись, Коля долгое время притворялся неумелым: ему было непонятно приятно, когда Маша брала его на руки и, прижимая к груди, улыбалась розовой улыбкой созревшей девушки.

Среди игр, в которых он занимал особенное место, отличаясь озорством и плутнями, была одна игра запретная, разыгрывавшаяся за дровами у забора Воронинского сада, да на покатой, зазеленевшей мягкой крыше курятника — местах, скрытых от взрослых.

Называлась игра «Стручки продавать».

Вдруг Коля застыл, сердечко камушком сжалось: уронили что-то.

— Excusez-moi, не беспокойся, оставь, Варенька, я — сама! — рука Палагеи Семеновны, пухлая в кольцах, шмыгнула около самого носа Коли.

Нашла, слава Богу!

Коля сопит, не может удержаться. По телу разливается что-то горяче-колкое.

— Чтой-то у вас, крысы?

310

— Нет, должно быть Шумка, он вечно тут трется.

В зале застучали блюдцами.

— Варвара Павловна, чай готов!

Уходят...

Коля приподнимает оборку, насторожился...

Вдруг шорох. Будто и еще кто-то... кто-то встал и...

Юркнул обратно.

Мешают сахар. Упала ложка.

— Дама будет.

— Понимаешь, Варенька, — снова понеслась Палагея Семеновна, — это Бог знать что, просто невероятно...

Коля прополз до дверей и пустился.

Высокий темный киот, освещенный красной лампадкой, строго провожает его всеми ликами и гневными и скорбящими.

Они все понимают.

Нервно цепляясь за перила, подымается он наверх в детскую и прямо на няньку.

— Где это ты, Колюшка, пропадал? — спрашивает Прасковья, зорко всматриваясь через огромные медные очки; она сидит у стола, где обыкновенно Саша и Петя учат уроки, и штопает рваные чулки.

— Ишь, завозил курточку-то, быдло мешки таскал. Дай-ка я тебя, девушка, почищу!

— Так, няня, живот у меня.

— Покушал, знать, лишнего, он у тебя... Горчичнику поставим...

Коля прилег на Сашину кровать и зажмурился.

— Или бутылку. Поветрие нонче ходит: напущено, знать, нечистым, согрешишь грешный.

Кто-то зашмыгал по лестнице. Больше зажмурился.

— Колечка, — с ласкающей оттяжкой по-детски зовет Маша, — Колечка, чай кушать ступайте!

Коля обрадовался, вскочил, но супится: неловко ему.

А Маша подходит к няньке, будто на работу посмотреть и... ам! — поймала Колю, затеребила, зацеловала сладко-сладко и в носик, и в ушко, и в глазки.

Красавчик ты мой, речистый ты мой, ма-а-ленький!

— Ну чего, лупоглазая, чего развозилась, — ворчит Прасковья, — мальчик хворый: что ни час, новая болесть открывается, а она лезет. Да и под руку толкаешь...

А Маша смеется, будто и знает что, да не скажет.

— Ужинать-то скоро? Всю-то, девушка, разломило, поясница

311

гудет... И когда этот колокольчик, прости Господи, сгинет!.. Пойти, перекусить, что ли.

Нянька и Маша уходят.

* * *

Коля вытягивает ручонки и идет в смежную длинную, низкую комнату, где стоят кроватки детей, и спит Прасковья.

Темно. Чуть живет изнывающий мутный луч перед образом Трифона Мученика.

Коле не так чтобы очень уж страшно...

В всматривающихся глазах, не потухая, плывет глубокий, лиловый кружок с серо-серебряным ободком. На что-то натыкается. Сердечко заколотилось...

— Господи Владыко, что ты, Коко, неосторожный какой!

Анна Ивановна — «бабушка» из богадельни — расстелилась на полу вздремнуть до ужина.

— Бабушка!

— У, вертопрах, — охает бабушка, — все-то ноги отдавил... И куда это ты запропастился: днем с огнем не сыщешь. Ходила на пруд, — все дети развлекаются, горку строят, а его нет как нет.

— Бабушка, — подлащивается Коля, — дай, бабушка, мне понюхать табачку немножечко?

Изволь, душа моя, изволь. Бахрамеевский, свежий. Всех старух намедни потчевала, даже сам Александр Петрович — отважный — отведали.

— А я тебе, бабушка, духов подолью!

Хватает табакерку и опрометью бежит вниз через кухню в столовую и трясется весь: вот расхохочется; глазенки прелукавые. Там влезает на шкап, достает из стеклянного буфета толченого перцу, подсыпает в табакерку, потом плюет и размешивает.

Теперь строит кислую рожицу и медленно идет в зал.

* * *

Жарок небольшой есть, — говорит Палагея Семеновна, — покажи, Коля, язычок. И, какой красный!

Завтра дома посидишь, — замечает мать, — к Василию Егоровичу можно и не ходить, да и Женя поотдохнет немного.

А мой-то, мой-то! Представь, Варенька, третью неделю не выходит. Был Поморцев, говорит: коклюш. Удивительный доктор! Да! напомни мне, Варенька, сказать что-то...

С тех пор как на третьем году была у Коли скарлатина с водянкой

312

да вскоре затем корь, — он не хворал ни разу. Вообще, дети отличались крепким здоровьем, несмотря на все рискованные проделки: ели снег, глотали больших мух, выбегали в одних рубашках в холодные сени, тонули в прорубях. Больными же притворялись часто: одни — не ходить в гимназию, другие — к дьякону. Исключением был Женя, который после всех болезней Коли получил еще дифтерит и одно время ослеп, потом оправился, но прихварывал. Болели у него глаза, и не глаза верней, а где-то над бровями: схватит и мучает — свету тогда не видит и плачет убито, как только плачут безответные дети. И лунатик он был: по ночам проделывал диковинные вещи. Водила его Прасковья в монастырь к схимнику о. Глебу, — будто и полегчало. Глаза у него такие были грустные, забиякой не слыл, а все же разойдется — маху не даст.

«Кто ж их разберет, — говорила Прасковья, — все они на одну колодку, — разбойники сущие...»

В сенях, на черном ходе, вдруг закричали, потом сразу притихнули и снова. Что-то шлепалось и кувыркалось.

Опять подрались, — встает мать, — сладу с ними нет.

Палагея Семеновна самодовольно улыбается, опустила глаза на блюдечко, вылизывает ложкой последние ягодки.

Коля надулся: и на пруд не ходил, да и горчичник впереди... горчичник больно щиплется! Исподлобья следит за Палагеей Семеновной, начинает злорадствовать — вымещает.

Летом привела она своего Ванечку. Они взяли, да обмазали его навозом, накормили куриным пометом, а потом затащили в лодку и волнение устроили. Гувернантка так и ахнула, поволокла к «мамочке», а он ей бух самое нехорошее слово.

«К таким уличным мальчишкам нельзя благородного пускать!» — возмущалась после Палагея Семеновна.

«Я к тебе, Варенька, чаще буду, я займусь их воспитанием. Посмотри, мой какой: просто пая».

И не нуждаемся, — говорит себе Коля, вспоминая историю с Ванечкой, — Вас Ванечкой мы и не то еще... фискала!

Гуськом, пинкаясь, входят остальные. Раскрасневшиеся, с царапинами и линяющими синяками на скулах и под глазами. подштопанных и заплатанных курточках.

Саша — рослый и остролицый, с длинными руками, лобастый, как Коля; глаза продувные, с поволокой матери.

Петя — губошлеп; розовенькая мордочка с певучими глазками.

Оба большатся. Женю и Колю пренебрежительно честят мелюзгой.

313

— Как твои успехи, Саша? — жеманно подобрав губы, спрашивает Палагея Семеновна.

— Ничего, — резко отвечает Саша, — четверку по-латински схватил, extemporale писали, пять страниц.

— Вот как! У вас новый директор?

Саша речисто и бойко рассказывает — сочиняет: будто во время уроков новый директор садится у классной двери и следит в подзорную трубку через матовое окошко; вот сегодня Саше случилось выйти, и он наткнулся, причем директор очень смутился, спросил фамилию и потрепал по головке; с учителями директор разговаривает не иначе как по-гречески, только на совете изредка по-латински, слова два...

Начинает захлебываться, беспокойно вертит руками, ударяет по столу, теребит ремень и загрызает ногти.

— В восьмом классе показывали яйцо страуса в шестьдесят пудов. Петр Васильевич, физик, едва дотащил. Во какое!

— Ай, ай, ай!

Петя ни слова.

Входя, он бросил Коле «кузит — музит — бук — сосал», состроив перед самым его носом фигурку: пригнул пальцы к ладошкам, большие оттопырил рогами и скоро-скоро зашмыгал мусылышками.

Он мечтает. Влюблен в пятнадцатилетнюю гимназистку, серенькую и пухленькую, исподтишка кокетничающую с мальчишками за всенощной.

Каждый раз, когда гимназистка выходит из церкви, они с фырканьем кидаются в нее воском, норовя прямо в глаза.

Сегодня в кармане нашел обрывышек бумажки, на котором мелким стоячим почерком, почему-то очень напоминающим руку Саши, было написано: «Милый Петя, я тебя очень люблю. Варечка».

Женя налил полное блюдце, уткнулся, дует и тянет.

Палагея Семеновна идет к роялю. На пюпитре появляются истрепанные, замуслеванные «Гусельки».

Начинается «Ах, попалась, птичка, стой...», «Что ты спишь, мужичок...»

В детские голоса врывается истошный голос Палагеи Семеновны; она закатывает глаза, томно ударяя о клавиши.

Из всех выделяется Петя: нежно-молитвенный дискант, а глаза голубеют и льются. В гимназии — певчим, этим только и берет, а то — беда.

Саша басит, оттягивает катушкой губы, как протодьякон.

Женя подтягивает пресекшимся, бесцветным голоском, застенчиво.

314

Коля ни звука. Сидит и упорно молчит: он должен казаться больным... и горку без него состроили... горчичник.

У него женское контральто, «орало-мученик», как окрестил лечивший его доктор. И постоянно мурлычет, напевает какую-то бесконечную песню, а вот, — ни гу-гу.

— И не буду, и не стану, — мучается Коля, — сами-то вы...

А петь так хочется: встал бы вот и громко-громко. Слезы подступают и идут, идут... Вдруг вспоминает о табакерке и наверх...

Говорит другим:
Что мы здесь в окошко
Громко так стучим?

* * *

— Подлил, бабушка, много подлил: через край полилось!

— Ах, Коко, Коко, — встречает бабушка, — а мне и невдомек. Все мышиные норки перебрала, думаю себе, не обронила ли грешным делом... Ну, merci тебе. И чудесный же ты у меня, Колюшка, курнопятка ты проворная.

Часто Коля пользуется забывчивостью бабушки: возьмет вот так табакерку и спрячет, а сам ходит около, смотрит, как та томится, да, насмотревшись, вдруг, будто случайно, и находит...

Возвращается в зал.

А там уж начали новую из новой, в первый раз принесенной, тетрадки: «Грустила зеленая ива, грустила Бог знает о чем...»

Коле стало жалко Палагею Семеновну.

— Операция! — вспоминается ему, — знать, кишка какая...

Молчавшая мать встала и быстро пошла в спальню...

Повторили. И еще раз повторили.

Палагея Семеновна собирается домой.


А.М. Ремизов. Пруд. Вторая редакция // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 1. С. 301—501.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2021. Версия 2.β (в работе)