XVII

Унесли гроб.

Забили его черными гвоздями.

Под материнское сердце положили в вымерзший склеп.

На поминках дети напились до бесчувствия.

И пошла жизнь своим чередом от дня до ночи и от ночи до дня.

Каждое утро приходил теперь управляющий, Андрей, и отдавал приказания; его и слушаться велели.

Вернувшийся из-за границы Сеня и не подумал восстановить связи с двоюродными братьями.

Назначенный директором Огорелышевского банка, был он занят своим положением.

«А мало ли что было, кто не грешен!»

Саша в университет поступил, и целыми днями пропадал у Алексея Алексеевича. Сошелся он с его братом Сергеем, у которого свой кружок был.

Коле очень хотелось попасть хоть один разок на собрание, но Саша и слышать не хотел: такой тайной облечен был этот кружок.

Пете уж семнадцатый шел, а гимназии конца краю не видно было: оставался он на второй год чуть ли не в каждом классе.

Петя, Женя и Коля тесней зажили.

Ходили они на богомолье за много верст от дома и всегда с Прометеем, нагруженным мешком сухарей и бутылкой за пазухой.

Глядело небо на них открытое, лес листвой шелестел, царапал ветками, ноги корнями трудил, а поле колыхалось — дивилось цветами и травами, веяло веяньем песенным, смеялось и плакало.

Да так смеялось, да так плакало, лег бы на эту душистую землю, обнял бы ее всем своим телом и никогда и никуда не отпустил от себя.

Полные хвороста овраги ночлег готовили. Проливной дождь спины сек, солнце палило кожу, покрывало потом и пылью загорелые лица.

А кругом — круг дали незатоптанной, беспроторной, широкой.

Да такой широкой, ни глазом, ни ухом, и хотел бы обнять, — не обнимешь.

368

В монастыре у о. Никиты останавливались. О. Никита-«Глист» когда-то жил в Андрониеве.

Тощий, с голым черепом. Узенькая трясущаяся седая бороденка. Вытаращенные мутные глаза. Неистощимо болтлив. А врет необычайно.

Келья крохотная в перегородочках. Над трапезным столом ярко намалеванная картинка «Блуд», изображающая жирную с огромными грудями женщину в кумачном сарафане, у которой вместо ног — чешуйчатые желтые лапки.

И этот «Блуд» был поджигающей искоркой для воспоминаний и рассказов вообще.

Поглаживая одной рукой бороденку и размахивая другой, упившийся о. Никита приходил в неописуемый азарт и в заключение всякий раз ронял рюмку. Глупо-забавный стон разбитого стекла покрывался хохотом, и хохот разлетался далеко за. ограду.

— Монах — дурак! — Монах — дурак! — бессмысленно высвистывал скворец, выпрыгивая из-за перегородки.

Финогеновы принимались приветливо. Подростков братия особенно любила. Кругом глушь, о жилье и помину нет. Зимой белый снег да черные деревья, да колокола.

Устав — скитский: женщины в монастырь доступа не имели, за исключением каких-нибудь двух-трех праздников.

В монастыре много жило мальчиков-монашков, составлявших удивительно стройный хор...

— Есть у нас Сарра, — ухмыляясь, подмигивал о. Никита, — бестия... Да. Голос херувиму подобен, а лик блудницы... Иероним с Нафанаилом из-за мальчонка намедни поцапались... Хе-хе-хе...

Прискучивал монастырь, сосало под ложечкой, — домой возвращались.

Настигни ночь — долго в дверь приходилось стучаться.

— Кто вас разберет, девушка? — спросонья встречала Прасковья, высовываясь головой в форточку, — может, вы и воры, аль разбойники...

Маменька, отопри Христа ради, — просил Прометей, — голубушка, жрать больно хочется!

— Мало што. И кто об этакую пору шатается? Слава Богу, не постоялый двор! Прими, девушка, копеечку и иди подобру-поздорову.

Только когда подходил Прометей к самому носу матери и начинал

369

вертеть лицом и ощериваться, — нянька узнавала и шла отпирать...

Проспавшись, с утра садились играть в «Короли».

Вместо бабушки Анны Ивановны постоянным жильцом была Арина Семеновна-«Эрих», сестра Прасковьи.

В очках, беззубая, поводила она табачным носом, выискивая всюду и везде одни непорядки. Нюхала здорово.

За картами плутуют, задирают, ссорятся.

— Институтка, — подтрунивает Прометей над теткой, — подвали, брат!

— Шестерка, — шипит Эрих.

Последним чином всегда остается Прасковья, над которой долго и много смеются.

Убито вздыхая, огорченная, садится она за штопанье, а штопанья с каждой стиркой прибавляется корзина за корзиной.

Вечерами отправляются в церковь к храмовому празднику,

Там время проходит весело: с усилием протолкавшись сквозь давку к амвону, возвращаются к паперти и, измученные, толкутся опять к амвону.

Стараются давить на ноги и пихать кулаками под что ни попало. Переругиваются.

— Бешеные! — огрызаются молящиеся.

По четвергам и понедельникам ходили на бульвар музыку слушать.

Приходили туда спозаранку, когда, кроме одиноких пар да ребятишек, копошащихся в грязновато-сером сыром песку, никого не было.

И только когда скрывалось за дома солнце, набиралась публика; все аллеи затоплялись, и двигались, и двигались гуляющие куриным шагом, пыльной стеной взад и вперед.

А ночь зажигала по мостовым каплей своих светильников-звезд тусклые фонари и пластом залегала над дремлющим днем, отравленная и непокойная.

Все перемешивается, срастается в шумяще-крикливое, расползающееся тело.

Мальчишки, унизывающие все выступы и карнизы эстрады, гикают и свистят.

Шныряют назойливые бутоньерки.

Цветы, мыло, пот, незалеченная болезнь, все это кутает смеркающийся бульвар.

Внимательно слушавшие музыку, выбираются теперь Финогеновы на главную аллею и принимаются упорно приставать, не пропуская ни одной женщины.

370

Короткие и изодранные их шинели бархатит сгущающаяся тьма — эта баловница из баловниц и потворница из потворниц.

Завязывается множество мгновенных знакомств и все с такими красивыми, с такими хорошими и так просто, легко, без стеснения и без приличий...

Последний музыкальный номер: «железная дорога».

И сколько треска и звона и хлопанья!

Всей гурьбой, озираясь, направляются в пивную. И там, отливая жиденькое дешевое пиво, едят сухарики, воблу и всякую гадость.

Пивную запирают.

Уходить, — а куда пойдешь в эту ночь?

И нехотя и медленно плетутся домой. И поют, орут на всю улицу, пристают, останавливают прохожих женщин.

От одного бульвара дорога к веселым домам повертывает. И они повертывали.

В дорогие не решались... Выбирали который похуже.

Войти в дома ухитрялись всякими манерами: то с видом донельзя пьяных, а то будто и по-настоящему...

И хохочут, насмехаются женщины над напускным ухарством, над смущением, невольно пробивающимся на вспыхивающих еще детских щеках, и только один Прометей, раскуривая папироску, с сознанием собственного достоинства, как заправский гость, как у себя дома, расхаживает по залам.

Скрипач настраивает скрипку, играть пробует.

И сколько тоски, боли в этих звуках, увязающих в спертом дыхании завтрашней смерти.

Земля обетованная!

Крылья мои бедые, тяжелые вы в слипшихся комках кровавой грязи...

Земля обетованная...

Если силой не выпроваживают, то все равно уходить приходится.

И прыщеватый вышибало с обидной ужимкой мелует на спине каждого непрошеного серый крестик в знак позора и презрения.

И вот позднею ночью с надорванным и неутоленным желанием чего-то хорошего и страшно привлекательного, что вот совсем подходило и миновало, с желанием любви и ласки, они не могут замкнуть глаз, и этот позорный крестик жжет спину.

А утро пасмурное и ясное утро сулит ту же старую жизнь.

371

И таким отдаленным, таким недосягаемым встает будущее, непременно своевольное и огромное, которого так хотят, так ждут...


А.М. Ремизов. Пруд. Вторая редакция // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 1. С. 301—501.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2021. Версия 2.β (в работе)