Осени поздней переменно-дождливые дни. Поздней осени плачи.
Груды ленивых, прогорклых листьев по дорожкам вкруг пруда.
Паутина замерзла.
Подмерзла калина.
В комнатах вставлены серые, скучные рамы.
Окна заложены ватой.
Запах замазки и дыма.
Топятся печи.
Осеннее утро залезает за ворот и холодными пальцами водит
по горячей спине...
В училище сумрачно тянется час.
И сипло кричит прозябший за ночь звонок перемену.
Коля и Женя перешли этим летом в специальный бухгалтерский класс. Им, как старшим, разрешается не выходить на перемене в зал. В классе обычно идет разговор о ночных похождениях; учатся все богатые и состоятельные: дети купцов и фабрикантов.
— Маргаритка, — донесся как-то до Коли перегорелый голос Семенова-«Совы», белобрысого купчика, — знаю! — Сволочь, кожа желтая, в рублевом...
Вошел учитель.
«Сова» зашептал на ухо своему соседу, и лошадиное нечистое лицо товарища затряслось и вспотело...
И загорелись классные стены от нетерпения. И хотелось сейчас же бежать туда, видеть ее. А час тянулся.
* * *
Была суббота.
Суетливые сумерки липли к щекам и глазам уличною грязью. Застрявшее в переулке мутное ненастье лежало безгрезным водянистым сном. Нехотя растворились ставни в домах.
В угольном доме в черном окне масляным пятном прыгал-расплывался подозрительный свет.
Коля пробрался к дому.
Конфузливо спросил Маргаритку.
Сказали подождать.
Вышибало Яков, заспанный и обрюзглый от бессонной жизни, поплевывая, чистил ботинки.
Перечистил одни, перечистил другие, сколько было пар все кончил, отнес. За юбки принялся.
Наконец, вышла горничная, повела в спальню...
Переступил порог.
Маргаритка стояла перед зеркалом в кружевных панталонах, причесывалась.
— Вам что нужно? — не оборачиваясь, спросила она с полным ртом шпилек.
Коля стоял и молчал, стоял и смотрел... и смотрел...
Только ручки одни проворные мелькали в глазах.
Запела тихо и, закрутив косу, подергала плечом, и опять распустила волосы.
На самой макушке белое пятно — лысина — пластырем лежала... Этот пластырь лез теперь в влюбленные глаза.
— Ну? — вдруг обернулась.
— Я к вам.
Коля сказал это резко и твердо, резко и твердо сделал шаг...
Еще и еще.
Вытаращила красные запудренные глаза.
— Деньги вперед! — сухо сказала.
— Я не затем, я...
— Деньги вперед! — вдруг закричала Маргаритка, и хрип тащил из ее горла крики, — вы... хозяйку подводите, оборванцы! Встать по-людски не дадут, жить не дают, жить — не дают.
Задохнулась.
А у него горло свинцом налилось.
И озноб сморщил кожу и сдавил льдом раскрытое сердце.
Раскрытое сердце от боли вскрикнуло.
Бросился, обнял, впился в плечи...
И целовал, целовал бесконечно.
Плесень, соль, слизь мазали губы, душный мутил запах.
— Дорогое, бесценное!
Незабеленные раны сочились; казалось, мясо распадалось, отваливалось кусками.
— Дорогое, бесценное!
— Вон! вон!!! — взвизгнула, задрожав, вся возмущенная женщина и, отпихнув кулаком, сжалась и затихла, как дитя беззащитное.
А он, не смея взглянуть, медленно вышел...
Моросил мелкий дождик.
Всхлипывало месиво грязи.
Разлагались нечистоты.
И пламя фонарей под щипками чьих-то злющих пальцев ширялось по ветру.
И было жгуче-мутно.
Вспомнилась Машка.
— Машка, как она тебя любит!
И два женских образа, шепча, сливались во единый — одно тело, тело покрывалось струпьями, назревающими, сине-красными, и пыхало запахом мази и гниения.
Сердце прогнивало до пустых жил.
* * *
— Маргаритка, — рассказывал как-то на перемене «Сова» отдувавшемуся соседу Прохорову, — сволочь: Кукина болезнью наградила, сволочь...
Коля зажал уши и, не сказавшись, вышел из класса.
Плелся домой.
Казалось ему, заболевала улица.
А на губах ныло.
Огромная язва выплывала из мглы туманно-холодящего полдня, сине-белая, синяя...
И по пятам гналась гнусавая музыка.
И у плетущихся ломовых в телегах между колес и грязью явственно копошилось что-то и пело горькую пьяную песню веселых домов.
Было мутно.
Сердце прогнивало до пустых жил.