Непонятное одиночество давило Колю: сам себе представлялся он смертью, мыкающейся посреди всеобщего воскресения.
Так кругом и небо, и люди жили.
И, силясь не глядеть, он провожал всякий крик и всякое живое существо и думал, не разбирая дум, о чем-то жутком, что вот наступит, и тогда он погибнет.
Очнулся.
Увидел грязный знакомый трехэтажный дом с черной сплошь измелованной доской на воротах, позвонил.
Вышел дворник.
Коля стоял и смотрел, удивленный, смотрел на его рыжие засаленные усы и на мелкие потные рябины.
— Вам Машку? — спросил дворник.
— Машку!.. Да, да, вызови Машку.
Дожидался. Дожидаясь, разбирал фамилии жильцов. Одна фамилия застряла в мозгу. Машинально повторял ее.
— Плямка — Плямка — Плямка...
И, повторяя, осматривался, будто внезапно разбуженный, ничего уж не понимая.
Наконец, запыхавшаяся девушка в драповой кофточке сбежала с лестницы, и на исхудалом болезненном ее личике засветилась улыбка.
И она пошла за ним.
Как пчела, налетела эта проклятая «Плямка» и жужжала в мозгу.
— Куда вы? куда вы? — крикнула Машка.
Но он ничего не слыхал, ноги сами собой шли.
И они плутали из переулка в переулок, с улицы на улицу, пока не поравнялись с подвальной пивной.
Вошли в пивную.
Пивник-«Гарибальди» — лысый, в очках, с крошечной бородкой колышком, без усов и со скошенным на сторону носом, лукаво улыбнулся гостям.
В пивной было жарко.
Отдышавшиеся тяжелые мухи полусонно перелетали по стаканам. И пиво казалось тягуче-приторным.
— Самую новейшую откупорил-с, — утешал «Гарибальди» какого-то оболваненного гостя, и при этом нехорошо улыбался.
А Коле казалось, это он над ним смеется, да и как не смеяться лысому: вчерашнюю-то ночь перед ним выворачивали...
Машка сидела одетая, конфузилась; из-под платка выбилась светлая прядь волос, а лицо закраснелось. Несколько раз порывалась она вытереть себе пот со лба, да платок забыла, а тяжелый драповый рукав шерстил.
Набирались гости, занимали липкие столики.
Пробки наперебой били.
— Не знаю, что делать, — нагнулся Коля к самому лицу девушки, — слышишь, уеду я, тяжело мне так сейчас, свету не вижу.
Машка ничего не сказала, испуганно захлопала покрасневшими глазами, а веки пухнуть стали, губы вздрогнули.
— С другими ходишь... да?
— Хожу, — едва слышно ответила и закрылась руками.
— И не захворала?
— Н-нет... еще...
— С кем?
— Да с вашими... с городовым... Сами вы виноваты, помните, как переехала я, написала письмо вам, а сама ночи не спала, все ждала вас. И измучилась вся, ждамши, думала, не увижу уж. А вы и пришли вечером, поздно, и с вами этот длинный... Поняла я тогда сразу, чего хотите. И горько и обидно мне было, так бы всю грудь разорвала себе.
Коля сморщился.
— Уйду я, — сказал он сухим голосом.
— Бог с вами! — Машка сжалась, ушла вся в свою кофточку, только худенькое личико еще больше зарделось.
Подали свежую бутылку.
Коля наливал Машке и, не дожидаясь ее, пил.
Не смотрел на нее, не думал, ни о чем не думал.
— Плямка, — сказал кто-то, — ты и есть эта самая Плямка, паршивая...
Машка утерлась рукавом и залпом хватила стакан.
— Навсегда? — спросила она резко, будто перерожденная.
— Навсегда.
И он хотел сказать ей еще что-то, но мысли безалаберно мчались, и одна мысль била другую, а расплывающиеся звуки хмельных голосов сновали где-то так далеко...
А это «навсегда» выстукивало у ней в сердце, выстукивало твердо, без пощады.
Она не плакала, лицо состарилось, яркие красные пятна вспухли на щеках, а губы дрожали. Стояли глаза над пропастью, ужаснувшиеся. А это «навсегда» уж резало сердце, но крови не было, сухо резало.
Острая мысль о завтра рассекла ее с головы до ног, и стало ясно, что там ничего-то нет, ни единого самого малого светика.
Кофточка на ней затопорщилась, будто лопнул тугой неуклюжий футляр.
Машка вскочила, схватила порожний стакан и хряснула им прямо в лицо Коле.
И стакан, ударившись по губам, разлетелся вдребезги.
Коля видел лицо большое и страшное, оно мелькнуло на минуту перед ним, как шар-молния. Веки от боли захлопнулись.
Машка всем телом навалилась на него и била кулаком по глазам, по этим темным глазам, скрывающим всю жизнь ее, всю тоску, все — переболевшего сердца.
И жгло ему щеки и губы и, царапаясь, ползло по щекам, губам.
— Хо, хо, хо!
— Ой да бабенка!
Гоготали вокруг голоса, и огромные красные рты раздирались от хохота.
«Гарибальди» подошел к гуслям, поправил очки, улыбнулся, взмахнул рукой.
И запели гусли широкую заунывную песню, они пели, вили, — пелась песня, плакала...
— Мать-земля, я — сын твой, не покинь меня...
Коля вырвался из рук Машки и, размахнувшись, шваркнул ее оземь...
Медленно поднялась девушка, харкнула кровью и затихла.
Капали на стол капельки, горячие, горькие, и расплывались в пролитом пиве.
В монастыре ударили к вечерне.
— С-сукина манишка! — дубастил чей-то барабанный голос, разбивая песню.
— Та-та-та-бух! — стучали кулаками.
Капали капельки крови горячие, горькие...
— Мать-земля, я сын — твой, не покинь меня... — дрожала струна
— задрал вдруг чей-то кумачный бабий голос. Показалось Коле, что закрыты все двери, забиты совсем, навсегда, и выйти нельзя...
Навсегда.
А там внутри чья-то железная рука, защемив тугими железными пальцами сердце, выжимала кровь сердца.
Дух перехватило.
И, проскрипев что-то неясное странным, страшным зеленоватым голосом, он уткнулся в колени Машки и так застыл, весь дрожа и задыхаясь.
— Оставьте, неприлично-с тут... — отстраняла девушка.
— Кой черт, кобылья вонючка, посмел ты во гусли петь, а? Государственными законными правами, слышь, лысый.
— Плямка-сволочь!!
— Лексеев, отступись... Лексеев...
— Уж сколько раз я зарекался... — тянул наперекор всяким звукам одинокий мутный голос, и чьи-то руки бултыхались в табачном дыму.
А едкая горечь, выползая из углов, ползла по полу и подползала к сердцу, впивалась и отпивалась...
Какие-то голые уроды, киша под лавками, вдруг выскакивали к столам и, взявшись за руки, вертелись в ужасном хороводе.
И хоровод рос, сползался, сливался, — прыгал, прыгал, взлетал под потолок огромным грузным телом, расплывался по полу тягучим тухлым тестом, — прыгал, прыгал, — и, закрутившись зубастым винтом, вертелся — не хоровод, не тело, тошнотворная, гадкая...
— Плямка...
— Колюшка, голубчик, дай помогу... вот так...
— Плямка...
«Гарибальди» улыбался.