VIII

Было уж к ночи, когда Александр вернулся к себе.

Ходил по высоким, роскошным комнатам.

Не было ни бешенства, ни улыбки, ни этого проклятого камня; лицо стало каким-то прежним, немного лукавым и милым, и острота глаз притупилась, и были глаза грустные, такие грустные.

Та мысль, которая взорвалась в душе, теперь улеглась; надолго ли? — сам себе не мог сказать. Только не думал уж о доме, о паскудном старике, о той тревоге, которая не давала покою и гнула, и гнала, и одарила этой властью, и открыла вперед дорогу, и конца которой не было.

Он видел брата Николая, о котором, кажется, всю-то жизнь думал, а не знал об этом, видел сходные с собой черты и слышал его голос измученной кротости, которая глядит в душу, заставляет вспомнить позабытое или создать небывалое, как музыка.

427

Видел и тех, других — Петра и Евгения, таких несчастных, изуродованных и голодных.

И на минуту все лицо исказилось, и горькое чувство захватило сердце, но вдруг кровавый крик затопил всю душу, лицо окаменело.

Не укорял себя, не стыдил, нет, он твердо знал, для чего так жил и чего хотел; и выбора не могло быть.

— Довольно уж, довольно...

И вспомнил все обиды и оскорбления, накопившиеся за все годы, вспомнил все унижения.

Вдруг вздрогнул...

Попятился и застыл, как в страшном испуге.

С портрета глядела девушка.

Она стояла во весь рост с опущенными и крепко сложенными руками, а венец развевающихся русых волос едва наклоненной головы полураскрывал лицо, и улыбались губы, страдая, губя и целуя, и звали-обещали притуманенные темные глаза, пели песню.

Песнь песней:

— Приди ко мне!

Кто-то стучал в дверь.

Очнулся.

Это Прасковья, нянька, простоволосая.

— Батюшка, Александр Елисеевич, а Колюшке чулочки-то и забыли, — шамкала тупо-горько сжатыми губами, — Митя-то мой тоже опять закрутил.

— Кланяться тебе велел, — почти закричал Александр, — Прасковье, говорит, кланяйся, слышишь!

Кто ж его знает, девушка, напущено, видно. Ну, спите, батюшка, Христос с вами.

И опять встало прежнее, но еще резче закричал тот голос, опять она... она плыла перед ним и, притупив глаза, манила вослед за собой и сгибала его, трясла этим движением своего тела...

Он тянулся за ней, он вдыхал ее... этот полевой цветок.

— Таня... Таня... Таня...

Он вдыхал ее... этот полевой цветок, и чувствовал всеми чувствами — запах раскрывал свое первородное, что приковывает к себе, как что-то дорогое бесконечно, забытое и вновь восставшее.

И с болью рвалось желание, хотелось нестерпимо, ужасно, тотчас же взять ее...

428

Ночь волнистою темною душною грудью мира коснулась. Лики земные дыханием тусклым покрыла. Здания спящие, башни зорко томящихся тюрем, дворцов и скитов безгрезною, бледною тишью завеяла.

Не услышат, не пронзятся стуком сердца моего. Оно рвется, оно стонет. Не услышат...

В оковах забот люди застыли, в снах задыхаясь болезней, нужды.

И ржавое звяканье тесных молитв завистливо, скорбно ползет дымом ненастным по крышам.

А судьба могилы уж роет, и люльки готовит, и золото сыплет, и золото грабит.

Не услышат, не пронзятся стуком сердца моего.

Оно рвется, оно стонет.

Не услышат...

Полночь прошла.

Изнемогая в предутреннем свете, время устало несется.

Мне же, Незримому, здесь в этот час жутко и холодно.

Жутко и холодно.

Отчего ж не могу я молиться Родному и Равному, но из царства иного?

Проклятие — царство мое, царство мое — одиноко.

Люди и дети и звери мимо проходят, мимо проходят скорчась, со страхом.

Я кинулся в волны речные.

Ты мне ответишь?

Ты не забыла?

Ты сохранила образ мой странный и зов, в поцелуе?

Ты сохранила.

И ушла с плачем глухим в смелом сердце своем.

Так в страсти, любви к страсти, любви прикасаясь, — Я отравляю.

Даже и тут одинок.

Слышу тоску и измену и холод в долгих и редких лобзаниях.

А сердце мое разрывалось.

Алые ризы утренних зорь загорелись.

В пурпурных гребнях дымятся черные волны.

Устами прильнули вы, люди, к пескам пустынь повседневных.

Ищете звонких ключей в камне истлевшем.

В мечты облекаетесь мутные.

429

У меня есть песни!

Слышите пение — кипение слезное?..

Вы затаились, молчите в заботах.

Алые ризы утренних зорь кровью оделись.

Проклятие — царство мое, царство мое — одиноко.

Словно золото облачных перьев крепкою бранью заставило путь между мною и вами.

Так вечно, во веки, всю жизнь...

А кто-то живет, мечтая и тут и на небе.

Так вечно, во веки, всю жизнь, вечно желать безответным желаньем, скорбь глодать и томиться.

Власть и тоска.

Беспросветная.

Темная.

И одинокая.


А.М. Ремизов. Пруд. Вторая редакция // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 1. С. 301—501.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2021. Версия 2.β (в работе)