Было уж к ночи, когда Александр вернулся к себе.
Ходил по высоким, роскошным комнатам.
Не было ни бешенства, ни улыбки, ни этого проклятого камня; лицо стало каким-то прежним, немного лукавым и милым, и острота глаз притупилась, и были глаза грустные, такие грустные.
Та мысль, которая взорвалась в душе, теперь улеглась; надолго ли? — сам себе не мог сказать. Только не думал уж о доме, о паскудном старике, о той тревоге, которая не давала покою и гнула, и гнала, и одарила этой властью, и открыла вперед дорогу, и конца которой не было.
Он видел брата Николая, о котором, кажется, всю-то жизнь думал, а не знал об этом, видел сходные с собой черты и слышал его голос измученной кротости, которая глядит в душу, заставляет вспомнить позабытое или создать небывалое, как музыка.
Видел и тех, других — Петра и Евгения, таких несчастных, изуродованных и голодных.
И на минуту все лицо исказилось, и горькое чувство захватило сердце, но вдруг кровавый крик затопил всю душу, лицо окаменело.
Не укорял себя, не стыдил, нет, он твердо знал, для чего так жил и чего хотел; и выбора не могло быть.
— Довольно уж, довольно...
И вспомнил все обиды и оскорбления, накопившиеся за все годы, вспомнил все унижения.
Вдруг вздрогнул...
Попятился и застыл, как в страшном испуге.
С портрета глядела девушка.
Она стояла во весь рост с опущенными и крепко сложенными руками, а венец развевающихся русых волос едва наклоненной головы полураскрывал лицо, и улыбались губы, страдая, губя и целуя, и звали-обещали притуманенные темные глаза, пели песню.
Песнь песней:
— Приди ко мне!
Кто-то стучал в дверь.
Очнулся.
Это Прасковья, нянька, простоволосая.
— Батюшка, Александр Елисеевич, а Колюшке чулочки-то и забыли, — шамкала тупо-горько сжатыми губами, — Митя-то мой тоже опять закрутил.
— Кланяться тебе велел, — почти закричал Александр, — Прасковье, говорит, кланяйся, слышишь!
Кто ж его знает, девушка, напущено, видно. Ну, спите, батюшка, Христос с вами.
И опять встало прежнее, но еще резче закричал тот голос, опять она... она плыла перед ним и, притупив глаза, манила вослед за собой и сгибала его, трясла этим движением своего тела...
Он тянулся за ней, он вдыхал ее... этот полевой цветок.
— Таня... Таня... Таня...
Он вдыхал ее... этот полевой цветок, и чувствовал всеми чувствами — запах раскрывал свое первородное, что приковывает к себе, как что-то дорогое бесконечно, забытое и вновь восставшее.
И с болью рвалось желание, хотелось нестерпимо, ужасно, тотчас же взять ее...
Ночь волнистою темною душною грудью мира коснулась. Лики земные дыханием тусклым покрыла. Здания спящие, башни зорко томящихся тюрем, дворцов и скитов безгрезною, бледною тишью завеяла.
Не услышат, не пронзятся стуком сердца моего. Оно рвется, оно стонет. Не услышат...
В оковах забот люди застыли, в снах задыхаясь болезней, нужды.
И ржавое звяканье тесных молитв завистливо, скорбно ползет дымом ненастным по крышам.
А судьба могилы уж роет, и люльки готовит, и золото сыплет, и золото грабит.
Не услышат, не пронзятся стуком сердца моего.
Оно рвется, оно стонет.
Не услышат...
Полночь прошла.
Изнемогая в предутреннем свете, время устало несется.
Мне же, Незримому, здесь в этот час жутко и холодно.
Жутко и холодно.
Отчего ж не могу я молиться Родному и Равному, но из царства иного?
Проклятие — царство мое, царство мое — одиноко.
Люди и дети и звери мимо проходят, мимо проходят скорчась, со страхом.
Я кинулся в волны речные.
Ты мне ответишь?
Ты не забыла?
Ты сохранила образ мой странный и зов, в поцелуе?
Ты сохранила.
И ушла с плачем глухим в смелом сердце своем.
Так в страсти, любви к страсти, любви прикасаясь, — Я отравляю.
Даже и тут одинок.
Слышу тоску и измену и холод в долгих и редких лобзаниях.
А сердце мое разрывалось.
Алые ризы утренних зорь загорелись.
В пурпурных гребнях дымятся черные волны.
Устами прильнули вы, люди, к пескам пустынь повседневных.
Ищете звонких ключей в камне истлевшем.
В мечты облекаетесь мутные.
У меня есть песни!
Слышите пение — кипение слезное?..
Вы затаились, молчите в заботах.
Алые ризы утренних зорь кровью оделись.
Проклятие — царство мое, царство мое — одиноко.
Словно золото облачных перьев крепкою бранью заставило путь между мною и вами.
Так вечно, во веки, всю жизнь...
А кто-то живет, мечтая и тут и на небе.
Так вечно, во веки, всю жизнь, вечно желать безответным желаньем, скорбь глодать и томиться.
Власть и тоска.
Беспросветная.
Темная.
И одинокая.