Не тут-то было.
Словно что прорвало, или нашел такой несуразный стих на Николая, только оставил он окно своего мезонина, и с утра до позднего вечера опять стал шляться по городу.
Заходил то к одному, то к другому. Ходил на рефераты, на собрания, участвовал в прогулках за город, — всюду и везде совал нос.
Опять знакомился, опять слушал, опять присматривался.
Заметил он в своих товарищах еще одну черту, которая дала на минуту отдохнуть сердцу: были они глубоко бескорыстны, и не кричало в них торгашество, которое опутывало город сверху донизу.
Но проклятое сектанство — партийность — глушило это хорошее, стирало различие этих непокорных.
И заметил еще одно: были среди них прямо избранные, верные, готовые на смерть... но порой духом убогие...
Вступал в разговоры, сочинял небылицы и вымыслы, — мистифицировал... От тесноты дух задыхался, серединность самодовольства, как гарь, ела глаза.
И потешался, в смех изливал свою душу, которая другого Ждала и о другом мечтала, из смеха создавал свой мир.
Вспомнилась как-то Палагея Семеновна, вспомнилось то время, когда Огорелышевский устав камнем лежал...
Тут тоже свой монастырь, свой двор, свой устав, суровый до беспощадности.
Схватился Николай за некрологи. Кому-кому только не писал сгоряча.
Ударил некролог по больному месту.
И поднялась целая буря.
Собирались и толковали, толковали и обсуждали, пока не пришли, наконец, к решению...
* * *
В субботу вечером назначен был суд над Николаем. Всю неделю ждал он его с каким-то сладострастием, приговор заранее мог предугадать.
И вот пришел этот день.
Просторная комната колонии, где обычно жили сообща несколько душ и где находили приют все вновь приезжающие, бы битком набита. Сидели вокруг стола, на кроватях. Поднявшийся шум едва улегся.
Николай медленно вышел.
Что-то липким ртом припадало к сердцу и кусало сердце
донеслась песня расходившейся колонии.
— А ты умереть можешь? — спросил себя вдруг. Подумал. — А они умрут... И Катинов умрет и Розиков и Хоботов. Опять подумал... — Розиков и Хоботов, может, и не умрут, а вот Катинов... Но ты-то можешь? Ну! и вообще-то, на что ты годен?..
Над головой и кругом шумно отцветала прощально-ясная, яркая ночь...
— Прими меня, ночь!
И будто в ответ шуршала листва в опустелых садах, падали звезды, кружась и летая, как листья.
И он — лист бездомный и оторванный. Оглянулся.
В деревянном домике колонки сквозь задернутые белые шторы мелькал зеленый огонек. Помелькал огонек и пропал.
Ускорил шаги.
И, перебивая такт песни, кто-то гулко стучал по мостовой, торопился.
Казалось, вот настигнет, схватит за плечи...
И заколотилось сердце:
Умереть!
Не мог уж ровно идти, бежать стал — далеко дом — на краю света...
Наконец, добежал, вбежал на лестницу, захлопнул дверь, защелкнул задвижкой.
Звездный свет играл на стеклах, и свет какого-то светила за звездами вплывал в окно.
Николай задернул занавеску.
Затаился.
Одинокая свечка насмешливо глядела.
И шумы каких-то тайных лепетов сжимали сердце.
Сердце ныло.
От окна нежданно тень упала.
— Кто ты?
Одинокая свечка насмешливо глядела.
Он бросился, хотел задуть этот медный ненавистный, этот сверлящий взгляд... убить тень...
— Не надо мне правды! не надо!
Глаза упали на стол.
На столе лежало письмо.
Знакомый почерк...
Отшатнулся...Вздрогнул всем, телом резко... смертельно улыбнулся... бледный.... белый...
— Завтра — завтра!