Таня приехала!
А он и не чаял, не думал... думал... навсегда уж прошло, все кануло.
Не надо приходить, не надо будить!
А вот пришла... Обрадовался?
Не радуйся, не радуйся!
Не твоя она. — Чья же? — Его. — На брата руку подымаешь? — Нет.
Нет.
Таня приехала. Приехала сказать правду. Она не любит тебя. Не хочет лгать. Любила тогда...
— Любила? — спросил Николай тихо.
Таня молчала. Она сидела перед ним, такая же гордая, такая же... сулящая бесконечную жизнь.
— Но моего брата...?
— Не знаю.
Вдруг она встала, точь-в-точь как на портрете у Александра.
— Ну что же я могу сделать с собой, если теперь я только верю вам, верю, как первому, близкому, и душу мою выкладываю.
— Стало быть, так. — Николай приподнялся.
— А вы мне не говорили всей правды. Почему вы мне тогда не сказали?.. Как-то вечером зашла она ко мне, забитая такая, помочь просила... Ребенок, говорит, был, да помер. А сама вся трясется, еле на ногах стоит, пьяная... Почему вы тогда не сказали мне?
— Не мог.
— А когда вы уехали, и все это я узнала и еще узнала... Убила бы тогда, так ненавидела... Не себя, не себя, а вас...
Николай попятился.
— Что же...
— А знаете, если бы я вас любила теперь, думаете, я могла бы забыть? Никогда не забыла бы. Всю жизнь отравило бы... Я всегда видела бы вас рядом с этими... — Таня стиснула кулаки.
Не говорили.
А потом опять. Так целый день.
Ему вдруг показалось, что она его любит... Нет, нет, если бы любила, не рвалась бы так домой, а то завтра уедет непременно, сказала твердо, уедет непременно и, как ни просил, уперлась на своем. Да и жить тут неудобно. Комнату внизу едва уступила хозяйка, а у него тут негде, ему некуда уйти на ночь. А одну оставить нехорошо. Да и это все не то. А главное в том, что теперь, после всех рассказов Николая о себе, ей становится ясно, что он не такой, как показался ей в первый раз. Вот Катинов, наверное, интересный, верный...
— Знаете, Катинов на вашего брата Александра похож.
— Да у них даже и манеры одни и те же...
— А он сильнее нас.
— Может быть...
Разговор замялся. В комнате было душно. Хотелось на волю.
На дворе дождик шел.
Вечером долго не расходились, опять перебирали все прошлое. Незаметно вырастало доверие, и лампа доверчиво светила... Таня сидела с ним рядом на диване, и они болтали.
Теперь она ему все сказала. Он ее друг. Он приедет к ним. Ему рады будут. Прошлое все забылось, и отец на него не сердится. Она начнет новую жизнь. Ей легко. — А то все что-то мучило.
И она пошла к себе вниз.
Николай слышал, как закрылась за ней дверь, как опустились гардины, как потух свет...
* * *
Убаюкай меня, ночь, — колыбель моя!
Ветер осенний шумит, скрипит. Неслышно могилы вскрывает в сердце.
Мучает...
Укрой меня от мглы и дождя, ночь — мать моя.
Руки дрожат... Вот упаду...
Николай вскочил с широко раскрытыми глазами, насторожился.
Откуда-то из низу, из-за стены тянулся больной бред, и светляками мигало тревожное дыхание в безмолвии.
Вот и опять.
Да, это она...
Ее голос, ее стон, ее дыхание.
Прислушивался...
Повторялось чужое имя, повторялось без конца, наполняя собой все кругом, всю его душу, бледную и жаждущую, одинокую, а он твердо и хорошо знал рвущимся, разодранным сердцем, что тянется весь, готов что-то сделать... должен сделать...
Почему должен? — спохватился.
Вот, кажется, подходит она, садится рядом с ним, берет его за руку. И чувствует он ее теплую грудь и сердце слышит...
Нет, нет, она никогда не придет.
Обезумел.
Долго искал спичек, чиркал, спички ломались, и, когда, наконец, вспыхнул голубоватый огонек, увидел Николай свои пальцы бледные и заостренные, как зубья, и представилось лицо в спутанных,
извивающихся змейками волосах и повисшие усы и красные, провалившиеся от мук и бессонниц глаза... свое лицо... глаза...
Закурил.
Стал перебирать повторенное тысячу раз и днем и ночью... все дни и все ночи.
Приехала сказать... проститься...
— Ну, пусть бы вечно оставалось так, — замолил безнадежный голос, — не знал бы ничего, и ждал... Ну, пусть бы где-нибудь...
Поздно, уж поздно!
«Барыня-то у вас какая красавушка!» — Аграфена, хозяйка, перемывает посуду и вдруг — тррах! — стакан об пол.
А потом подмигивания: знаем, знаем!
И ничего-то вы не знаете... знаем, знаем!
Все тело отяжелело. Затих.
Видел ее такой, как смотрела на него в первый раз.
И дикой птицей вонзила она голодный клюв в его пробужденное сердце.
Она подходит к нему... всматривается своими темными глазами — хищные зверки в засаде... — протягивает руку...
И чувствует он эту горячую ладонь, а губы ее прильнули к его губам...
Тогда в первый день.
Зачем она пряталась, словно выжидала, и бросилась и...
Дни без времени с жаждой любви... опьянение жаждой.
Лица сближались и отдалялись, а кто-то говорил: да — нет, да — нет...
И он ждал и просил.
Первый поцелуй, вырванный и затягивающий, поцелуй бездонный, а за ним кипящая пасть, а из нее жало...
«А я думал, вы — честный человек!» — прозвучал вдруг голос отца, и старик-отец мучительно глядел в глаза этого... в его глаза...
Качался он где-то в воздухе и среди пустынного затишья шипели темные иссохшие лица, шипели, как маятники: знаем — знаем...
Задохнулся.
А время подкатывало жизнь к чему-то, от чего и уйти не уйдешь.
Вновь вползающий бред проник в сердце и точил его.
И была тупая, тяжелая боль. Она стягивала лоб железным обручем, а сверху надавливала мозг нестерпимой тяжестью.
С ревом кровь хлестала по жилам и секла каждый нерв и кутала плечи в горящую ткань.
Нервно зажег свечку.
И тотчас шум сдавленных голосов наполнил комнату, будто свет свечи крикнуть хотел, а кто-то зажал горло, остановил крик.
На дворе дождик шел.
* * *
Со свечкой в руке на цыпочках Николай спустился вниз к Тане.
Тихонько раздвинул портьеры.
Ударился коленкой о стул, замер от боли.
Смятая белая кофточка с длинными, черными шнурами глаза ела, впивалась, тянула.
Прикоснулся к кофточке, как к живому телу.
Заледеневшее сердце обдало вдруг красным лучом белую кровать, и луч, как игла, впился ей в сердце.
Все тело девушки, вздрогнув, подобралось, обороняясь.
Он повторял что-то, какие-то слова, просил о чем-то... и силился что-то вспомнить, что-то разглядеть, что-то уловить...
И увидел глаза ее ужаснувшиеся... долго-долго они ждали... не губить просили...
Туманился его голос, задыхался.
И вдруг тихий стон оглушил его: два взъерошенных зверька выскочили из ее больших глаз.
Но уж взор его гнался за дразнящими тенями на ее груди... Уж коснулся...
Николай чувствовал, как что-то крепко-стальное и горячее сдавливало его тело, слышал, как опрокинулось что-то, переломилось, как что-то жалобно хрустнуло... и хруст пронзил его мозг и пробрался глубже, разорвал мякоть и зазвенел мертвым звоном в пустых костях...
Потом рев взбешенного зверя, жалоба обиженного ребенка, вопль исступленной матери, дрожь охрипшей боли... и даль бездонно-черная в спешащих огоньках, снопах и нежно стелящаяся тишина и баю-бай укачивающей песни... песня...
Колебались портьеры, а сзади стоял кто-то и двигал ими взад и вперед, взад и вперед.
А с белой кровати, с этого опрокинутого тела... глаза.
Остановились глаза; они сливались с далью, с скользящей полосой нестрашной, как ласкающее сиянье минувшей грозы,
и две слезинки дрожали у полураскрытых губ, да разметавшиеся волосы женщины перьями сухо чернели.
Свечка, вбирая кровь и тая алой кровью, плыла...
И стали все предметы подходить и заходить, сплываться и сжиматься... вот умывальник вошел в кровать и расползлись по полу ножки стула... и вдруг стянулись в адский круг и закружились кругом, и круг запрыгал кругом, кругом.
Сквозь какую-то туманную и душную даль закричали бешеные голоса и, огненным ножом пырнув во мрак, поползли... и Николаю представилось, будто ползет он за ними по нестерпимо зеленой луговине, по грудам живых тел... в кромешную тьму... в отчаяние...
Темный обморочный сон сковал Николая.
Ему казалось, вбежал он в огромный дом.
Нет конца комнатам.
Какие-то оборванные люди уселись на сундуках, как погорельцы на спасенном добре.
А в широкое окно смотрит золотой глаз.
Но они не видят его, посиневшими руками впились в сундуки.
И тупой страх тянет веки к земле.
И нет конца комнатам.
Вдруг погас свет.
Николай забился в тесную каморку.
Тихо отворилась дверь.
С тяжелыми котомками какие-то странники в запыленных армяках и в грязных онучах, седые.
Смотрят, и уйти от них некуда...
А за окном шум водопада и ветреный шорох летающих осенних листьев.
Стены сжимаются, потолок все ниже...
Да он у себя наверху, вон и зеркало...
— Колюшка-то помер! — явственно донесся знакомый голос с лестницы.
— А ведь это голос бабушки... — подумал Николай.
От ужаса зажмурился.
И представилось, идет он по черной степи. Изредка худые, изогнутые деревца, свернувшиеся листочки на изъеденных плесенью ветках...
И небо такое черное.
А идти трудно, но он идет, потому что должен выкопать яму — для себя яму.
— Вот тут! — говорит кто-то на ухо.
И, обливаясь потом, принялся копать.
И странно, все изменилось.
Он — среди весенней черной степи. Вокруг одно сине-белое небо. Христос воскрес!
И чувствует Николай, как легкие крылья поднимают его и несут по теплой волне все выше над землей и степью.
И так легко, вечерним замиранием переливает сердце...
— обрезал несуразный голос.
Прометей поет.
Худой, зеленый весь, оскалил зубы, головой мотает.
А кругом все свечи горят, плащаница стоит, и пусто, ни души нет.
Вдруг Прометей выпрямился, обвел безумными глазами вокруг церкви, присел на корточки...
У Николая потемнело в глазах.
Прометей извивался, скакал, сигал, срывал бахрому, разрывал бархат, сцарапывал изображение, сшибал подсвечники.
Летели свечи, загорались иконы, трещал иконостас.
Вой, визг, взрыв зачинающего пожара, и среди стихийного гвалта стихийный шепот:
— Я люблю тебя!
И поднялась душная, грозная ночь.
Только они одни, Николай и Таня, одни в детской.
Уверенно теплится лампадка, жарко пылает крещенская свечка.
Жмутся друг к другу — хоронятся от этой вздрагивающей синей беды, что проползает над кровлей, вот низвергнется и похоронит весь дом.
Жмутся друг к другу — хорошо им, не страшно.
Вдруг будто раскололся дом пополам, заскакали окна, вытянулись лица... и на пороге седая нянька с прыгающим беззубым ртом:
— Маму убило!
И кричал нечеловеческий голос, белей молний, беспощадней всех громов:
— Я люблю тебя!
Бросился вон.
Но крик гнался, превратился крик в шепот, сверлил сердце, путал цепями ноги, толкал в спину, пока не повалил на землю.
— Сорок девять! сорок девять! — подхватил хор глухих сиплых голосов.
Николай поднял голову:
— Эге! да они все тут!
Будто стоит он на откосе железнодорожного полотна.
А там, внизу, какие-то люди семенят на одном месте и, держась за руки, притоптывают что-то красное, вязкое, хлюпающее, какое-то мясо.
Моросит мелкий осенний дождь.
Вдруг в глазах потемнело, весь изогнулся.
Кто-то сзади ловко петлю накинул и тянет...
А с откоса лезут и лезут, руками машут...
Чья-то рука ведет Николая в высокую башню, белую, без единого окошка.
Переступают порог башни.
Тяжелые засовы упали.
Знал, что приговор уж подписан, и с часу на час смерть наступит.
Николай лежал на нарах в грязной камере, видел кроваво-теплый свет, сочащийся сквозь мутное решетчатое окно, и ждал...
С визгом дверь растворилась.
Два человека в черных плащах и черных полумасках, с тонкими, золотыми шпагами на бедрах, вошли в камеру и, молча взяв его под руки, вывели из тюрьмы.
Долго они шли по незнакомым узким улицам, завертывали в переулки, упирались в тупики, снова возвращались, пока не выбрались на людную широкую площадь.
Толпа запрудила все проходы; лезли, давили друг друга.
Истерически надорванным хохотом заливался колокольчик остановившейся конки, и кондуктор, морща желтое лицо и наседая на тормоз, заливался мелким гаденьким смехом.
А небо ярко-синее над пестрой толпой куталось в блестящую сетку знойного солнца и не летело, а спускалось ниже, все ниже.
Он мог уж достать его, когда стал на высокий помост и глянул поверх кишевшей толпы, но палач ударил кулаком по шее, и голова упала на грудь, и замер взгляд, упираясь в страшную, больную точку...
У столба на краю помоста, ударяя себя по бедрам и прихлопывая в ладоши, плясала растерзанная, с оборванной петлей на шее полунагая женщина, а измученное лицо от слез надрывалось, словно все муки вонзились в него, и от боли глаза на лоб выскакивали, и вваливались, как у похолодевшего трупа.
Плясала женщина, ногами притопывала... плясала женщина... мать плясала...
Завертелся Николай на месте, хотел броситься, но в тот же миг будто острый кусок льда со свистом лизнул его шею, и черно-красный большой свет густыми брызгами взметнулся пред глазами, и щемящая сухая боль и что-то до приторности сладкое загрызло где-то в глубине рта, но страшные клещи сдавили череп и поволокли куда-то по вязким неостывшим трупам, по гвоздям через огонь в лед — кромешную тьму... в отчаяние.
Выгоревшая свечка вздыхала голубым тяжелым вздохом.
И в смрадном свете, закусив конец половика, лежал Николай у сбитой кровати, у неподвижного тела Тани, а по стене, как разбитые мельничные крылья, шарахаясь, ходили наливающиеся тени от торчащих затекших ног.
И караулила ночь закрытое окно... поруганное сердце... обманутое...
Запретила она, темная, всем беззвездным шорохам и одиноким стукам врываться и гулять по дому... по дому отчаяния и исступленной жажды.
Погас свет.
И время стало.