XVI

Таня приехала!

А он и не чаял, не думал... думал... навсегда уж прошло, все кануло.

Не надо приходить, не надо будить!

А вот пришла... Обрадовался?

Не радуйся, не радуйся!

Не твоя она. — Чья же? — Его. — На брата руку подымаешь? — Нет.

455

Нет.

Таня приехала. Приехала сказать правду. Она не любит тебя. Не хочет лгать. Любила тогда...

— Любила? — спросил Николай тихо.

Таня молчала. Она сидела перед ним, такая же гордая, такая же... сулящая бесконечную жизнь.

— Но моего брата...?

— Не знаю.

Вдруг она встала, точь-в-точь как на портрете у Александра.

— Ну что же я могу сделать с собой, если теперь я только верю вам, верю, как первому, близкому, и душу мою выкладываю.

— Стало быть, так. — Николай приподнялся.

— А вы мне не говорили всей правды. Почему вы мне тогда не сказали?.. Как-то вечером зашла она ко мне, забитая такая, помочь просила... Ребенок, говорит, был, да помер. А сама вся трясется, еле на ногах стоит, пьяная... Почему вы тогда не сказали мне?

— Не мог.

— А когда вы уехали, и все это я узнала и еще узнала... Убила бы тогда, так ненавидела... Не себя, не себя, а вас...

Николай попятился.

— Что же...

— А знаете, если бы я вас любила теперь, думаете, я могла бы забыть? Никогда не забыла бы. Всю жизнь отравило бы... Я всегда видела бы вас рядом с этими... — Таня стиснула кулаки.

Не говорили.

А потом опять. Так целый день.

Ему вдруг показалось, что она его любит... Нет, нет, если бы любила, не рвалась бы так домой, а то завтра уедет непременно, сказала твердо, уедет непременно и, как ни просил, уперлась на своем. Да и жить тут неудобно. Комнату внизу едва уступила хозяйка, а у него тут негде, ему некуда уйти на ночь. А одну оставить нехорошо. Да и это все не то. А главное в том, что теперь, после всех рассказов Николая о себе, ей становится ясно, что он не такой, как показался ей в первый раз. Вот Катинов, наверное, интересный, верный...

— Знаете, Катинов на вашего брата Александра похож.

— Да у них даже и манеры одни и те же...

— А он сильнее нас.

— Может быть...

Разговор замялся. В комнате было душно. Хотелось на волю.

На дворе дождик шел.

456

Вечером долго не расходились, опять перебирали все прошлое. Незаметно вырастало доверие, и лампа доверчиво светила... Таня сидела с ним рядом на диване, и они болтали.

Теперь она ему все сказала. Он ее друг. Он приедет к ним. Ему рады будут. Прошлое все забылось, и отец на него не сердится. Она начнет новую жизнь. Ей легко. — А то все что-то мучило.

И она пошла к себе вниз.

Николай слышал, как закрылась за ней дверь, как опустились гардины, как потух свет...

* * *

Убаюкай меня, ночь, — колыбель моя!

Ветер осенний шумит, скрипит. Неслышно могилы вскрывает в сердце.

Мучает...

Укрой меня от мглы и дождя, ночь — мать моя.

Руки дрожат... Вот упаду...

Николай вскочил с широко раскрытыми глазами, насторожился.

Откуда-то из низу, из-за стены тянулся больной бред, и светляками мигало тревожное дыхание в безмолвии.

Вот и опять.

Да, это она...

Ее голос, ее стон, ее дыхание.

Прислушивался...

Повторялось чужое имя, повторялось без конца, наполняя собой все кругом, всю его душу, бледную и жаждущую, одинокую, а он твердо и хорошо знал рвущимся, разодранным сердцем, что тянется весь, готов что-то сделать... должен сделать...

Почему должен? — спохватился.

Вот, кажется, подходит она, садится рядом с ним, берет его за руку. И чувствует он ее теплую грудь и сердце слышит...

Нет, нет, она никогда не придет.

Обезумел.

Долго искал спичек, чиркал, спички ломались, и, когда, наконец, вспыхнул голубоватый огонек, увидел Николай свои пальцы бледные и заостренные, как зубья, и представилось лицо в спутанных,

457

извивающихся змейками волосах и повисшие усы и красные, провалившиеся от мук и бессонниц глаза... свое лицо... глаза...

Закурил.

Стал перебирать повторенное тысячу раз и днем и ночью... все дни и все ночи.

Приехала сказать... проститься...

— Ну, пусть бы вечно оставалось так, — замолил безнадежный голос, — не знал бы ничего, и ждал... Ну, пусть бы где-нибудь...

Поздно, уж поздно!

«Барыня-то у вас какая красавушка!» — Аграфена, хозяйка, перемывает посуду и вдруг — тррах! — стакан об пол.

А потом подмигивания: знаем, знаем!

И ничего-то вы не знаете... знаем, знаем!

Все тело отяжелело. Затих.

Видел ее такой, как смотрела на него в первый раз.

И дикой птицей вонзила она голодный клюв в его пробужденное сердце.

Она подходит к нему... всматривается своими темными глазами — хищные зверки в засаде... — протягивает руку...

И чувствует он эту горячую ладонь, а губы ее прильнули к его губам...

Тогда в первый день.

Зачем она пряталась, словно выжидала, и бросилась и...

Дни без времени с жаждой любви... опьянение жаждой.

Лица сближались и отдалялись, а кто-то говорил: да — нет, да — нет...

И он ждал и просил.

Первый поцелуй, вырванный и затягивающий, поцелуй бездонный, а за ним кипящая пасть, а из нее жало...

«А я думал, вы — честный человек!» — прозвучал вдруг голос отца, и старик-отец мучительно глядел в глаза этого... в его глаза...

Качался он где-то в воздухе и среди пустынного затишья шипели темные иссохшие лица, шипели, как маятники: знаем — знаем...

Задохнулся.

А время подкатывало жизнь к чему-то, от чего и уйти не уйдешь.

Вновь вползающий бред проник в сердце и точил его.

И была тупая, тяжелая боль. Она стягивала лоб железным обручем, а сверху надавливала мозг нестерпимой тяжестью.

458

С ревом кровь хлестала по жилам и секла каждый нерв и кутала плечи в горящую ткань.

Нервно зажег свечку.

И тотчас шум сдавленных голосов наполнил комнату, будто свет свечи крикнуть хотел, а кто-то зажал горло, остановил крик.

На дворе дождик шел.

* * *

Со свечкой в руке на цыпочках Николай спустился вниз к Тане.

Тихонько раздвинул портьеры.

Ударился коленкой о стул, замер от боли.

Смятая белая кофточка с длинными, черными шнурами глаза ела, впивалась, тянула.

Прикоснулся к кофточке, как к живому телу.

Заледеневшее сердце обдало вдруг красным лучом белую кровать, и луч, как игла, впился ей в сердце.

Все тело девушки, вздрогнув, подобралось, обороняясь.

Он повторял что-то, какие-то слова, просил о чем-то... и силился что-то вспомнить, что-то разглядеть, что-то уловить...

И увидел глаза ее ужаснувшиеся... долго-долго они ждали... не губить просили...

Туманился его голос, задыхался.

И вдруг тихий стон оглушил его: два взъерошенных зверька выскочили из ее больших глаз.

Но уж взор его гнался за дразнящими тенями на ее груди... Уж коснулся...

Николай чувствовал, как что-то крепко-стальное и горячее сдавливало его тело, слышал, как опрокинулось что-то, переломилось, как что-то жалобно хрустнуло... и хруст пронзил его мозг и пробрался глубже, разорвал мякоть и зазвенел мертвым звоном в пустых костях...

Потом рев взбешенного зверя, жалоба обиженного ребенка, вопль исступленной матери, дрожь охрипшей боли... и даль бездонно-черная в спешащих огоньках, снопах и нежно стелящаяся тишина и баю-бай укачивающей песни... песня...

Колебались портьеры, а сзади стоял кто-то и двигал ими взад и вперед, взад и вперед.

А с белой кровати, с этого опрокинутого тела... глаза.

Остановились глаза; они сливались с далью, с скользящей полосой нестрашной, как ласкающее сиянье минувшей грозы,

459

и две слезинки дрожали у полураскрытых губ, да разметавшиеся волосы женщины перьями сухо чернели.

Свечка, вбирая кровь и тая алой кровью, плыла...

И стали все предметы подходить и заходить, сплываться и сжиматься... вот умывальник вошел в кровать и расползлись по полу ножки стула... и вдруг стянулись в адский круг и закружились кругом, и круг запрыгал кругом, кругом.

Сквозь какую-то туманную и душную даль закричали бешеные голоса и, огненным ножом пырнув во мрак, поползли... и Николаю представилось, будто ползет он за ними по нестерпимо зеленой луговине, по грудам живых тел... в кромешную тьму... в отчаяние...

Темный обморочный сон сковал Николая.

Ему казалось, вбежал он в огромный дом.

Нет конца комнатам.

Какие-то оборванные люди уселись на сундуках, как погорельцы на спасенном добре.

А в широкое окно смотрит золотой глаз.

Но они не видят его, посиневшими руками впились в сундуки.

И тупой страх тянет веки к земле.

И нет конца комнатам.

Вдруг погас свет.

Николай забился в тесную каморку.

Тихо отворилась дверь.

С тяжелыми котомками какие-то странники в запыленных армяках и в грязных онучах, седые.

Смотрят, и уйти от них некуда...

А за окном шум водопада и ветреный шорох летающих осенних листьев.

Стены сжимаются, потолок все ниже...

Да он у себя наверху, вон и зеркало...

— Колюшка-то помер! — явственно донесся знакомый голос с лестницы.

— А ведь это голос бабушки... — подумал Николай.

От ужаса зажмурился.

И представилось, идет он по черной степи. Изредка худые, изогнутые деревца, свернувшиеся листочки на изъеденных плесенью ветках...

И небо такое черное.

460

А идти трудно, но он идет, потому что должен выкопать яму — для себя яму.

— Вот тут! — говорит кто-то на ухо.

И, обливаясь потом, принялся копать.

И странно, все изменилось.

Он — среди весенней черной степи. Вокруг одно сине-белое небо. Христос воскрес!

И чувствует Николай, как легкие крылья поднимают его и несут по теплой волне все выше над землей и степью.

И так легко, вечерним замиранием переливает сердце...

Что ж нам делать,
Как нам быть,
Как латинский порешить

— обрезал несуразный голос.

Прометей поет.

Худой, зеленый весь, оскалил зубы, головой мотает.

А кругом все свечи горят, плащаница стоит, и пусто, ни души нет.

Вдруг Прометей выпрямился, обвел безумными глазами вокруг церкви, присел на корточки...

У Николая потемнело в глазах.

Прометей извивался, скакал, сигал, срывал бахрому, разрывал бархат, сцарапывал изображение, сшибал подсвечники.

Летели свечи, загорались иконы, трещал иконостас.

Вой, визг, взрыв зачинающего пожара, и среди стихийного гвалта стихийный шепот:

— Я люблю тебя!

И поднялась душная, грозная ночь.

Только они одни, Николай и Таня, одни в детской.

Уверенно теплится лампадка, жарко пылает крещенская свечка.

Жмутся друг к другу — хоронятся от этой вздрагивающей синей беды, что проползает над кровлей, вот низвергнется и похоронит весь дом.

Жмутся друг к другу — хорошо им, не страшно.

Вдруг будто раскололся дом пополам, заскакали окна, вытянулись лица... и на пороге седая нянька с прыгающим беззубым ртом:

— Маму убило!

И кричал нечеловеческий голос, белей молний, беспощадней всех громов:

461

— Я люблю тебя!

Бросился вон.

Но крик гнался, превратился крик в шепот, сверлил сердце, путал цепями ноги, толкал в спину, пока не повалил на землю.

— Сорок девять! сорок девять! — подхватил хор глухих сиплых голосов.

Николай поднял голову:

— Эге! да они все тут!

Будто стоит он на откосе железнодорожного полотна.

А там, внизу, какие-то люди семенят на одном месте и, держась за руки, притоптывают что-то красное, вязкое, хлюпающее, какое-то мясо.

Моросит мелкий осенний дождь.

Вдруг в глазах потемнело, весь изогнулся.

Кто-то сзади ловко петлю накинул и тянет...

А с откоса лезут и лезут, руками машут...

Чья-то рука ведет Николая в высокую башню, белую, без единого окошка.

Переступают порог башни.

Тяжелые засовы упали.

Знал, что приговор уж подписан, и с часу на час смерть наступит.

Николай лежал на нарах в грязной камере, видел кроваво-теплый свет, сочащийся сквозь мутное решетчатое окно, и ждал...

С визгом дверь растворилась.

Два человека в черных плащах и черных полумасках, с тонкими, золотыми шпагами на бедрах, вошли в камеру и, молча взяв его под руки, вывели из тюрьмы.

Долго они шли по незнакомым узким улицам, завертывали в переулки, упирались в тупики, снова возвращались, пока не выбрались на людную широкую площадь.

Толпа запрудила все проходы; лезли, давили друг друга.

Истерически надорванным хохотом заливался колокольчик остановившейся конки, и кондуктор, морща желтое лицо и наседая на тормоз, заливался мелким гаденьким смехом.

А небо ярко-синее над пестрой толпой куталось в блестящую сетку знойного солнца и не летело, а спускалось ниже, все ниже.

Он мог уж достать его, когда стал на высокий помост и глянул поверх кишевшей толпы, но палач ударил кулаком по шее, и голова упала на грудь, и замер взгляд, упираясь в страшную, больную точку...

462

У столба на краю помоста, ударяя себя по бедрам и прихлопывая в ладоши, плясала растерзанная, с оборванной петлей на шее полунагая женщина, а измученное лицо от слез надрывалось, словно все муки вонзились в него, и от боли глаза на лоб выскакивали, и вваливались, как у похолодевшего трупа.

Плясала женщина, ногами притопывала... плясала женщина... мать плясала...

Завертелся Николай на месте, хотел броситься, но в тот же миг будто острый кусок льда со свистом лизнул его шею, и черно-красный большой свет густыми брызгами взметнулся пред глазами, и щемящая сухая боль и что-то до приторности сладкое загрызло где-то в глубине рта, но страшные клещи сдавили череп и поволокли куда-то по вязким неостывшим трупам, по гвоздям через огонь в лед — кромешную тьму... в отчаяние.

Выгоревшая свечка вздыхала голубым тяжелым вздохом.

И в смрадном свете, закусив конец половика, лежал Николай у сбитой кровати, у неподвижного тела Тани, а по стене, как разбитые мельничные крылья, шарахаясь, ходили наливающиеся тени от торчащих затекших ног.

И караулила ночь закрытое окно... поруганное сердце... обманутое...

Запретила она, темная, всем беззвездным шорохам и одиноким стукам врываться и гулять по дому... по дому отчаяния и исступленной жажды.

Погас свет.

И время стало.


А.М. Ремизов. Пруд. Вторая редакция // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 1. С. 301—501.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2021. Версия 2.β (в работе)