XI
И ЗАБОТ
Вешний Никола отдарил.
На Николин день по всей России прошел снежный ураган.
Приезжал Гржебин — он печатает мою книгу «Николины Притчи», в ней собраны русские легенды о Николе.
А Никола — это наш русский народный бог.
И до чего странно и дико — такую русскую книгу ни один русский издатель не принял — все отказали, и один-единственный не отказал Зиновий Исаевич.
Я смеялся:
— Еврей принял русского Николу, а русские отшвырнули своего Николу сапогом!
А Зиновий Исаевич раскладывал по столу, как камушки раскладывают, чехонинские картинки — тончайшие сплеты в буквенную Николину ризу.
— Зиновий Исаевич, и вас и ваших детей Никола за это оградит, есть такой старинный апокриф.
— Ну, а как вам эта буква?
Гржебин, будто уральским камушком, играл чехонин-
ской буквой, нарисованной беличьей кисточкой.
*
В доме у нас беда: захворала С. П.
И вот уж неделя в тревогах и заботах.
Смутно и больно.
Не дай Бог! и здоровому-то «без дела» трудно, а захвораешь — — в этом вихре-то беспощадном, ведь, все как ослепли.
*
Пошел посмотреть на Невский — «Заем свободы».
Бедно что-то очень и призывы незвучны.
Нет, слово «война» — пугало и даже свободой не скрасишь.
— Ишь, нарядились! — слышу из толпы голос.
Нет, этого народ не одобрит.
И мне чего-то неловко за знакомых, которых я видел в процессиях, наряженных невесело.
Звонил Блок.
Говорили о «Новой Жизни», о Горьком.
— Горький правильно, только путанно, — сказал Блок.
На углу 15-ой линии и Среднего агитатор — за кого
не знаю, а выбирают в Городскую думу.
— Спирт без книжек, хлеб без очереди, сахар без карточек.
И до чего эти все партии зверски: у каждой только своя правда, а в других никакой, везде ложь.
И сколько партий, столько и правд, и сколько правд, столько и лжей.
И, как вот сейчас, идут выборы, и если всех послушать, и уж никакой правды не сыщешь; всякий всё обещает и один другого лает.
А ничего не поделаешь: радоваться нечему, но и горевать не к чему —
Ведь это ж жизнь: кто кого? чья возьмет? — в этом все и удовольствие жизни.
Да, «без дела» беда.
Смотрел я на агитатора: живет, жив, счастливый человек.
— Спирт без книжек, хлеб без очереди, сахар без карточек.
*
Помню, когда началось, в каком я был волнении: ответственность, которую взял на себя русский народ, и на мне, ведь, легла тысячепудовая.
Что будет дальше, сумеют ли устроить свою жизнь — Россию! — столько дум, столько тревог.
Душа, казалось, выходит из тела — такое напряжение всех чувств.
Третий месяц революции.
И от напряженности вздвига всех чувств я как весь обнажен.
Совесть болит —
По-другому не знаю, как назвать мучительнейшее из чувств: все дурное, что сделал людям, до мелочей, до горьких нечаянных слов, все вспоминаю.
И жалко всех.
Вот уж никакой стали, никакого железа — весь мир, все вещи как слились со мной, прохожу через груды, отрываясь, протискиваюсь, и за мной тянется целый хвост, а к рукам от плеч и до пальцев тяготят тягчайшие крылья и сердце стучит, как тысяча сердец всего живого от человека до «бездушной» вещи.
И мне жалко всех.
*
Поздно вечером возвращался я домой по Среднему проспекту.
Сумерки белой ночи — фонари кое-где зажгли.
Шел я быстро, торопился домой.
По слепоте не раз натыкаясь на встречных, всматривался, чтобы быть осторожней.
И вдруг вижу: на меня прямо какая-то груда.
И наткнулся.
И ясно, как только могут вдруг близорукие, я все различил.
Замухрыстый солдатенка — шинель в накидку — и с ним, шинелью прикрывал он, девочка лет двенадцати. Они переходили на ту сторону — к баням.
Еще сумернее становилось, от редких фонарей слепее, еще чаще натыкался я, совсем плохо различал дорогу.
Но как ясно я видел!
Я видел наваливающуюся на меня груду — плюгащий солдатенка и, совсем как стебель, девочка, прикрытая шинелью.