V
АННА КАРЕНИНА
В «Вестнике Отдела Управления», где печатаются всякие обязательные постановления Петросовета, есть такой закон: там о перемене фамилий.
Каждый раз я с нетерпением жду четверга, когда выйдет этот Вестник, чтобы посмотреть, какие есть еще на свете «лошадиные» фамилии и на какие «нелошадиные» меняются. Очень интересно. И я думаю, это единственное, что есть интересного в газетах. Рассуждения — «политику» — я не читаю, а хроники — «случаев и происшествий» — нет: не полагается —
ведь в такое время все случай и все происшествие!
И немало попадалось мне фамилий такой звучности необыкновенной, очень-то и не представишься! А менялись: или на громкие литературные или на такое, уж никак не поймешь, почему. Но, читая этот Вестник и выискивая черт знает что, я никогда в лицо не видел человека, который назывался бы одним, а потом вдруг стал бы другим и как ни в чем не бывало.
И вот на нашем дворе объявилось!
*
Все знали Нюшку Засухину. Нюшка трамвайная метельщица — «трудовой элемент», существо доброе и кроткое: налитая, как пузырь — должно быть, от воздуха
такой румянец! — а нос не шишечкой (шишечкой это у Лизы), а самый наш доморощенный пятачок. Приходила она к нам хлеб продавать — доставала через кондукторов — потом колбасу, а потом эти самые «медовые выплёвыши» собственного изготовления. Но ни хлеба, ни колбасы, ни «выплёвышей» ни разу у нее не пришлось купить — очень все дорого. А она все-таки заходила к нам «сказаться»: показать «нелегальный товар».
Нюшке посчастливилось: получила она и не как-нибудь по усмотрению, а в «общем порядке» по своей трудовой карточке калоши. А это большая редкость и, если перепродать, цены нет. Но она никогда с ними не расстанется!
В воскресенье вечером — теплая погода, самое лето, да и часы на три часа вперед, воображаете? — Нюшка надевает калоши и с зонтиком выходит постоять около дома.
И так всякое воскресенье, выбежишь на улицу и непременно ее увидишь: стоит с зонтиком — калоши блестят!
И слышу: больше не Нюшка она Засухина, а Анна Каренина!
*
Зима 19-го года была самой лютой не по морозу, — 1 эка, морозы-то и не такие бывали! — а потому что топить нечем было. Продавать же дрова нельзя — запрещено: дрова, как хлеб, товар «нелегальный».
Само собой и покупать не разрешалось, за это тоже: попадешься, не обрадуешься!
Но ведь, когда холодно, тут ни на что не посмотришь!
У кого деньги были или запасы всякие, что можно было продать или на обмен, те и хлеб и дрова доставали: за деньги все можно.
Нет, что ни говорите, не верю я, чтобы на нашей улице был бы когда праздник! — только на бумаге вывести все, что угодно, можно и не потому, что так есть, а потому что хочется, и без веры нельзя быть на белом свете.
«Богатые» — всякими правдами и неправдами за деньги или, как говорилось, «через преступление», простые же
люди — через «учреждения», ну, всякий, хоть скольконибудь, да добывал себе дров. А я и служил и тоже к учреждениям имел всякие отношения, но мне не везло: наобещать наобещают, да только этим и будь здоров!
Конечно, у всех было мало и сжигали всё, что ни попало. Ну, а когда даже и самого малого нет, тут уж только и смотришь, чего бы использовать на топку: со шкапами и полками покончив, за дверь взялся. Только это неверное дело и одному никак невозможно (хорошр еще нашелся добрый человек и дверь высадил чисто, а то беда! Но что поделаешь, надо что-нибудь выдумывать, и слышу — когда надо, уши-то вот какие становятся, как глаза у водолаза! — слышу я,
что надо идти к товарищу такому-то, и называют учреждение:
— Сологуб и Мережковский давно получают —
Понимаю, и Сологуб и Мережковский известные писатели, а мое дело маленькое — меня мало кто знает! — и рассчитывать мне на «исключение» не годилось бы, но опять-таки, говорю, когда надо, тут и не то что уши растут, а и язык, и все выражение наглеет.
Я и пошел.
Я стал все объяснять, как сейчас говорю, и об ушах и о празднике, которого на нашей улице никогда не дождешься, только о двери не сказал (все-таки начальство, неудобно!).
— Не знаю, — говорит, — как мне и быть, много я всем вашим давал, что на это товарищи-рабочие скажут? Опять же и Мережковскому надо послать...
И все-таки пообещал.
Вернулся я домой — счастливые минуты! — я думал, так вот сейчас и привезут. А долго пришлось ждать: за делами там забыли, конечно, — не я один и всем надо!
Я и опять пошел.
Понимаю, и не полагается мне никаких дров, и зря я это все затеял, но что же мне еще придумать: я и так мерзну, а уж тут совсем — замерзаю!
Пошел я напомнить —
— насчет дровец обещались?
— Хорошо, хорошо, — говорит, — я не забыл: дрова будут.
Да, я вам скажу, все бы мы пропали, живи эти годы жизнь свою по декретам, но сердце человеческое, для которого нет никаких декретов, спасало нас.
И опять ждать-пождать, нету, и другую дверь я наметил — и вдруг под вечер привозят — счастливая минута! — привез милиционер, дрова сбросил с саней у ворот под аркой, и уехал.
— — —
Стою я над дровами — и не так их и много — а все-таки перенести к себе на такую высоту, на шестой-то этаж, сил у меня таких нету: попробовал, протащил полена два, запыхался и боюсь уж.
А все ходят, смотрят, дрова похваливают.
— Откуда?
— — —
А я все стою, отойти невозможно: отойдешь, кто и стянет. Прошу одного, другого помочь — мне это никак невозможно! — объясняю. И хлеб сулю. И никто не соглашается (я понимаю, надо хлеба много!) — не соглашаются: очень высоко и так за день все устали! А на ночь оставить дрова на дворе, нечего и думать: ведь не с кого будет спрашивать!
А все ходят, смотрят, дрова похваливают.
— Вот привалило счастье-то!
И еще раз сбегал, полено к себе снес наверх. Нет, больше не могу.
Я и возроптал:
«Уж если, думаю, человек захотел доброе дело сделать, так надо до конца делать, ну, что бы велеть этому милиционеру и не только привезти, а и перетащить дрова ко мне наверх, я бы ему весь мой хлеб отдал — »
Стою над дровами — жар-то прошел, как бегал-то я с поленьями к себе! — холодно стало.
И во дворе никого, а скоро и ночь.
И только в окнах чуть огоньки перемигивают — на меня мигают на счастливого, которому выпала такая удача, привалило счастье: дрова!
— — —
А шла с работы Анна Каренина, несла в руке огромную черную метлу да узелок с хлебом, вся-то закутанная, только ноздри из щек глядят. Знаю, устала, но я уж не думаю, не думая, прошу —
И что же вы думаете? — согласилась:
за тот хлеб согласилась, за который никто не соглашался!
Отнесла она метлу к себе — бросать зря нельзя, а то еще кто стащит! — и не раскутываясь, как была, так и вышла. Кликнула Лизу, и вдвоем взялись за дрова.
Я не заметил, как в мешке перетаскали они ко мне все поленья.
И вот тут-то, когда я отдал ей весь мой хлеб, произошло превращение: глаза ее щелочки расширились — такие — «Анна Каренина!» — и она в первый раз увидела всю мою серебряную стену с игрушками —
а ведь сколько месяцев приходила к нам и никогда ни разу не замечала!
— Какие это здесь растопыры, ай!
И уж забыв о хлебе, стала собирать разбежавшиеся глаза свои на каждом серебряном гнездышке, где, пришпиленные, как сидели, всякие разные игрушки —
— растопыры — собаки — птички сидят — кривоножки —
И оглядев всех — всех раетопыр — никак не могла оторваться:
змея с раскрытой жалящей пастью жалом лезла в глаза ей.
— Сами и глазки садили?
*
— — вижу, А. А. Блок в красном китайском халате.
«Александр Александрович, вам бы надо женские ботинки, я с год ношу женские, и тогда на каблуках и костюм на вас совсем хорошо будет!» А Иванов-Разумник:
«У вас всегда были подленькие мысли».
«Беспартийные должны советскую власть поддюживать!» — сказал Блок и стал оправляться.
И вижу: проходит — он проходит, как на сцене, а за ним народ — черный, и только один он в красном —
— — —
— — я в своей комнате с серебряной стеной,
лежу на диване под игрушками. Дверь в соседнюю комнату открыта. «Да помогите же!» — зову. И слышу голос С. П.:
«Я позову сейчас доктора Поггенполя, ведь он же здесь!»
«Да здесь никто помочь не может, — отвечаю ей, — будут: так решено! будут расправляться со всеми, у кого нет полфунта революционности, а у меня только восьмушка!»