ЗАВИТУШКА
Сергей хорош...
Русский человек должен говорить на двух языках:
на языке русском — языке Пушкина
и по-матерному.
В. В. Розанов говорил на русском языке.
С присюком — но не по природе, а по возрасту.
Матерную же речь, как и сквернословие, не употреблял, почитая за великий грех и преступление.
— И это такой же грех, — говорил он, — как всуе поминать имя Божие!
П. Е. Щеголев дал мне фотографические снимки с рукописи Кирши Данилова — те места, которые в печатном издании точками обозначены.
Днем зашел В. В.
Жили мы на Песках на 5-ой Рождественской. «Вопросы Жизни» закрылись и я был свободный. После холодной зимы — не столько зимы, сколько квартиры, в которой, по уверению старшего дворника, можно было без рубашки ходить! — с весной я ожил и понемногу писал.
В. В. был по соседству в Басковом переулке у Анны Павловны Философовой с визитом.
Он был праздничный такой, нарядный.
С. П. не было дома.
Я предложил ему кофею. Но кофей остыл, а В. В. любил горячий.
О кофее мы и разговорились —
что нужно горячий, а холодного и даром
не надо.
— Ну, почитай что-нибудь.
Я прочитал крохотное начало из «Посолони» о монашке, который принес мне веточку — этот полусон-полуявь мою, от которой на сердце горел огонек.
— А ты про зверка еще!
Так называл В. В. «Калечину-Малечину», тоже из «Посолони».
Тут мне в глаза бросились снимки с рукописи.
— Давайте я вам лучше почитаю из Кирши Данилова. И стал читать, что точками-то обозначено —
Конечно, я не мог читать так, как проговорил бы это какой-нибудь сказитель, Рябинин. Я понимаю, такое надо так — скороговоркой, надо — плясать словами.
В. В. очень не понравилось.
— Вот серость-то наша русская: наср... и пёр...! Как это все гадко. Только про это. Да еще — ... в рот! И больше ничего.
Успокоился же В. В. на рукописи:
какой замысловатый почерк, какая цветистость.
— Вот и подите!
Х. (Хобот)
Поздно вечером, как всегда, зашел к нам В. В. Розанов.
Это было зимою в М. Казачьем переулке, где жили мы соседями.
Я завел такой обычай «страха холерного», чтобы всякий, кто приходил к нам, сперва мыл руки, а потом здоровался. И одно время в моей комнате стоял таз и кувшин с водою.
В. В. вымыл руки, поздоровался и сел в уголку к столу под змею — такая страшная игрушка черная белым горошком, впоследствии я подарил ее людоедам из Новой Зеландии, представлявшим в Пассаже всякие дикие пляски.
Посидели молча, покурили.
На столе лежало письмо, из Киева от Льва Шестова.
— Шестов приезжает! — сказал я, — будем ходить стаей по Петербургу. В конке он за всех билеты возьмет, такой у него обычай. Пойдем к Филиппову пирожки есть с грибами. Потом к Доминику — —
— До добра это не доведет, — сказал В. В.
И умилительно вздохнул:
— Ничего не выйдет, Василий Васильевич. Не умею.
— Ну, вот еще не умею! А ты попробуй.
— Да я, Василий Васильевич —
Тут мне вспомнился вдруг Сапунов, его чудные цветы, они особенно тогда были у всех в примете.
— Я, Василий Васильевич, вроде как Сапунов, только лепесток могу.
— Так ты лепесток и нарисуй — такой самый.
Взяли мы по листу бумаги, карандаш — и за рисованье.
У меня как будто что-то выходить стало похожее.
— Дай посмотреть! — нетерпеливо сказал В. В.
У самого у него ничего не выходило — я заглянул — крючок какой-то да шарики.
— Так х. (хоботишко)! — сказал я, — это не настоящий.
И вдруг — ничего не понимаю — В. В. покраснел —
— Как... как ты смеешь так говорить! Ну, разве это не свинство сиволапое? — и передразнил: — х (хоботишко)! Да разве можно произносить такое имя?
— А как же?
В. В. поднялся и. вдохновенно и благоговейно, точно возглас какой, произнес имя первое — причинное и корневое:
— Х. (хобот).
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
— Повтори.
Я повторил — — и пропал.
— Ведь это только русские люди! — горячился В. В., — наше исконное свинство. Все огадить, охаять, оплевать —
И я уж молчком продолжал рисовать. Но не из природы анатомической, а из чувства воображения.
Успокоился же В. В. на рисунке:
верно, что-нибудь египетское у меня вышло — невообразимое.
— Чудесно! — сказал В. В., — это настоящее!
И простив мне мое русское произношение — мое невольное охуление вещей божественных, рисунок взял с собой на память.
Извините, с яйцами
В Пензе у бабушки Ивановой на Николу зимнего в именины ее внука такой бывал пирог именинный — за два с лишним ссыльных года переменил я в Пензе тринадцать комнат, а нигде такого пирога не пробовал.
Старухи Тяпкины, уж по этой-то части, кажется, первые, ну, а против бабушки Ивановой —
— Ирина Васильевна мастер!
И это не я говорю — мне что понимать! — говорит это Сергей Семенович Расадов, самый знаменитый и первейший актер-трагик не только в Пензе, а и во всей великой хлебной округе, для которого, кажется, на Клещевской и Алиповской мельнице сама мука мололась, сама крупчатка.
— Капуста любит сметану, а масла не спрашивает! — скажет так бабушка Иванова и все вот так, попробуй, узнай секрет.
У бабушки Ивановой на пироге был С. С. Расадов. Был и я — увы, это последний мой пирог:
у бабушки случилось несчастье, летом пропали серебряные ложки, и я был обвинен в пропаже этих ложек и уж ход к пирогу мне был закрыт.
За пирогом первый гость Расадов.
Ему и слово: похваливая пирог и умеючи его подъедая — всякое по-своему естся! — разъевшись, рассказывал он всякие кулинарные происшествия за свое долголетнее странствие по театрам.
Рассказал и о каком-то батюшке, который, потчуя гостей, говаривал:
«Пирог, извините, с яицами».
* * *
В самом начале нашего знакомства, еще на Шпалерной, я рассказал В. В. Розанову о бабушке Ивановой, о Расадове — а хорошая фамилия! — о пироге и об этом «извините».
И помню, это его страшно поразило.
— И до чего это верно, — повторял он, — так и вижу.
И на всю жизнь это ему осталось.
Бывало, в воскресенье придет к Розановым какой-нибудь батюшка и начинается разговор за чаем. И конечно, высоким слогом. А В. В. меня ногой под столом, шепчет:
— Извините, с яицами!
А сам покраснеет — губы кусает, чтобы не рассмеяться.
Все батюшки делились у В. В. на Чернышевских-Добролюбовых и на таких — «с яицами».
И «с яицами» ему были ближе.
— Проще и без лукавства.
ПОП ИВАН
В Москве на Воронцовом поле в нашей приходской церкви у Ильи Пророка было два священника:
старший — Димитрий Иванович Языков протоиерей, ученый, благочинный и сын у него знаменитый московский доктор: и младший — просто поп Иван, ни отчества, ни фамилии.
Языков — Кустодиеву рисовать: борода белая, в усах с зеленью, золотые очки. В проповедях про Льва Толстого и всегда Анна Каренина, как живая. А служил истово — всякое слово слышно. И с особенным распевом в возгласах — в возгласе на всенощной:
«Приидите поклонимся...»
и уж Сахаровские мальчишки такую паузу выдержат, дух захватит —
«Благослови душе моя, Господа...»
А в Великую субботу на «Погребении» сам читал над Плащаницей «Иезекиелево чтение». И тоже все нараспев особенно —
так в старину знаменную, когда знаменный распев — а идет он от буйвищ и жальников, от Корины и Усеня! — гремел и перекатывался в сорока сороках московских, читали так.
И все боялись Языкова пуще огня.
Сурово смотрит из-под очков, не улыбнется.
И, должно быть, ни разу в жизни не улыбнулся, а только служил, обличал, блюл устав церковный.
Исповедовались у него только именитые прихожане, такие, как Найденовы, Прохоровы.
У попа же Ивана, хоть и борода — вся рожа заросла, но ниже кадыка не идет и какая-то черно-серая, немытая, пуко́м. И служил поп Иван говорком — ничего не разберешь; самое простое, «Богородицу» и «Отче» не разобрать. Проповедей же не говорил — «потому что не мог», но главное — выпивал:
поп Иван спьяну плясать любил и где попало, у кабака ли, в ограде ль ильинской, ему все равно, и скачет и пляшет и —
Дьякон тоже был пьющий, запойный.
И как схватятся вместе служить — и смех и грех.
От благочинного старались скрыть. Да как убережешься, когда это у всех на глазах, да и человек на ябеду падок — писали доносы.
И ходили оба: и поп Иван и дьякон под великой грозой —
«погонят в заштат!»
У попа Ивана все исповедались — все простые прихожане. Да и чистая публика скорее пошла бы к нему на исповедь, да только что неудобно.
И вот допился поп Иван — зимой было — простудился и помер.
Был я на похоронах.
Будни, а народу столько, как в Ильин день, когда крестный ход из Кремля в Ильинскую церковь ходит.
И все жалели попа Ивана.
«Такого батюшку больше не нажить!» — говорили.
* * *
Когда я рассказал В. В. о попе Иване для примера:
куда с ним? — ни его к Чернышевскому, ни под «яицы»!
— Это уж блаженные, — сказал В. В., — самое наше, народное.
И это было ему тоже близко.
Только без пьянства; сам он не пил.
— Да, великое это дело — блаженные!
И часто поминал он и не раз писал о священнике Устинском, подлинно блаженном — в войну поминавшем Вильгельма на проскомидии.
— Ну, а что же ты о серебряных ложках: у бабушки пропали!
— А-а! про это я рассказ написал.
До пояса
У нас в Казачьем переулке.
Вечером за самоваром В. В. Розанов.
Разговор любовный. О чем — из головы вон. Запомнился конец.
— Вот Варвару Димитриевну я никогда не обманывал, это единственный человек.
— Как же так: вот вы к нам пришли, а В. Д. говорите, в «Новое Время» ходите, — это же обман.
— Ну вот еще! Я считаю себя до пояса свободным, а от пояса вниз верен В. Д.
— Бедная Варвара Димитриевна, как мало ей принадлежит.
— Ты ничего не понимаешь: очень много принадлежит.
— А у вас ж был роман с гувернанткой!
— Ну, так что? Я только с грудями делал, больше ничего.
За спиной
На вечер у Ариадны Владимировны Тырковой перед ее отъездом в провинцию читать лекции или, как сказал В. В. Розанов, «баб подымать», было много гостей.
Все важные государственные люди и политики: Шингарев, Родичев, Жилкин, Адрианов, Д. Д. Протопопов, Струве.
Был и В. В. Розанов.
В. В. шушукался по углам.
Политические разговоры его совсем не интересовали, его занимало другое. Слушая политического деятеля, в самую решительную минуту его рассказа он тихонечко спрашивал:
может ли он «сноситься» или не может?
А. В. добрый человек — поставила бутылку красного.
Я соблазнял В. В.
Но его никак не возьмешь.
Я же наоборот, вино принимаю и пьяниц люблю, разве что укоризненных и обидчивых... впрочем, нет, всех.
Но вина никто не пил.
Все ведь трезвеники. И такие виноборы, как Адриаша (С. А. Адрианов), который даже духу переносить его не мог, предпочитая, всему пиво или просто «очищенную».
Я занимался путаницей.
Я показал В. В. на Жилкина, рекомендуя его как Д. Д. Протопопова, а Протопопова показал за И. В. Жилкина.
И В. В. трогал разбойничьи мускулы Жилкина, хваля Протопопова. И хвалил думскую речь Жилкина Протопопову.
Г. В. Вильяме случайно все разъяснил.
Но уж было поздно.
— У тебя одни дурачества на уме, все путаешь! — рассердился было на меня В. В.
Я не оправдывался.
А сели ужинать и В. В. помирился — помирила икра.
Я сказал, как М. А. Кузмин верно определил одну даму, ее восторженно-говорливую суетливость с низкою талией, будто когда за столом она —
— Она икру мечет.
И хотя этой дамы тут не было, В. В. нет-нет да подталкивал меня ногой, подмигивая:
— Икру мечет!
Очень ему это понравилось.
* * *
За полночь возвращались втроем на извозчике.
Я на коленях у В. В.
В. В. с одной нашей знакомой.
Дождь. С поднятого верха каплет. И фартук мокрый.
Я долго не мог устроиться. Все ерзал:
не давлю ли костяшками?
удобно ли?
Но и к дождю и к сиденью привыкнул.
Так и ехали.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
— Дай пососать палец?
И только от шин по мокрому торцу шлюп.
И встречный плёв колес.
— Дай пососать палец!
— Я очень брезгливая.
— А разве я поганый?
— Да, нет...
— Дай мне мизинец!
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
— Не добрая ты. Ну чего тебе стоит!
ЭРОТИЧЕСКОЕ ОБЩЕСТВО
В воскресенье я пошел один к В. В. Розанову.
С. П. была у Бердяевых и собиралась вместе с Л. Ю. Бердяевой попозже.
Ни Н. П. Ге, ни Е. П. Иванова не было. А обыкновенно в воскресенье они являлись первыми.
А может, и были и ушли:
В. Д. — на крестинах,
Александры Михайловны тоже нет,
а В. В. болен.
В халате, с завязанным горлом — вата лезла и к ушам и к носу — самое что ни на есть жалкое и зяблое, а говорил — едва-едва.
Сидел гость — стрютский, такие появлялись иногда у Розановых, в застегнутом сюртуке, приглаженный, а в выражениях самых почтительнейших.
Видно было, что с первых же слов он надоел В. В.
Я отошел в противоположный конец к полкам и стал перебирать книги.
И вот во время рассказа о какой-то земельной реформе — говорил гость — в прихожей звонок:
Серафима Павловна и Лидия Юдифовна.
— А Варвара Димитриевна на крестинах! — сказал В. В., и мне показалось, куда чище, чем отвечал надоевшему гостью.
Горло у него действительно болело, но не в такой степени.
Я заметил, что и С. П. и Л. Ю. стоят в нерешительности и не садятся и не уходят.
Да и неудобно сразу уходить, но и оставаться тоже...
У обеих по красной гвоздике.
— А откуда у вас цветы и почему одинаковые?
В. В. сказал это совсем уж чисто.
— Мы поступили в одно общество, — ответила С. П. и живо и твердо.
— В какое?
— В эротическое.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
— Мы собственно и приехали, как делегатки, просить вас быть почетным членом за ваши большие заслуги в этой области.
— Перестань глупости говорить, я хочу действительным.
И это уж сказал В. В. так, как будто у него никакого и горла не болело.
И вдруг сжался, как пойманный, — и вата еще больше полезла, точно хотела прикрыть все лицо и с очками:
этот гость скучнейший, который почтительнейше слушал!
В. В. засуетился, шаря по столу.
— Знаете, замечательное заседание Государственной Думы, речь Жилкина! — и, сунув гостю «Новое Время», повел его в столовую, — прочитайте, замечательное!
А вернулся один и уж совсем другой: к черту всякие заседания, и горло — наплевать!
— Ну, рассказывайте, рассказывайте!
— Там три отделения: мужское, женское и смешанное.
— Я в женское.
— Мы не можем. Вы там сами скажете.
— Ну, едемте! едемте!
И В. В. сорвал с шеи повязку.
Лидия Юдифовна и Серафима Павловна пошли в прихожую одеваться.
Я и еще раз однажды увижу В. В. таким —
на любительском спектакле на представлении «Ночных плясок» Ф. К. Сологуба в зале Павловой, когда я поведу его за кулисы, где в тесноте кулисной он может быть подлинно, как «бози», т. е., делать все, как хочется и как воображается.
В. В. все делал с неимоверной быстротой: сбросил халат, нашарил воротничок, галстук, манжеты — он ничего не видел, ничего не замечал, все забыл и обо мне и о скучнейшем госте, почтительнейше читавшем в столовой уже читанную (конечно!) газету.
Он весь красный, губы вздрагивали, руки махались, словно на лове.
Ну, вот и готово.
Подмигнул кому-то и выскочил в прихожую.
— Василий Васильевич, — слышу, — мы вас обманули: никакого общества нет. Мы нарочно, пошутили.
— А так вот как!
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
— За это я вас должен поцеловать.
Они к двери —
и он за ними.
Они по лестнице вниз — Розановы жили на самом на верху — нет, он догонит!
На площадке:
— Ну, давай поцелую.
Увернулись и дальше —
и он за ними.
И опять:
— Давай поцелую!
С. П. перегнулась к лифту —
а там будто В. Д. поднимается:
вернулась!
— Варвара Димитриевна! — сказала она крепко, как зазвенела, — мы вас не застали.
И вдруг В. В., ну это мгновенно, ну, как мышь пысь —
И только слышно, как там, на самом на верху, дверью хлопнул.
И опять горло и голосу нету и скорей халат и лечь бы уж —
Ки — Ки
Странные вещи творятся в мире: дан человеку язык, ну что бы всем говорить по-одинаковому, а нет, хуже того — одни и те же слова, но на предметы совсем разные.
И это вовсе не анекдоты из жизни греческой королевской семьи, это — истинная трагедия человечества.
По-русски, скажем, кит — рыба-кит, который пророка Иону проглотил, а по-немецки — замазка (der Kitt).
По-русски гибель — «гибель надежды», по-немецки — фронтон (der Giebel).
По-русски мост, а по-немецки — брюки (der Brücke).
Про это всякий знает, кто попал в Берлин — Берлин есть город стомостый! — и на Варшавских брюках (Warschauer Brücke)по подземной дороге пересадка.
«Брюки» — это еще туда-сюда и теперь едва ли кого смутит, разве что Ю. И. Айхенвальда, и никакими «невыразимыми» и «продолжениями» нет нужды заменять. Но бывает, что слово неприличное, а для вещи ходовой. И вот изволь произносить во всеуслышание, как ни в чем не бывало:
наше русское «три» — 1, 2, 3 — по-английски «three!»
А кроме того еще всякие заковырки!
И их надо все усвоить в языке иностранном, чтобы на смех тебя не подняли.
Есть по-немецки глагол «gehen» — ходить, идти.
Помню, в самом начале, когда еще только вывески разбирать стал — иду по улице и вывески все по слогам
складываю, а что говорят, все сливается или слышится совсем неподходящее, на лекции Штейнера напр. слышалось одно слово: «мейерхольд!». И вот выхожу раз из подземной дороги на Leipzigerplatz,а навстречу знакомый немец, здоровается:
Nach Zimmerstrasse! —отвечаю.
А тот чего-то засмеялся: чего?
После уж я сообразил, что надо было поблагодарить по крайней мере или ответить:
— Добиваюсь права жительства (Aufenthaltsbewilligung) или ищу комнату.
Ведь это все равно, как спросили б:
— Как поживаешь?
А я бы ответил:
— Яблоко.
* * *
В. В. Розанов и писал и много рассказывал о своих «итальянских впечатлениях» — П. П. Муратов, слушайте! — заграничные словесные недоразумения.
Но самое ужасное было с ним во французском отеле ночью.
Ночью схватило у него живот —
«так припёрло, невмоготу!»
Ну, кое-как оделся и в коридор.
И благополучно достиг желаемого места.
— А когда опорожнился, тут-то и началось сущее мытарство. Выхожу, темно. Поискал кнопку электричество зажечь, нету. Иду по коридору, шарю. Бросил уж кнопку, хоть бы комнату-то нашу найти! В одну дверь туркнусь, а оттуда: «ки-ки?» В другую — «ки-ки?» Только и слышно из всех углов. «Je suis, — говорю, — je suis!»
ЛЕГЕНДА
Сам он и играл на рояли и пел.
Год 1907-ой прошел под знаком этой песни.
Легенда «Хождения» — из Византии не русская, а как пришла в Россию и как полюбилась, стала русской, самой своей, самой исконной —
за великое милосердие великого сердца — за «непрощаемый грех», который прощается.
Там на Западе Дантово здание сверху и донизу — от ада до рая — раз и навсегда и этот «грех непрощаемый»,
а тут на Востоке это Хождение —
Богородица ходит по аду во все тьмы, огни и морозы и не хочет возвращаться в рай — хочет мучиться с грешниками во тьме, во огне, в морозе.
По апокрифу Богородица призывает все силы небесные, пророков и апостолов и праведников и просит Бога помиловать грешников. И отпускает Бог грешников — дает им отдых от Великого четверга до святые Пятидесятницы.
Но это еще не все.
Продолжаю апокриф —
может ли великое сердце успокоиться сроком? но и справедливость — кара грешникам за безобразие — не может длить срок до беспредельности (bis auf weiteres).
И кончается тем, что Богородица отказывается от райского блаженства, уходит из рая и идет мучиться с грешниками — в ад — на землю —
* * *
Я рассказал В. В. Розанову о этой замечательной легенде.
И о Кузмине, какой это удивительный человек: и стихи пишет и музыкант и поет и Бог знает что —
Кузмин тогда ходил с бородой — чернющая! — в вишневой бархатной поддевке, а дома у сестры своей Варвары Алексеевны Ауслендер появлялся в парчовой золотой рубахе навыпуск, глаза и без того — у Сомова хорошо это нарисовано! — скосится, ну, конь! а тут еще карандашом слегка, и так смотрит, не то сам фараон Ту-танк-хамен, не то с костра из скитов заволжских, и очень душился розой — от него, как от иконы в праздник.
Я подзадорил В. В.: и Кузмина повидать и пение его послушать —
хождение Богородицы по мукам.
А все что-то мешало, все откладывалось.
Прошел год и другой —
уж Кузмин давно снял вишневую волшебную поддевку, подстригся и не видали его больше в золотой парчовой рубахе навыпуск; были у него редкие книги старопечатные (Пролог) и рукописные, и знаменные крюки (ноты) — все
спустил, все продал, и голос не тот, в «Бродячей собаке» скричал.
Но все равно.
В первое же знакомство у Розановых Кузмин играл на рояли и пел.
В. В., зорко присматриваясь к нему — «легенда!» — слушал единственную легенду, в которой все существо наше, вера русская и такая — другая, не Дантова —
хождение Богородицы по мукам.
— Хорошо, как птичка в лесу!
БЛУДОБОРЕЦ
По весне, как всем известно, в Зоологическом саду зверь на звере сидит — слон на слоне, гиппопотам на гиппопотаме, жираф на жирафе, и всякая птица старается, чтобы потом яиц как можно больше накласть, хоть про яица и нет пока думы.
И так целый день.
И только под вечер угомонятся и дрыхнут по клеткам, свернув натрудившийся хвост: в этих делах хвост — все.
Я заметил, чем крупнее зверь, тем он осмотрительнее, мелкий же — глупый, без всякого разбору и сил не рассчитывает.
Странный он человек! И зачем ему это поднимание, когда и без того вечная его и одна жалоба на обуревание мыслей зоологических.
Вообще П. Н. Потапов странный человек.
Помню, во время войны, уж в конце, когда стало все трудно добывать и всякие кооперативы пооткрывались, принес он как-то красного вина и особых гигиенических печений для С. П. по случаю болезни. Мне досталось так с наперсток — не пил ничего! — а ему остальное. Так бутылку и прикончили во здравие. И что же вы думаете, на другой день получаю счет —
П. Н. просит уплатить ему за вино и печенье.
Ну, разве не странный?
По счету я заплатил.
А уж в революцию перед отъездом из Петербурга принес он мне воротнички, тоже «в дар». А я уж боюсь, не беру. Воротнички № 47, мне ни к чему, а покупать на запас «для подмазки» денег нет. Долго не решался, а все-таки взял: в дар ведь! И уж наверняка получил бы счет и большущий, да спас меня его экстренный отъезд.
П. Н. Потапов искони называл себя не Петром Николаевичем, а ласкательно-уничижительно — Петюнькой и не сообразно со своей зоологической конструкцией — воротничок № 47 — а в лад и стать с кротостью своего духа и тони голоса.
Служил П. Н. в банке.
Днем в банке, вечером карты. А после карт частенько куда-нибудь так с компанией.
П. Н. не пил, чтобы напиваться, как другие.
П. Н. по его собственному признанию был большой «ловитель» женщин.
Так время и проходило: служба, карты и т. д.
И вот в один прекрасный день захотелось П. Н. «чистой жизни».
А как стал разбираться и искать замутнения своей жизни:
карты? — нет, в картах дурного ничего не было; ресторан с музыкой? — тоже.
П. Н., как уж сказано, большой был ловитель женщин, — вот оно где!
Еще в реальном училище П. Н. пристрастился к книге и теперь, когда захотел чистой жизни, снова взялся за книгу: в книге он искал себе указания, как достичь этой чистой жизни —
и сделаться праведником.
Читал он Творения св. отцов.
Читал Бердяева, Мережковского, Гершензона.
Бердяев, Мережковский и Гершензон наводили его на соблазнительные мысли, равно и Франк.
Книги же Шестова отвлекали.
А как и отчего, понять он никак не мог.
У Шестова, я это давно заметил, всегда был читатель какой-то несуразный, нескладный, «бессчастный», какие-то искалеченные, или сумасшедшие психиаторы. Одно-единственное исключение — Семен Владимирович Лурье.
И ничего нет удивительного, если в их число записался и П. Н. Потапов.
Больше же всех полюбился ему Розанов:
— Как раз этого места касается!
Но чем усидчивее он читал книги, тем больше стали приходить всякие нехорошие «нечистые» мысли — и уж ни Творения св. отцов, ни Шестов, ни Розанов не помогали.
Все соблазняло.
Все сосредоточилось на этом месте. Он как-то уж сам, незаметно для себя, превратился в это место.
— И уж сам не знаю, — говорил П. Н., стервенея, — куда себя девать!
Пробовал он ходить по всяким старцам — с легкой руки Распутина о ту пору развелось их в Петербурге видимо-невидимо — но то ли старцы его не понимали, либо он не понимал старцев, а скорее он не понимал старцев, и все советы их ни к чему были.
Доктор, известный в Петербурге под именем Симбада, из психиаторов, и тоже большой «ловитель» и читатель Шестова, когда я рассказал ему историю П. Н., страшно развеселился.
— Чудак! Присылайте ко мне, поправлю: банка вазелину и пускай полегоньку втирает ежедневно. Как рукой! — сам смеется.
А П. Н. испугался:
— Это вроде как само собою.
Нет, он на это не согласен.
Ему надо прямое и верное средство, чтобы вести чистую жизнь и сделаться праведником.
— А впоследствии, — мечтал П. Н., — причислят к лику святых, и мощи.
Вспомнил я, как еще в училище над одним трунили: носил он мешочек с канфорой.
«Притом же, — думаю, — и слово это немецкое: Kampf, kämpfen, Kämpfer, что означает боец, борец. К блудоборцу очень подходит».
Я к говорю:
— Петр Николаевич, сшейте вы мешочек. Накласть канфоры и подвязать так — и носите себе тихо и смирно. Помогает.
П. Н. послушал.
Конечна, советчик в таких делах я плохой. Да, конечно, дело ясное, — не так, совсем наоборот. Но уж молчу.
А Петр-то Николаевич уверовал в мое канфорное слово и, хоть пуще мучился — и книга не читалась и сна не знал уж, и все теснит и давит (воротничок № 47!), а мысли нечистые, как бесы — но мешочек, как «водрузил» себе, так и не снимал и только что в бане, а то и день и ночь носит.
Думал я послать его к Гребенщикову — книгочий! — да раздумался, не стоит Якова Петровича в такое дело путать. И решил: пускай-ка в Комаровку пройдет к князю обезьяньему Рязановскому.
— И. А. Рязановский, — сказал я, — археолог, великий князь обезьяний, носит электрический пояс. Ему и книги в руки. Ступайте.
И все бы хорошо вышло — «великий князь! носит электрический пояс!» — да уж и не знаю, к чему это мне пришло в голову: наказал я называть Рязановского не иначе, как «ваше превосходительство».
И все дело испортил.
И. А. Рязановский, до возведения в князья обезьяньи, был и судьей и следователем и при губернаторе состоял, но как-то так случалось, за поперечность верно и самоволье, в наградах и чинах его обходили, и за всю свою долгую службу имел он один-единственный орден, а чин самый маленький.
Ну, а как П. Н. вошел к нему в его тесное Комаровское древлехранилище, да как стал к каждому слову прибавлять «ваше превосходительство», князя-то и смутил.
Великий князь спутался: тычется, шарит по столу — разбирал какую-то старинную затейливую тайнопись! — понять-то уж ничего не может, про какой мешочек и причем канфора.
После сам мне рассказывал.
А уж П. Н. — глаза на лоб.
— Хожу и не знаю, куда себя девать!
Да, вот она, чистая-то жизнь!
А не только чистоты никакой, хуже того — хуже, чем было, когда после карт, после ресторана ехал он с компанией куда-нибудь «окончивать», как сам выражался.
И решил я, как последнее, поведу-ка Петюньку к В. В. Розанову.
А потом думаю, нет, пускай без меня — — дело вернее, а от меня — письмо.
И написал рекомендацию.
Все, как есть, и о бесах и о мешочке для праведной жизни и о Шестове, помянул и преподобного Макария, о котором сказано в житии —
«досязаше ему даже до пят»
и как преподобный этим беса устрашил.
* * *
П. Н. сходил в баню, вымылся, вырядился, пригладился — П. Н. носил прическу «бабочкой» — не как-нибудь чтобы, а женихом явиться к В. В. за напутствием.
Накануне он зашел показаться.
У нас были гости: б. старообрядческий регент Ив. Плат. Пономарьков и писатель В. Н. Гордин. Спорили друг с дружкой о философии долго и путано, потом пели хором под аккомпанемент Пономарькова —
П. Н. пел тенорком и я заметил, что от полноты чувств забирал он чересчур высоко, а выводил особенно нежно и чувствительно.
А что было у Розанова, я не знаю.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
Я знаю, П. Н. твердо решил во всем открыться.
И я ждал с нетерпением, что будет.
* * *
Только через неделю появился у нас П. Н.
Он чего-то все улыбался. Веселый:
вчера он после долгого перерыва играл в карты, выиграл, поехали в ресторан ужинать...
— А мешочек?
Мешочек на нем, бессменно.
По-прежнему он хочет чистой жизни, чтобы сделаться праведником.
И это одно другому не мешает:
иногда, ну, раз в неделю, он будет играть в карты...
П. Н., рассказывая, все улыбался.
— Ну, а что же Василий Васильевич?
От В. В. он в восторге.
— Внимательнейший человек, вы себе представить не можете. И как разговаривал!
В этот вечер был у нас, кроме П. Н. еще И. А. Рязановский.
Мне что-то нужно было непременно кончить — переписать рассказ или завитушку, не помню. А когда переписываешь, тут-то и приходит всегда соблазн переделать все сызнова.
С. П. не было дома.
И гости до чаю уселись в сторонке «не мешать».
Краем уха я все-таки слышал: отдельные слова, спутки слов, узелки слов, усики.
Говорил И. А. Рязановский —
тут все: и иконография и агиография, палеография и историческая география, Ур, Шарпурла, Египет, Китай, китайская революция — любимая тема! — революции за много веков до нашей эры, китайские ... потом несколько раз: электричество — пояс электрический!
Тут заговорил П. Н.
И слышу и не слушаю:
— — канфора, канфора, Розанов — —
— — а ты залупи, чего! дурак! А я говорю: Василий Васильевич...
И опять голос Рязановского —
у него кишка вылезает, и как раз в самые неподходящие минуты и по преимуществу в дамском обществе, должно быть, для равновесия; и уж он не может спокойно сидеть, а встает —
— — встает для равновесия...
* * *
Уж и не знаю, сколько прошло, захожу я как-то в книжный магазин «Нового Времени». И вижу В. В. Розанов: книги рассматривает.
Поздоровались, ну, то да сё.
Вытащил он из груды большущий том, перелистывает: исследование какое-то по церковной истории с гравюрами.
— Ну, и глупый же этот твой Потемкин.
— Какой Потемкин?
— Да вот что с мешком-то.
— Потапов!
— Такой редкий дар!
И вдруг В. В. от смеха покраснел весь и зажевал губами:
— — мешок-то! ну, и дурак! Это ты его, что ли?
— Ну, вот еще! Это от философии.
СНЫ
На нашем зеленом «волжском» диване я нашел такое местечко, если лечь после обеда и угодить в эту лощинку, непременно сон увидишь.
Всякий день я нарочно ложился, а потом записывал.
Вот какая тетрадка!
Понемногу я стал постигать сонную «несообразицу» — стройную по-своему и со своей несообразной последовательностью.
Только надо было ничем не смущаться и наловчиться, как оно привиделось, так и рассказывать до «дура» и «бестолочи» — матери и отца всего сущего.
Случалось, в воскресенье у Розановых за самоваром, а то и так около Шервудского Пушкина рассказывал я эти сны, как сказку.
Навострившись на снах, я заметил, что некоторые сказки есть просто-напросто сны, в которых только не говорится, что «снилось».
Сны я рассказывал всякие.
После уж здесь, встретившись с музыкантом Б. А. Заком — он, тогда еще мальчик, бывал у Розановых по воскресеньям — узнал я, будто эти сказки мои — сны были очень страшные.
А я не помню.
И тетрадь пропала — продана с аукциона с другими нашими вещами (чемодан и корзинка) в Кёнигсберге после войны за 500 м., как вещь подозрительная по порче.
Я помню, как однажды В. В., а это было после двух фельетонов В. П. Буренина в «Н. В.» о моем «Пруде», сказал, наслушавшись этих моих снов:
— Виктор Петрович меня спрашивает: «давно ли ваш Ремизов сидит в сумасшедшем доме?» А ты такое вот напишешь. Это все твой «Табак». И никто ничего не поймет.
— А Шестову, — сказал я, — сны по душе.
— Шестов! — В. В. всегда необыкновенно почтительно отзывался, — ум беспросветный!
И по вере в легенду мою добавил по обыкновению с сокрушением:
— И до чего доводит вино!
УГОЛОК
По русскому обычаю самые настоящие разговоры начинались в прихожей.
Много было слов сказано над калошами.
— Если бы зайцы не были трусливы, они все бы погибли! — сказал В. В. Розанов уж одетый после многократного «прощайте».
— А человек?
У человека — «как полагается»:
«как полагается», «как принято» человечье — трусь зайцева.
Но этого тогда не сказано было.
А как раз это-то и имелось в виду.
* * *
Человеку «по своей воле» и это «как полагается» — вот уж подлинная чернота — чернила орешковые — самая черная.
Но как зайцу без труси, так и человеку без «так полагается» (а это ведь «закон»!) не выбороть жизни.
— В глазах черно! — В. В. приходил издерганный, захлебывающийся.
И начинались разговоры.
И из всего ясно было, что это «как полагается» давило тяжестью на плечи, а сбросить не было сил и вот —
— В глазах черно.
* * *
У В. В. был такой уголок — там в черноте своей он мог скрыться, — церковь.
Не знаю, ходят ли в церковь от восторга, чтобы сказать о своем счастье и удаче. В беде ходят — с просьбой. Еще ходят «как полагается» — «пуговицы чистить».
А то, что В. В. рассказывал, тут совсем другое: тут нет никакой молитвы, никакой просьбы, а так —
— Станешь незаметно...
Однажды я зашел в церковь до всенощной. Служили панихиду, потом молебен.
Служил батюшка, такой — Розановский, «извините, с яицами» — говорком, ничего не поймешь.
И все шло «как полагается».
Но когда после евангелия за возгласом —
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
мирликийского чудотворца
и всех святых помилует —
батюшка поцеловал евангелие и дал приложиться — какая-то женщина и дети с ней — я почувствовал необыкновенное умиротворение в этом «мирликийского чудотворца», мир и тишину, и понял, чего такое Розанов — «станешь незаметно», когда «в глазах черно».