Вячеслав Иванович Иванов, «Вячеслав Великолепный», «маг», «мистагог» русского символизма, предмет поклонения множества вероискателей и вероискательниц, непогрешимый судья поэтической эрудиции, любимый герой пародистов, с легкостью издевавшихся над его архаически-возвышенным языком, по возрасту принадлежал к старшим символистам, по духу творчества — к младшим. Как для Блока и Белого, символизм был для него не литературной школой, а системой мировоззрении, не апофеозом индивидуализма, а основой человеческого единения в духе. У Иванова это учение приобрело наиболее связный и законченный вид. На Дельфийском храме, говорит он в мелопее (сложная многочастная лирическая композиция) «Человек», была лаконичная надпись ЕI, что значит «ты еси», с этими словами Бог обращается к человеку, а человек должен обратиться к Богу и ближним, и только после этого он сможет сказать о себе «аз есмь», «я существую». А существовать — значит творить: человек служит Богу, принося ему в жертву себя самого («Слоки»; заключительное «безмолвствуй» — обрядовый возглас при начале жертвоприношений). Всякое истинное творчество символично: мысль поэта восходит от земного предмета к несказуемо-божественной сути («от реального к реальнейшему»: поэтому Иванов называл свое учение «реалистическим символизмом» в отличие от «идеалистического», который идеализирует только собственное «я»), а затем нисходит опять к земному предмету — символу, который должен вызвать в сознании «отзвук» божественного («Альпийский рог»). Из этого понимания вытекает внешний облик поэзии самого Иванова: она говорит о сложном, но эта сложность не искусственна, каждое его стихотворение поддается прозаическому пересказу, и только непременное глубинное религиозное содержание диктует высокий стиль (по образцу греческой архаики в «Слоках», немецкой романтики в «Кочевниках Красоты», русских духовных стихов в «Улове») и высокий иератический язык, насыщенный церковнославянизмами. Новосозданных символов Иванов избегает, предпочитая традиционные античные или библейские; лишь изредка он требует от читателя знаний более экзотических («слоки» — форма индийских стихов, «Гаутама» — имя Будды, «риши» — мудрецы-чудотворцы).
Идеал «соборного единства» и «соборного творчества» для Иванова — христианство. Предтеча его — греческая религия Диониса. «Ветхий Завет язычников» (Ницше противопоставлял дионисийство христианству, Вяч. Иванов их сближает). Изучению и реконструкции дионисийства Иванов посвятил всю жизнь: началом были долгие «годы учения» в Европе (1886—1905), а докторскую диссертацию он защитил только в 1923 г. в Баку. Воплощением дионисийства в своей жизни Иванов считал свою жену, писательницу Л. Д. Зиновьеву-Аннибал, которую называл «мэнадой» (умерла в 1907 г.: ей посвящен сонет «Любовь», из ее романа — эпиграф к «Кочевникам Красоты»). Почвой для всеобщего внимания к учению и творчеству Иванова была актуальность темы «искусство и общественность» после 1905 г. Петербургская квартира Вяч. Иванова в 1905—1909 гг. («башня» в доме на Таврической улице) стала «духовной лабораторией», центром поэтических, философских и религиозных собраний («ивановские среды»), в которых Иванов с женой хотели видеть прообраз будущих «соборных» общин. «Соборность» проповедовалась и в семенной жизни — памятником этих трудных опытов осталось стихотворение «Нищ и светел». На почве «соборности» произошел и знаменитый «раскол в символистах» 1907—1908 гг.: Иванов (и Блок) поддержал программу «мистического анархизма» Г. Чулкова; Брюсов (и Белый) резко выступил против. Первая книга стихов Вяч. Иванова — «Кормчие звезды» (СПб., 1903) прошла почти незамеченной, вторая — «Прозрачность» (М., 1904) создала ему имя среди символистов; третья — «Cor ardens»
(Сердце пламенеющее. М., 1911—1912), двухтомный монумент памяти Л. Д Зиновьевой-Аннибал, закрепила его признание в литературе; за этим последовал маленький сборник «Нежная тайна» (СПб., 1912), позднейшие стихи были собраны лишь посмертно. С 1913 г. Иванов живет в Москве, после революции служит в советских культурных учреждениях, в 1920—1924 гг. преподает филологию в Баку. В 1924 г. он уезжает за границу в научную командировку и поселяется в Италии (сохраняя советский паспорт до конца 1930-х годов) — сперва в Павии, потом в Риме. В Риме, перебедствовав вторую мировую войну, он и умер в 1949 г.
Изд.: Иванов Вяч. Собр. соч.: В 6 т. Т. 1—4., Брюссель, 1971—1987; Он же. Стихотворения и поэмы. Л., 1976.
L'amor che move il sole e l'altre stelle
Над бездной ночи Дух, горя,
Миры водил Любви кормилом;
Мой дух, ширяясь и паря,
Летал во сретенье светилам.
И бездне — бездной отвечал;
И твердь держал безбрежным лоном;
И разгорался, и звучал
С огнеоружным легионом.
Любовь, как атом огневой,
Его в пожар миров метнула;
В нем на себя Она взглянула —
И в Ней узнал он пламень свой.
<1902>
Средь гор глухих я встретил пастуха,
Трубившего в альпийский длинный рог.
Приятно песнь его лилась; но, зычный,
Был лишь орудьем рог, дабы в горах
Пленительное эхо пробуждать.
И всякий раз, когда пережидал
Его пастух, извлекши мало звуков,
Оно носилось меж теснин таким
* «Любовь, что движет Солнце и светила» — Данте. <Божественная комедия>. Рай, XXIII.
Неизреченно-сладостным созвучьем,
Что мнилося: незримый духов хор,
На неземных орудьях, переводит
Наречием небес язык земли.
И думал я: «О гений! как сей рог,
Петь песнь земли ты должен, чтоб в сердцах
Будить иную песнь. Блажен, кто слышит».
И из-за гор звучал отзывный глас:
«Природа — символ, как сей рог. Она
Звучит для отзвука; и отзвук — Бог.
Блажен, кто слышит песнь и слышит отзвук.
<1902>
Мы — два грозой зажженные ствола,
Два пламени полуночного бора;
Мы — два в ночи летящих метеора,
Одной судьбы двужалая стрела!
Мы — два коня, чьи держит удила
Одна рука, — одна язвит их шпора;
Два ока мы единственного взора,
Мечты одной два трепетных крыла.
Мы — двух теней скорбящая чета
Над мрамором божественного гроба,
Где древняя почиет Красота.
Единых тайн двугласные уста,
Себе самим мы — Сфинкс единый оба.
Мы — две руки единого креста.
Кочевники Красоты — вы, художники
Вам — пращуров деревья
И кладбищ теснота!
Нам вольные кочевья
Судила Красота.
Вседневная измена,
Вседневный новый стан:
Безвыходного плена
Блуждающий обман.
О, верьте далей чуду
И сказке всех завес,
Всех весен изумруду,
Всей широте небес!
Художники, пасите
Грез ваших табуны;
Минуя, всколосите —
И киньте — целины!
И с вашего раздолья
Низриньтесь вихрем орд
На нивы подневолья,
Где раб упрягом горд.
Топчи их рай, Аттила, —
И новью пустоты
Взойдут твои светила,
Твоих степей цветы!
<1904>
Кто скажет: «Здесь огонь» — о пепле хладном
Иль о древах сырых, сложённых в кладу?
Горит огонь; и, движась, движет сила;
И волит воля; и где воля — действо.
Познай себя, кто говорит: «Я — сущий»;
Познай себя — и нарекись: «Деянье».
Нет Человека; бытие — в покое;
И кто сказал: «Я семь», — покой отринул.
Познай себя. Свершается свершитель,
И делается делатель. Ты — будешь.
«Жрец» нарекись, и знаменуйся: «Жертва».
Се, действо — жертва. Всё горит. Безмолвствуй.
Познай Рожденья таинство. Движенье
Родит движенье: что родить Покою?
Тому, что — круг, исхода нет из круга.
Алчба — зачатье; и чревато — Действо.
Познай себя, от Действия рожденный!
Огнем огонь зачат. Умрет зачавший.
Жрец отчий — ты, о жертва жертвы отчей!
Се, жертва — Семя. Всё горит. Безмолвствуй.
И тайного познай из действий силу:
Меч жреческий — Любовь; Любовь — убийство.
«Отколе жертва?» — ТЫ и Я — отколе?
Всё — жрец, и жертва. Всё горит. Безмолвствуй.
<1904>
Звезда зажглась над сизой пеленой
Вечерних гор. Стран утренних вершины
Встают, в снегах, убелены луной.
Колокола поют на дне долины.
Отгулы полногласны. Мглой дыша,
Тускнеет луг. Священный сумрак веет.
И дольняя звучащая душа,
И тишина высот — благоговеет.
<1904>
М. М. Замятниной
Как изваянная, висит во сне
С плодами ветвь в саду моем — так низко...
Деревья спят — и грезят? — при луне;
И таинство их жизни — близко, близко...
Пускай недостижимо нам оно, —
Его язык немотный всё ж понятен:
Им нашей красотой сказать дано,
Что мы — одно, в кругу лучей и пятен.
И всякой жизни творческая дрожь
В прекрасном обличается обличье;
И мило нам раздельного различье
Общеньем красоты. Ее примножь! —
И будет мир, как этот сад застылый,
Где внемлет все согласной тишине:
И стебль, и цвет Земле послушны милой;
И цвет, и стебль прислушались к Луне.
<1904>
Млея в сумеречной лени, бледный день
Миру томный свет оставил, отнял тень.
И зачем-то загорались огоньки;
И текли куда-то искорки реки.
И текли навстречу люди мне, текли...
Я вблизи тебя искал, ловил вдали.
Вспоминал: ты в околдованном саду...
Но твой облик был со мной, в моем бреду.
Но твой голос мне звенел, — манил, звеня...
Люди встречные глядели на меня.
И не знал я: потерял иль раздарил?
Словно клад свой в мире светлом растворил, —
Растворил свою жемчужину любви...
На меня посмейтесь, дальние мои!
Нищ и светел, прохожу я и пою, —
Отдаю вам светлость щедрую мою.
Осень 1906
Обнищало листье златое.
Просквозило в се́нях осенних
Ясной синью тихое небо.
Стала тонкоствольная роща
Иссеченной церковью из камня;
Дым повис меж белыми столпами;
Над дверьми сквозных узоро́чий
Завесы — что рыбарей Господних
Неводы, раздранные ловом, —
Что твои священные лохмотья
У преддверий белого храма,
Золотая, нищая песня!
Сентябрь 1907
Волшба ли ночи белой приманила
Вас маревом в поло́н полярных див,
Два зверя-дива из стовратных Фив?
Вас бледная ль Изида полонила?
Какая тайна вам окаменила
Жестоких уст смеющийся извив?
Полночных волн немеркнущий разлив
Вам радостней ли звезд святого Нила?
Так в час, когда томят нас две зари
И шепчутся лучами, дея чары,
И в небесах меняют янтари, —
Как два серпа, подъемля две тиары,
Друг другу в очи — девы иль цари —
Глядитесь вы, улыбчивы и яры.
<1907>
Триста тридцать три соблазна, триста тридцать три обряда,
Где страстна́я ранит разно многостра́стная услада, —
На два пола — знак Раскола — кто умножит, может счесть:
Шестьдесят и шесть объятий и шестьсот приятий сеть.
Триста тридцать три соблазна, триста тридцать три дороги, —
Слабым в гибель, — чьи алмазны светоносные сердца,
Тем на подвиг ярой пытки риши Га́нгеса и йоги
Развернули в длинном свитке от начала до конца.
В грозном ритме сладострастий, к чаше огненных познаний
Припадай, браман, заране опаленным краем уст,
Чтоб с колес святых бесстрастий клик последних заклинаний
Мог собрать в единой длани все узлы горящих узд.
<Конец 1900-х>
Встретив брата, возгласи:
«Ты еси!»
Как себя его возлюбишь, —
Свой ему, с печатью «Аз»,
Дашь алмаз:
Сберегая клад, — погубишь.
«Ты еси» — звучит в ответ
Чей привет?
Кто в обмен тебе дарует
Свой, светлейший из камней?..
Гименей
Несказанный нас связует.
Братья, вам не назову,
Кем живу.
Вверен всем алмаз сыновний,
Вспыхнет каждому в свой час
В том из нас,
Кто всех ближе, всех любовней.
Лишь в подвале погребен,
Темен он.
В каждом та́инственно целен,
Он один в тебе навек,
Человек,
Божий сын, — и неразделен...
Видел «Алеф», видел «Бет» *—
Страшный свет!—
Я над бровью Исполина —
И не смел прочесть до «Тав»
Свиток слав
Человеческого Сына.
Потерпи еще немного,
Скорбный путник, Человек!
Приведет твоя дорога
На верховья новых рек.
Миновав водораздела
Мирового перевал,
Грань, мерцающую бело,
Ты завидишь, — Дух сказал.
Стены бледные возглавят
Летопись последних дел
И над временем поставят
Беспредельному предел.
Все узнают: срок недолог,
Дни вселенной сочтены, —
И взовьется тихий полог
С беспощадной глубины.
Но когда: «Его, живого,
Вижу, вижу! Свил он твердь!» —
Вскрикнет брат, уста другого
Проскрежещут: «вижу Смерть»...
И в старинную отчизну
Внидет сонм живых отцов,
И зажжет Обида тризну
С четырех земли концов.
* Примечание автора: «Алеф и Бет суть первые, Тав — последняя буква еврейской азбуки. Каббала учит, что на теле человеческом невидимо начертан весь священный алфавит: сколько букв, столько тайн о Человеке».
«Адаме!» — Мать-Земля стенает,
Освободитель, по тебе.
А человек не вспоминает,
В братоубийственной борьбе,
О целого единой цели...
И Солнце тонет в багреце;
И бродит мысль — не о конце ли?
На бледном Каина лице.
Когда ж противники увидят
С двух берегов одной реки,
Что так друг друга ненавидят,
Как ненавидят двойники?
Что Кришна знал и Гаутама, —
По ужаснувшимся звездам
Когда ж прочтут творцы Адама,
Что в них единый жив Адам?
Пою: железным поколеньям
Взойдет на смену кроткий сев;
Уступит и Титана гнев
Младенческим богоявленьям.
Пою: из мертвенных борозд
Богооставленного поля
Святая всколосится воля
Упавших наземь Божьих звезд.
Пою, что тает сон сновидца,
Встречает сердце Пришлеца;
Что блудный сын обрел Отца
В себе, невинном, — и дивится.
Пою, что задремал Адам
Под пенье Змиевой загадки,
И в грезе сонной были сладки
Вкушенья первые устам.
Пою, что в нем шептала Ева
И нашептала горький сон,
И вновь один проснется он
Под сению Живого Древа.
Увы! Поныне только люди,
Мы оттого не Человек,
Что тем теснее наши груди,
Чем святотатственнее век...
Век, веледушней и щедрее,
Юнейший, приходи скорей!
Давно покинула Астрея*
Градозиждительных зверей.
«Аз семь» Премудрость в нас творила,
«Еси» — Любовь. Над бездной тьмы
Град Божий Вера озарила.
Надежда шепчет: «Аз — есмы».
Повеет... Дрогнет сердце — льдина,
Упорнейшая горных льдин...
И как Душа Земли едина,
Так будет Человек един.
1915, 1918—1919
Может быть, это смутное время
Очищает распутное племя;
Может быть, эти лютые дни —
Человечней пред Богом они,
Чем былое с его благочинной
И нечестья, и злобы личиной.
Землю саваном крыли сугробы;
Красовались, поваплены, гробы;
Растопилась снегов белизна,
И размыла погосты весна;
И всплывает, — не в смутах ада ль? —
В половодье стремительном падаль.
Если ярость одержит сердца
И не видишь Христова лица
В человеке за мглой Вельзевула, —
Не весна ли в подполье пахнула?
Не Судьи ль разомкнула труба
Замурованных душ погреба?..
1917
* Примечание автора: «Астрея — богиня Правды и Мира — с концом Золотою века ушла на небо. Ее возврат на землю — мессианическое чаяние Вергилия».
На мировом стоим водоразделе.
Быть может, в ночь соседняя семья,
Заутра ты, там он, а там и я —
Исхищены мы будем в этом теле
Из времени, всем общего доселе,
Дабы пребыть, от ближних затая
Недвижную Субботу бытия,
Начатком вечности в земном пределе.
Быть может, воль глухой раскол — конца
Всесветного неслышное начало;
И тихий гром гремел, и в нем Гонца
О днях иссякших слово прозвучало;
И те, чье сердце зовом отвечало,
Воскресшего встречают Пришлеца.
1918