XII

САША ЧЕРНЫЙ

1880—1932

С. Черный
С. Черный

Александр Михайлович Гликберг о себе рассказывал неохотно и скупо: «Сын провизора. Еврей. Крещен отцом 10 лет отроду для определения в гимназию. Учился в Житомирской 2-й гимназии, исключен из 6-го класса без права поступления. С 1902 по 1905 г. служил в Новосемицкой таможне, в I О-ве подъездных путей и службе сборов Варшавской ж. д. 1906/07 учебный год пробыл в Гейдельберге, где слушал лекции в местном университете. Литературную работу начал сотрудничеством в “Зрителе” — 1905 г.»

Эту сухую канву биографы расцвечивают догадками. Предполагают, что подросток Саша Гликберг, изгнанный из родительского дома, был усыновлен житомирским статским советником К. К. Роше. Возможно также, что Роше стал издателем первой книжки поэта — еще под собственной фамилией А. М. Гликберг — «Разные мотивы» (Спб., 1906). Этот сборник поэт не любил, замалчивал его, считая своим дебютом «Сатиры» (СПб., 1910, т. 1; «Сатиры и лирика», т. 2, 1913. Обе книги выдержали до пяти изданий). Не упоминает он в автобиографии и о сотрудничестве в провинциальной прессе; сдержанно говорит даже о «Сатириконе», где был «первым поэтом» с 1908 по 1911 г. Именно здесь он, по словам А. Куприна, «приобрел в несколько недель и громадную аудиторию, и широкий размах в творчестве, и благодарное признание публики». Почитателями Саши Черного считали себя люди самые разные, в том числе в литературе весьма искушенные: от В. Буренина до Гумилева, от Маяковского до Набокова (в 1932 г. Набоков назвал Сашу Черного одним из своих учителей). Уйдя из журнала и став «безработным юмористом», Саша Черный испытал состояние, близкое к отчаянию: «Я зло тоскую, не хочу, отбиваюсь и все-таки тоскую, как четыре сукиных сына». В «Современном мире», «Современнике», «Солнце России» и других изданиях его печатали, но продолжали корить за безысходный пессимизм и скепсис. «К художественной стороне редакция не предъявляет даже самых скромных требований (пример “басни” Д. Бедного. До чего это пресно, самодовольно, многословно и беспомощно!)», — сетовал поэт. Не мог он принять и расхожего взгляда на сатиру как на литературу второго сорта, попыток ограничить диапазон средств сатирика: «Я имел смелость думать, что если даже в одном стихотворении сольются юмор и сатира и лирика, то и пусть (в жизни это на каждом шагу), не писать ведь по “Теории словесности” Житецкого: досюда лирика, отсюда сатира, отсюда юмор. Как развернуться дарованию индивидуально и полно, когда будут ставить ему рогатки и признавать в нем только то, что звучит “как у всех”. Ведь это к “благонадежности” стиля какой-то сведется. Зачем тогда и писать?»

После революции, когда Саша Черный эмигрировал (Литва, Берлин, Рим, Париж), а отсутствие оптимизма стало расцениваться у нас как государственное преступление, книги поэта издавались непропорционально мало но отношению к его популярности. На Западе А. Черный (так изменился его псевдоним) стал известен и как детский поэт, прозаик, автор «Солдатских сказок» (впечатления 1914—1917 гг., когда служил санитаром в полевом лазарете).

Умер в Провансе: помогая тушить пожар, перенапряг сердце.

Изд.: Черный С. Стихотворения. Л., 1960. («Б-ка поэта». Большая серия).

657

ПОТОМКИ

Наши предки лезли в клети
И шептались там не раз:
«Туго, братцы... Видно, дети
Будут жить вольготней нас».

Дети выросли. И эти
Лезли в клети в грозный час
И вздыхали: «Наши дети
Встретят солнце после нас».

Нынче так же, как вовеки,
Утешение одно:
Наши дети будут в Мекке,
Если нам не суждено.

Даже сроки предсказали:
Кто — лет двести, кто — пятьсот,
А пока лежи в печали
И мычи, как идиот.

Разукрашенные дули,
Мир умыт, причесан, мил...
Лет чрез двести? Чёрта в стуле!
Разве я Мафусаил?

Я, как филин, на обломках
Переломанных богов.
В неродившихся потомках
Нет мне братьев и врагов.

Я хочу немножко света
Для себя, пока я жив;
От портного до поэта —
Всем понятен мой призыв...

А потомки... Пусть потомки,
Исполняя жребий свой
И кляня свои потемки,
Лупят в стенку головой!

<1908>

658

УТЕШЕНИЕ

В минуты,
Когда, озираясь, беспомощно ждешь перемены,
Невольно
Скуратова образ всплывает, как призрак гангрены...

О, счастье,
Что в мир мы явились позднее, чем предки!
Всё лучше
По Чехову жить, чем биться под пытками в клетке...

Что муки
Духовных застенков, смягченных привычной печалью,
Пред адом
Хрустящих костей и мяса под жадною сталью?

У нас ведь
Симфонии, книги, поездки в Европу... и Дума —
При Грозном
Так страшно и так бесконечно угрюмо...

Умрем мы,
И дети умрут, и другое придет поколенье —
В минуты
Повышенных новых и острых сомнений

Вновь скажут
Они, озираясь, с беспомощным смехом угрюмым:
«О счастье,
Что мы родились после той удивительной Думы!

Всё лучше
К исканиям новым идти, томясь и срываясь,
Чем молча,
Позором своим любоваться, в плену задыхаясь».

ЛАМЕНТАЦИИ

Хорошо при свете лампы
Книжки милые читать,
Пересматривать эстампы
И по клавишам бренчать, —

Щекоча мозги и чувство
Обаяньем красоты,
Лить душистый мед искусства
В бездну русской пустоты...

659

В книгах жизнь широким пиром
Тешит всех своих гостей,
Окружая их гарниром
Из страданий и страстей:

Смех, борьба и перемены,
С мясом вырван каждый клок!
А у нас... углы да стены
И над ними потолок.

Где событья нашей жизни,
Кроме насморка и блох?
Мы давно живем, как слизни,
В нищете случайных крох.

Спим и хнычем. В виде спорта,
Не волнуясь, не любя,
Ищем бога, ищем чёрта,
Потеряв самих себя.

И с утра до поздней ночи
Все, от крошек до старух,
Углубив в страницы очи,
Небывалым дразнят дух.

Но подчас, не веря мифам,
Так событий личных ждешь!..
Заболеть бы, что ли тифом,
Учинить бы, что ль, дебош?

В книгах гений Соловьевых,
Гейне, Гёте и Золя,
А вокруг от Ивановых
Содрогается земля.

На полотнах Магдалины,
Сонм Мадонн, Венер и Фрин,
А вокруг — кривые спины
Мутноглазых Акулин.

В звуках музыки — страданье,
Боль любви и шёпот грез,
А вокруг одно мычанье,
Стоны, храп и посвист лоз.

Отчего? Молчи и дохни.
Рок — хозяин, ты — лишь раб.
Плюнь, ослепни и оглохни,
И ворочайся, как краб.

660

...........................................

Хорошо при свете лампы
Книжки милые читать,
Перелистывать эстампы
И по клавишам бренчать.

<1910>

МЯСО

Шарж

Брандахлысты в белых брючках
В лаун-теннисном азарте
Носят жирные зады.

Вкруг площадки, в модных штучках,
Крутобедрые Астарты,
Как в торговые ряды,

Зазывают кавалеров,
И глазами, и боками
Обещая всё для всех.

И гирлянды офицеров,
Томно дрыгая ногами,
«Сладкий празднуют успех».

В лакированных копытах
Ржут пажи и роют гравий,
Изгибаясь, как лоза, —

На раскормленных до сыта
Содержанок в модной славе
Щуря сальные глаза.

Щеки, шеи, подбородки,
Водопадом в бюст свергаясь,
Пропадают в животе,

Колыхаются, как лодки,
И, шелками выпираясь,
Вопиют о красоте.

Как ходячие шнель-клопсы
На коротких, пухлых ножках
(Вот хозяек дубликат!)

661

Грандиознейшие мопсы
Отдыхают на дорожках
И с достоинством хрипят.

Шипр и пот, французский говор...
Старый хрен в английском платье
Гладит ляжку и мычит.

Дипломат, шпион иль повар?
Но без формы люди — братья —
Кто их, к чёрту, различит?..

Как наполненные ведра,
Растопыренные бюсты
Проплывают без конца —

И опять зады и бедра...
Но над ними, — будь им пусто! —
Ни единого лица!

Лето 1909

ОШИБКА

Это было в провинции, в страшной глуши.
Я имел для души
Дантистку с телом белее известки и мела,
А для тела —
Модистку с удивительно нежной душой.
Десять лет пролетело.
Теперь я большой...
Так мне горько и стыдно
И жестоко обидно:
Ах, зачем прозевал я в дантистке
Прекрасное тело,

А в модистке
Удивительно нежную душу!
Так всегда:
Десять лет надо скучно прожить,
Чтоб понять иногда,
Что водой можно жажду свою утолить,
А прекрасные розы — для носа.

О, я продал бы книги свои и жилет
(Весною они не нужны)
И под свежим дыханьем весны
Купил бы билет
И поехал в провинцию, в страшную глушь,
Но увы!

662

Ехидный рассудок уверенно каркает: «Чушь!
Не спеши —
У дантистки твоей,
У модистки твоей
Нет ни тела уже, ни души».

НЕДЕРЖАНИЕ

У поэта умерла жена...
Он ее любил сильнее гонорара!
Скорбь его была безумна и страшна —
Но поэт не умер от удара.

После похорон пришел домой — до дна
Весь охвачен новым впечатленьем —
И спеша родил стихотворенье:
«У поэта умерла жена».

<1909>

ОБСТАНОВОЧКА

Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом,
Жена на локоны взяла последний рубль,
Супруг, убитый лавочкой и флюсом,
Подсчитывает месячную убыль.
Кряхтят на счетах жалкие копейки:
Покупка зонтика и дров пробила брешь,
А розовый капот из бумазейки
Бросает в пот склонившуюся плешь.
Над самой головой насвистывает чижик
(Хоть птичка божия не кушала с утра),
На блюдце киснет одинокий рыжик,
Но водка выпита до капельки вчера.
Дочурка под кроватью ставит кошке клизму,
В наплыве счастия полуоткрывши рот,
И кошка, мрачному предавшись пессимизму,
Трагичным голосом взволнованно орет.
Безбровая сестра в облезлой кацавейке
Насилует простуженный рояль,
А за стеной жиличка-белошвейка
Поет романс: «Пойми мою печаль».
Как не понять? В столовой тараканы,
Оставя чёрствый хлеб, задумались слегка,
В буфете дребезжат сочувственно стаканы,
И сырость капает слезами с потолка.

<1909>

663

ПАСХАЛЬНЫЙ ПЕРЕЗВОН

Пан-пьян! Красные яички.
Пьян-пан! Красные носы.
Били-бьют! Радостные личики.
Бьют-били! Груды колбасы.

Дал-дам! Праздничные взятки.
Дам-дал! И этим и тем.
Пили-ели! Визиты в перчатках.
Ели-пили! Водка и крем.

Пан-пьян! Наливки и студни.
Пьян-пан! Боль в животе.
Били-бьют! И снова будни.
Бьют-били! Конец мечте.

<1909>

ДВА ТОЛКА

Одни кричат: «Что? форма? Пустяки!
Когда в хрусталь налить навозной жижи —
Не станет ли хрусталь безмерно ниже?»

Другие возражают: «Дураки!
И лучшего вина в ночном сосуде
Не станут пить порядочные люди».

Им спора не решить... А жаль!
Ведь можно наливать вино ... в хрусталь.

<1909>

664

Воспроизводится по изданию: Русская поэзия «серебряного века». 1890–1917. Антология. Москва: «Наука», 1993.
© Электронная публикация — РВБ, 2017–2024. Версия 2.1 от 29 апреля 2019 г.