Алексей Константинович Лозина-Лозинский, петербуржец, сын врача, студент-филолог, трижды арестовывавшийся за участие в сходках, год проведший в заграничной высылке (в 1912—1913 гг. на Капри, где встречался с Горьким), современникам запомнился не столько стихами, сколько обликом и смертью, а потомками был прочно забыт. «Аристократизм природы при демократизме менты», — писал о нем П. Пильский. В ранних стихах Лозины-Лозинского («Противоречия», три брошюры, СПб., 1912 под псевдонимом Я. Любяр) сквозь неизбежную брюсовскую выучку просвечивает увлечение немодными Гюго, Беранже, Гейне; один из немногих в свое время он пишет стихи (сочувственные!) о Парижской коммуне. Свой оригинальный стиль с мрачновато-развязной бравадой он выработал лишь в последние годы недолгой жизни. Его хвалили Гумилев и Ахматова, печатала в «Рудине» Л. Рейснер, но как в жизни его сознательно выбранным уделом было «Одиночество» (книжка очерков. Пг., 1916), так и в поэзии он по существу оставался «вне групп» (сб. «Тротуар» и «Благочестивые путешествия». Пг., 1916). Внешне обаятельный и ироничный, он был глубоким меланхоликом, в 19 лет лишился ноги и ходил на протезе, три раза покушался на самоубийство; в последний раз, приняв морфий и раскрыв Верлена, вел записи о предсмертном самочувствии до последней минуты сознания.
На нас ордой опьянелой
Рухните с темных становий —
Оживить одряхлевшее тело
Волной пылающей крови
Варвары, варвары грянут!
Вскрикнул в надежде поэт,
Жить, уничтожив нас, станут,
Гимн будет снова запет!
Но осторожный ученый
Скажет поэту: ты рад?
Вечны движенья законы —
Варвары нас породят.
Снова измыслятся воли,
Кругом движенье бежит,
«Tangere circulos noli» —*
Рок, как мудрец, говорит...
1912
* «Не трогай моих чертежей» — слова Архимеда перед смертью.
Он пришел ко мне в сюртучной паре,
С тусклым взором записных кутил,
Посмотрел на карту полушарий,
Усмехнулся и заговорил:
В этом месте синяя бумага...
Значит, стан бесконечных волн...
Я пришел с того архипелага,
Что на ваши карты не внесен.
Нет, не бред, а вправду, как поверить?
Те деревья, как мне их назвать...
Темный город, что в большой пещере.
В море — солнца жёлтая печать.
Как спокойно, когда даль чеканит
Горизонт — стальная тетива,
И кругом — одни островитяне,
И в душе — и в небе синева.
А в лесу живут большие звери,
С жёлтой шерстью, с лунным блеском глаз;
Есть другие, чёрные, в пещере,
Но никто из них не тронет нас.
Только раз к нам что-то прилетело
И с жужжаньем село на песок.
Люди вышли из стального тела
И вступили к нам на островок.
Почему-то наших убивали.
Есть закон — убившего не тронь.
Отомстят верней послушной стали
Камень и Серебряный Огонь.
Боги встали... Солнце в красном дыме...
Море мечется... Земля гудит...
Пришлецы погибли... Вместе с ними
Этим вечером я был убит.
Нет, не так, должно быть, я не умер,
Лишь перевернулась полоса.
Вижу города оживших мумий,
Слышу сдавленные голоса.
Серые пути бесцельных странствий.
Тусклые, ненужные слова.
Только в судорожном диком пьянстве
Снова наплывает синева.
Скверно, муть ушедшего угара...
Сердце слабо... Мысли не тверды.
Замолчал и уронил сигару.
Дайте мне, пожалуйста, воды.
Посвящается Е. А. Ш.
Это может быть, что вы не замечали,
Что на этом свете вовсе не одна,
Разные есть тишины, что тишина
Может в камне быть, иль, например, в вуали,
Тишина всегда есть в искренней печали.
Я всегда искал ее, ее одну,
Эту сложную, большую тишину
По старинным и заглохшим амбразурам,
В лампе под зеленым абажуром
И под небом серым, благородным, хмурым...
Так как в юности я был в любви несчастным,
Так как я скучаю и всегда один,
Так как я считаю в мире всё напрасным,
Я собрал себе коллекцию тишин.
Труд мой был безмолвным, долгим и опасным.
Слово лишь намек роскошнейших молчаний.
Дружелюбные читатели стихов,
Вы должны быть сами полными мечтаний.
Я еще коллекции сбираю — снов,
Глаз, закатов, тьмы и северных сияний.
1916
Я, замкнутый в квадрат со скучными углами,
Под белой простыней, как длинный, потный труп
С уставленными в мрак незрячими глазами,
Когда тяжелый мозг надменен, прям и туп,
Как древний фараон священными ночами,
Я взвешиваю мир. Сходя с ума, в постели,
Я чую сладостно, как в мраке и тиши
Мышленья мерные и чёрные качели,
Как виселица в тьме, качают Божьи цели
И ужас вскрикнувшей и смолкнувшей души.
И знаю я тогда, холодный и бескрайний,
Что всё, что строим мы, мы строим на песке,
Что обладание действительное Тайной
Обязывает нас дрожать в дыре случайной
С кривой улыбкою на восковом лице.
1916
Assai palpitasti!
Когда закончит дух последнюю эклогу,
И Marche funèbre, дрожа, порвет последний звук,
И улетит с чела тепло ласкавших рук —
Прах отойдет к земле, а дух вернется к Богу
И смысл всей жизни, всей, откроется мне вдруг...
И нищим я пойду к далекому чертогу.
Средь белых колоннад там будут так легко
Бродить задумчиво синеющие тени,
Как самый нежный грех, упавший на колени...
Там будут сонмы жен с запавшим глубоко
В лазоревых глазах познанием всего,
И к Богу поведут прекрасные ступени.
И я туда войду, кривляясь, беспокойно,
Сдирая струпья с ран, как Диоген в пыли,
Что в жертву вшей принес когда-то недостойно.
И вот пред Богом храм раздвинется спокойно,
Неизъяснимое представится вдали
И тихо скажет Бог: «кто ты, пришлец Земли?»
— Твой верный Арлекин, великий Господине,
Жонглер и мученик, который не в пустыне,
А на асфальте жил, но бичевал себя;
Который вечно лгал, всё портя, всё губя,
Смеялся над Тобой и плакал так, как ныне,
Что он всю жизнь любил на свете лишь Тебя!
<1916>
* Довольно ты билось <сердце>!» (ит.) — Леопарди.
Посвящается Л. М. Р<ейснер>
Ты смолоду жила в пустом болтливом свете,
Среди всеведущих и всемогущих фраз...
О эта барышня в научном кабинете
С циническим умом и молодостью глаз!
Ах, звезды и простор! Ведь это... это звуки?
Ах, анархизм! Charmant! Ах, Кант! Ах, роскошь зла!
Мне страшно за момент, когда в безмолвной муке
Вдруг ты поймешь всю ложь, которой ты жила...
Что тянет нас к тебе? Веселость, сожаленье,
Иль тени прожитых, почти таких же дней?
Я так любил всегда подвальное растенье
И странно-сходный с ним цветок оранжерей...
1913