Мария Михайловна Шкапская (урожденная Андреевская) выпустила все свои пять маленьких стихотворных книжек лишь в 1921—1925 гг., но как поэт она сложилась еще перед революцией, став завершительницей линии «женской тематики», введенной в поэзию Ахматовой: Шкапская писала о судьбе и назначении женщины, которая, рожая детей, передает им неумирающую наследственность единого человечества: «Отдает свою кровь отчизне / шумная многоликая рать, / но служит не отчизне, а жизни / тихая безмолвная мать». Стихи Шкапской ценил Горький с его культом Матери, но в целом критика относилась к ним с пренебрежением, считая слишком «физиологичными».
Родом с петербургской окраины, Шкапская с 11 лет зарабатывала на семью в семь человек: собирала кости и тряпки, мыла полы и окна, стирала, надписывала адреса на почте, дежурила в психиатрической больнице, выступала статисткой по рублю за вечер, «зубами выгрызала» (по словам автобиографии) каждую полугодовую плату в городское училище, но училась так, что была переведена в гимназию на казенный счет. Потом поступила на медицинский факультет, дважды арестовывалась вместе с мужем, по смягченному приговору была выслана вместо Архангельской губернии за границу. Первое время получала (с другими высланными) стипендию от московского купца-филантропа, потом зарабатывала продажей киноафиш, а летом на виноградниках и рыбных промыслах, окончила курс с дипломом преподавателя словесности. Поэтесса Е. Полонская, тоже учившаяся во Франции, вспоминала, как Шкапская читала «Гроб хочу с паровым отоплением...» — «смесь сентиментальности с жестокостью». Во Франции ее толкнул в литературу Эренбург; В. Г. Короленко помог опубликовать первые стихи. Ее очерки, описывавшие французскую жизнь с непривычных сторон, начали печататься в русских газетах; вернувшись в 1916 г., она стала разъездным корреспондентом «Дня». Деятельно работала в петроградском Союзе поэтов. В 1925 г. резко бросила писать стихи и до конца жизни была только журналистской («всю жизнь искала места в жизни, и стихи, как всё, — мимоходом». Автобиография.) Здесь печатаются только ее дореволюционные стихи — (кроме последнего); первое, второе, четвертое — впервые по автографам (ЦГАЛИ).
Изд.: Шкапская М. Mater dolorosa. Пг., 1921; Час вечерний: (Стихи 1913—1917). Пг., 1922.
Гроб хочу с паровым отоплением,
На парче золотые отливы,
Жидкость ждановскую против тления
И шопеновские к ней мотивы.
Гроб хочу с паровым вентилятором
И для мертвых удобств и комфорта.
Кликнем клич по мазилкам-новаторам,
Пусть в гробу разрисуют офорты.
Скажут: мертвые им не ценители,
Что живые больше бы ценили.
Ах, — живую оценку мы видели,
А про мертвую скажем в могиле.
Калорифер от топки нагреется —
И в гробу отворяется дверца!
Пусть хоть кости в могиле согреются,
Если в холоде умерло сердце.
1916. Париж
Я от стражи бежала, как серна,
Уронила свой плащ впопыхах,
Но была голова Олоферна
У меня на дрожащих руках.
И ее, дорогую, качала
Я всю ночь на опушке лесной,
И седая сосна расстилала
Свой зеленый шатер надо мной.
А когда бледно-желтые стрелы
Кинул в спящих зардевший восток,
Я зарыла ее неумело
И над ней посадила цветок.
1916. Париж
На большую похожа птицу
Из далеких пустынных мест.
Будет птица печально биться —
Распластается в жуткий крест.
И глаза у нее больные
И глубокие, как река,
Не дневные глаза — ночные,
И на дне у тех глаз тоска.
Никому рассказать не сможем
О ночах, проведенных с ней.
Только с вечера мы тревожней,
Да на утро встаем бледней.
Но один на другом узна́ем
Про ночной истомивший слюб
По запекшейся темной ране
Поцелованных птицей губ.
1915. Тулуза
Простится ненависть — за то, что мы любили,
Слеза раскаянья — греха снимает гнет,
И сожаление о сделанном умрет,
Но не простится грех и жалость не пройдет
К тому, что мы могли свершить — но не свершили.
1914. Тулуза
Ах, ступеней было много, длинной была дорога. Шла, ступеней не считая, падая и вставая, шла бы без стона и вздоха, но так устала, но такая была голгофа, что силы не стало.
Упала.
Распялась крестом у порога моего сурового Бога. И спросила так больно:
«Господи, разве еще не довольно?»
И ответил печальный:
«Этой дороге дальней нет ни конца, ни краю. Я твои силы знаю. Я твои силы мерил. Я в твои силы поверил».
Сжег мне сердце очами. И был поцелуй палящий. И лежала в бессильи.
И у лежащей за плечами зареяли крылья.
1915. Париж
Ляжем и втянем голову в плечи — авось не заметит, авось не услышит, в книгу свою не запишет.
Темный и жуткий, к каждой улыбке чуткий, к каждой слезинке жадный, — по ниве людской, ниве страдной проходит он днем и ночью. — Видели сами, воочью.
От очей его пламя, и темное знамя кровавой звездой расшито. И, как полновесное жито, в полол своей темной ризы собрал дорогих и близких.
Ляжем и втянем голову в плечи — авось не заметит, авось избавит от клятвы, сохранит нас —для новой жатвы.
1915. Париж
Народной ярости не внове
Смиряться страшною игрой.
Тебе, Семнадцатый Людовик,
Стал братом Алексей Второй.
И он принес свой выкуп древний
За горевых пожаров чад,
За то, что мерли по деревне
Мильоны каждый год ребят,
За их отцов разгул кабацкий
И за покрытый кровью шлях,
За хруст костей в могилах братских
В манчжурских и иных полях.
За матерей сухие спины,
За ранний горький блеск седин,
За Геси Гельфман в час родин
Насильно отнятого сына,
За братьев всех своих опальных,
За все могилы без отмет,
Что Русь в синодик поминальный
Записывала триста лет,
За жаркий юг, за север гиблый
Исполнен над тобой и им,
Неукоснительно чиним,
Закон неумолимых библий.
Но помню горестно и ясно —
Я — мать, и наш закон простой:
Мы к этой крови непричастны,
Как непричастны были к той.