Илья Григорьевич Эренбург, известный советский прозаик, публицист, мемуарист, считал себя — прежде всего — поэтом. К этому мнению стоит наконец прислушаться. Книга его воспоминаний «Люди, годы, жизнь» начинается рассказом о детстве (родился в буржуазной еврейской семье в Киеве, систематического образования не получил), о юношеском увлечении революционной работой, приведшем в 1909 г. в эмиграцию, о первых шагах в литературе. Эренбург дебютировал в 1910 г. книжкой стихов «сразу искусных, но безвкусных и с явным уклоном в сторону эстетического кощунства» (М. Волошин), а потом почти каждый год издавал в Париже сборники — маленькими тиражами за свой счет, — которые отправлял в Россию знакомым. Подробный разбор его первого сборника Брюсов предварил обнадеживающим: «Обещает выработаться в хорошего поэта»; вскоре Гумилев милостиво заметил: «Из разряда подражателей он перешел в разряд учеников»; на сборник «Я живу» (СПб., 1911) откликнулся в «Речи» Городецкий — «Виват, пусть живет», а Блок в статье «Русские денди» упомянул уже о «моде на Эренбурга». Его ранние стихи вобрали разнородные влияния — современного французского лирика Ф. Жамма, «проклятых поэтов», средневековых песнопений. Свои начальные опыты писатель назвал впоследствии «чужими» и только от «Стихов о канунах» (М., 1916) не отрекся: «Первая книга, в которой я говорил своим собственным голосом». Раскованный в ритмах, намеренно обедненный в рифмах, угловатый и жесткий стих Эренбурга в какой-то мере был близок к экспериментам живописцев кубизма.
В 1937 г., после тринадцатилетнего перерыва, Эренбург стал опять писать стихи. В поздней лирике прорвалось то, о чем умалчивала его проза, — осознание трагизма времени и своей судьбы в нем: «Не дай доглядеть, окажи, молю, эту милость, / Не видеть, не вспомнить, что? с нами в жизни случилось».
Когда встают туманы злые
И ветер гасит мой камин,
В бреду мне чудится, Россия,
Безлюдие твоих равнин.
В моей мансарде полутемной,
Под шум парижской мостовой,
Ты кажешься мне столь огромной,
Столь беспримерно неживой,
Таишь такое безразличье.
Такое нехотенье жить,
Что я страшусь твое величье
Своею жалобой смутить.
1912
Если бы ты была козой, я бы выгонял тебя в поле, ходил бы за тобой и давал бы тебе соли.
Но ты не коза, а девушка, с гребенками, с платьями, с юбками, с пальцами слишком тонкими, с мечтами слишком хрупкими. И я боюсь с тобой говорить, боюсь заглянуть в твою душу, как дети бояться разбить дорогую игрушку.
Ноябрь 1913
Елей как бы придуманного имени.
И вежливость глаз очень ласковых.
Но за свитками волос густыми
Порой мелькнет порыв опасный
Осеннего и умирающего фавна.
Не выжата гроздь, тронутая холодом...
Но под тканью чуется темное право
Плоти его тяжелой.
Пишет он книгу,
Вдруг обернется — книги не станет...
Он особенно любит прыгать,
Но ему немного неловко, что он пугает прыжками.
Голова его огромная,
Столько имен и цитат в ней зачем-то хранится,
А косматое сердце — ребенка,
И вместо ног — копытца.
Февраль 1915
Рано утром мальчик просыпался,
Слушал, как вода в умывальнике капала.
Встала — упала, упала — и жалко...
Ах, как скулила старая собака,
Одна, с подшибленной лапой.
Над подушкой картину повесили,
Повесили лихого солдата,
Повесили, чтобы мальчику было весело,
Чтоб рано утром мальчик не плакал,
Когда вода в умывальнике капает.
Казак улыбается лихо,
На казаке папаха.
Казак наскочил своей пикой
На другого, чужого солдата,
И красная краска капает на пол.
Март 1915
Ты простил змее ее страшный яд!
Ты простил земле ее чад и смрад!
Ты простил того, кто Тебя бичевал!
И того, кто Тебя целовал,
Ты простил!
За всё, что я совершил,
И за всё, что свершить каждый миг я готов,
За ветром взрытое пламя,
За скуку грехов
И за тайный восторг покаянья
Прости меня, Господи!
Труден полдень, и страшен вечер.
Длится бой.
За страх мой, за страх человечий,
За страх пред Тобой
Прости меня, Господи!
Я лязг мечей различаю.
Длится бой. Я кричу: «Победи!»
Я кричу, но кому — не знаю.
За то, что смерть еще впереди, —
Прости, прости меня, Господи!
Ноябрь 1915