В их запасном полку ужин давали в шесть вечера, хотя отбой был только в десять: кто-то правильно рассчитал, что до сна уже не так хочется есть, а там — и переспят.
Хоть отбой был в десять, но по ноябрьским тёмным вечерам уже и никакой политработы не хватало, и свет в казармах тусклый, так солдатам не мешали заваливаться и раньше, для того и вечернюю поверку делали тоже раньше.
Командир роты лейтенант Позущан, подтянутый в струну не столько военной службой, — через училище их пропустили наскоро, — сколько внутренним сознанием своего долга и нынешнего страшного момента для Советского Союза, он горько глотал радиосводки о боях под Сталинградом, как видно мы едва-едва удерживали, и даже хотел, чтоб их полк отправили именно туда, — лейтенант не находил себе покоя в эти тупые вечера. И даже заснуть не мог. И сегодня, уже часу в двенадцатом, вдруг да пошёл проверить ротные помещения.
В комнатах первого и второго взвода все спали, горели слабые синие маскировочные лампочки. И печки стояли уже тёмные, остывшие (комнаты отапливались жестяными, с трубами-времянками, выведенными в окно: старое амосовское отопление в этом здании давно не действовало).
А в третьем взводе в печке не только ещё горело, но пятеро красноармейцев, в тёмных своих телогрейках и ватных брюках, сидели вкруг неё, прямо на полу задами.
И при входе лейтенанта — вздрогнули. Вскочили.
Но лейтенант сперва не придал значения, отпустил сидеть, а обругал их негромко, других не будить: почему не спят? и где это они дровишек достали?
Рядовой Харлашин сразу ответил:
— Щепы подсобрали, таащ лейтенант. Когда на стрельбище ходили.
Ну, так.
— А почему не спите? Сил много? Надо к фронту беречь.
Потянули-помычали, ничего ясного.
Да — их дело, в конце концов. Какие-нибудь бабьи истории друг дружке рассказывают.
И уже поворачивался уйти, но что-то заподозрил. Так поздно? (И его никак не ожидали же.) И в печке — огонь-то не сильный, не слишком пригреешься.
— Одерков, открой дверцу.
Одерков у дверцы же и сидел, а как не понял: какую дверцу?
— Одерков, ну!
Да тут, разглядел лейтенант, сидел и младший сержант Тимонов, командир их отделения.
Замерли солдаты. Никто не шевелился.
— Что это? Открой, я сказал.
Поднял Одерков руку, как свинцовую. Взялся за щеколдочку, с тяжким трудом её вверх потянул.
Ну, вот и до конца.
И так же тяжко — дверку на себя, на себя.
Внутри печки, среди накалённых углей, стоял закопченный круглый солдатский котелок.
И — даже через тяжёлый дух сушимых по комнате портянок — потянуло парным запахом.
— Что это вы варите? — всё так же негромко, взвод не будить, но очень строго спросил лейтенант Позущан.
И — ясно стало пятерым, что — не отвяжется, не миновать отвечать.
И Тимонов — встал. Нетвёрдо. Руки сводя как по швам, а коробятся. На шаг ближе к лейтенанту, чтоб ещё тише:
— Простите, таащ лейтенант. Дежурили сегодня на кухне. Немножко сырой картошки себе взяли.
Да! — только сейчас и сообразил Позущан: с сегодня на завтра их батальон — дежурный по полку, и, значит, он и не помнил, распорядился старшина их роты послать на кухонные работы команду. Вот он и послал...
Не в глазах потемнело у лейтенанта — в груди. Муть какая-то поднялась. Грязь.
И — не прямой бранью, но больным голосом он всё так же негромко выстонал бойцам, они уже все стояли:
— Да—вы—что?? Да вы понимаете, что вы делаете? Немцы — уже в Сталинграде. Страна — задыхается. Каждое зерно на учёте! А — вы?
Таким безпамятным, безсовестным, несознательным — что ещё можно было втолкнуть в дремучие головы?
— Тимонов, вынь котелок.
Туг и варежка была. Тимонов взял за раскалённую дужку и, стараясь не зацепить углей, приподнял — и осторожно вынул.
Низ чёрного котелка ещё был в огненных точках пепла.
Они гасли. Тимонов держал.
А четверо — ждали разгрома.
— Да за такие дела! — судят! — сказал лейтенант. — И очень легко и просто. Только передать ваши фамилии в Политотдел.
Туг — что-то ещё шевельнулось неприятное. А вот что: именно Тимонов как-то приходил к лейтенанту с просьбой: нельзя ли от полка послать письмо в его колхоз в Казахстан в поддержку семьи, тягали их семью за что-то, Позущан не запомнил — за что, а только ясно было, что — не помочь, в штабе полка такой бумажки не подпишут.
И сейчас это странно соединилось: то ли Тимонов стал ещё виноватей, то ли, наоборот, меньше.
Картошки варились в мундирах. Было их, на вид, десятка два некрупных.
И пахли раздражающе.
— Пойди слей воду в раковину и принеси сюда, быстро.
Тимонов пошёл, только не быстро.
При недостаточном свете лейтенант осмотрел лица своих молчащих бойцов. Выражения их были скорбные, сложные. Поджатые губы. Глаза опущенные, или в сторону. Но так, чтобы прямо прочесть раскаяние у кого, — нет.
Что делается! что делается!
— Да если мы будем воровать государственное добро — разве мы выиграем войну? Вы только подумайте!
Тупо непроницаемы.
А ведь с ними и поедем. Побеждать. Или нести поражение.
Вернулся Тимонов с котелком. Ещё и не скажешь, все ли картошки на месте.
Недоваренные.
— Завтра с комиссаром разберёмся, — сказал лейтенант тем четверым. — Ложись. — А Тимонову: — Пойдём со мной.
В коридоре велел:
— Разбуди старшину, отдай под его ответственность.
А сам долго не мог заснуть: и случай — ужасный, и — именно в его роте! а он чуть не пропустил. И может быть, уже раньше бывало? Течёт беззаконие, воровство — а он и не подозревал, случайно узнал.
Утром пристально допрашивал старшину Гуськова. Тот — клялся, что ничего не знал. И что — близко и подобного до сих пор в роте не бывало.
Но, всматриваясь в сметливое лицо Гуськова с маленькими подвижными глазами, Позущан впервые подумал: вот то, что ему в Гуськове нравилось — его хозяйственная сообразительность, предусмотрительность и быстрая сладка любых трудных дел, что так облегчало жизнь командира роты, — а не была ли это ещё и плутоватость?
Рано утром, ещё до завтрака, лейтенант пошёл к батальонному комиссару Фатьянову. Это был — кристальный человек, необыкновенно симпатичный, прямодушный, с крупными чистыми глазами. Замечательно он вёл политбеседы с бойцами — не за-долбленно, не механической глоткой.
Штабу их батальона было отведено две комнатки в маленьком домике, через широкий плац, где ставили общий строй запасного полка, когда надо, а то — маршировали.
Промозглое было ноябрьское пасмурное утро, с моросью. (А каково там сегодня под Сталинградом? Утренняя сводка ничего ясного не донесла.)
В первой комнате сидели два немолодых писаря, при входе лейтенанта не шевельнулись. Комиссар здесь? — кивнули на вторую комнату.
Постучал. Приоткрыл.
— Разрешите войти? — чётко махнул к виску (это у него теперь стало хорошо получаться). — Разрешите обратиться, таащ майор?
Майор Фатьянов сидел за столиком комбата, но сбоку. Комбата не было. А за вторым столом, побольше, угруженным бумагами, у окна — сидел и тихий, мягкий капитан Краегорский, начальник штаба. Майор был без шинели, но в фуражке, а капитан — по-комнатному, открыты аккуратно подстриженные чуть сивоватые волосы его, прилегшие к голове.
— Что скажешь, лейтенант? — как всегда, и доброжелательно, и чуть-чуть насмешливо загодя спросил майор, откинутый на спинку стула.
Позущан с волнением доложил ему всё. Картошки унесено с кухни килограмма два, по карманам. И есть подозрение, что это могло случаться и в другие дежурства по кухне. И возможно, — в других ротах тоже. Случай — прямо подсудный, но и нельзя на такое решиться. (Не только жалко их, дураков, неразумно же и, едучи на фронт, самому прореживать строй роты.) Но — какие меры принять? как наказать? Сделать случай — гласным по роте? по батальону? негласным?
Широкие ясные глаза майора сузились. Остро смотрел на лейтенанта. Обдумывал.
Или не обдумывал?
Очень не сразу ответил. Сперва вздохнул. За затылок взялся — и чуть сдвинулась его фуражка, козырьком ко лбу. Ещё вздохнул.
— Случай — примерный, — сказал с великой строгостью.
И помолчал.
Созревала в нём мера? кара?
— Ты вот, лейтенант, летом сорок первого с нами не отступал. Не видел, какие склады жгли. И под то — сколько воровали все. И в городах, и в самой армии. Ка-кая растащиловка шла, матушки!
— Да, я того не видел, таащ майор. Но и по училищу знаю: воруют. И интенданты, и на кухне, и до старшин. Мы, курсанты, всегда были как собаки голодные, и обворованные. Так тем более же с этим надо бороться! Если все будут воровать — мы же сами своей армии ноги подогнём.
Майор чуть зевнул.
— Да-а-а. Ты правильно смотришь. И воспитывай так бойцов, а то политрук твоей роты слабый.
Лейтенант стоял, несколько обезкураженный. Он ожидал от комиссара твёрдого и немедленного решения — а теперь расплывалось. И — разве такое сам же комиссар говорил в политбеседах?
Туг сильно распахнулась дверь — и с поспешностью вошёл старшина батальона в новенькой телогрейке. А в левой руке он нёс за дужку точно такой же круглый солдатский котелок, без крышки, только совсем чистенький, зелёно-оливковый.
— Товарищ комиссар! — взмахнул он правой к шапке-ушанке, — проба! Извольте отведать.
Пробу и должен был снимать комиссар части, дежурной по полку. Но тут проба была — свыше полкотелка пшённой каши,
прямо на четверых, и сильно умасленной, не виданной в полковой столовой.
— Да-а-а, — ещё раз потянул комиссар, снял фуражку, положил на стол. Открылись его вьющиеся закольцованные светлорусые волосы, придающие ему всегда расположительную приятность.
Старшина бережно поставил котелок на незанятый угол стола. И рядом выложил три деревянных ложки, ещё свежерасписных.
— Подсаживайся, капитан, — пригласил комиссар начальника штаба. И Краегорский вместе со своим стулом стал переходить.
Старшина откозырял, ушёл.
От котелка поднимался парок и дивный запах.
— Комбата нет, садись и ты с нами, лейтенант, —добродушно пригласил комиссар, и светлые глаза его искрились как бы насмешкой. Не над лейтенантом Позущаном, нет...
Нет!!
— Спа-сибо, — с трудом выдавил Позущан. Горло его сжало, как перекрыло.
И — руку к козырьку, с небывалой горечью:
— Разрешите идти?
А майор Фатьянов смотрел светло, одобрительно, дружески, понимающе.
— Жизнь идёт как идёт, — сказал тихо. — Её так просто не повернёшь, всё равно. Человеческую природу не изменишь и при социализме.
Прищурился лукаво:
— А картошку — ты им отдай доварить. Что ж ей пропадать.
Лейтенант ещё раз козырнул чётко, повернулся через левое плечо — и толкнул дверь.
А ведь ещё и до войны, не поверить, от устья Ангары до устья Илима — баржи с солью таскали бурлаки: бечевой, местами брали лошадей на подмогу, на каких плёсах ждали попутного ветра. Ничего, за сезон три ходки делали.
Потом наладили на Ангаре чин чином и малое пароходство, и Анатолий после техникума 12 лет ещё водил до Енисея разные судёнышки. А в 74-м, как начали перегораживать под Богучанами, — так не стало ни пароходства, и ни ГЭСа, ни беса. А сверху ещё раньше поставили Братскую и Усть-Илимскую плотины, и только на остатних четырёх сотнях реки, — а живой, не умершей, только двести вёрст, до Кежмы, — уже никакой не Толик, самому пятьдесят, ещё водит что приходится.
Как и сейчас. Он же и капитан, он же и рулевой, в сильно истёртом синем кительке сидел за рулём в рубке, вёл катер-водомёт — и вёз там, в нижнем салоне, гостей. А душой избаливал, как за себя самого, за это последнее русло реки в её истинных, не испоганенных ещё берегах: уговорим, не уговорим? удастся, не удастся?
Боковое стёклышко было отодвинуто, и тянуло сюда родным речным дыханием.
Вон на Лене сохранилось ещё всё — и бакена́, и створы, там только рейсы нагоняй, чтобы квартиру получить. А здесь за последние 20 лет и бакенов не стало, хоть гарантийная глубина всего 60 сантиметров. Ведёшь — по памяти, по соображению, по меткому глазу: каждую су́водь видишь заблаговремя, где она крутит. Идёшь — и читаешь реку: все пятнадцать, до Кежмы, каменистых шивербв, с перепадами малыми. Да ведь и никакой прибережный холм, скалу, утёсик, мысок, устье ручья друг с другом не спутаешь, это только стороннему глазу они все на одно лицо, как овцы в стаде или как лоси.
А лоси-то и медведи перестали Ангару переплывать: из-за Илимской ГЭС сильно похолодала вода. На Лене — она куда теплей.
Только свою Ангару — любил капитан, как жену, на другую не променять.
Над знатной рекой медленно разгорался солнечный день, и выравнивались плоски света по поверхности.
Протянулось белооблачное веретено далеко за правым берегом. Но — растает оно.
В июне — ангарская вода всегда тихая. А с середины августа северян погонит крупную волну. В августе и Саяны растапливаются, катит половодье.
Узкая низкая дверца с внутренней лестнички открылась. В неё протиснулся моторист Хрипкин: голова как бомба, и туло как бомба.
Сел на боковой прискамеек. А третьему в рубке и сесть бы негде, загораживай спиной дверку.
— Ну, что там делается, Семён?
Семён хоть и увалень лохматый, чёрный, лицо распорно литое, а глаза быстрые, смекалистые:
— Кому теперь, Анатоль Дмитрии, дело до дела? Валентина Филипповна едва приступилась, а Сцепура уже выпивку подтаскивает, с утра пораньше. Да и господин министр, я думаю, на закуску покашивается.
Капитан стал забирать к правому берегу, с голым покатым всклоном вдаль.
Не всегда было тут голо. Туг — сосновая тайга была, э-эх! Сюда кинули лагерь лесоповальный. Шло не как зона затопления, а как вторая очередь, ценный лес. И всё начисто взяли. А после сосны — сосна уже не вырастет, жди осину. Сосна не тонет, так её сплавом отправили.
— Вся здешняя сосна, — вздохнул, — у Богучан затолпилась без толку. А в других местах — какую лиственницу валили! какую берёзу! Да только они — тонут, а транспорта не было. Так и поселе лежат-гниют. — Помолчал. — Полежи вот так.
— Это когда ж было? — нетерпеливым своим говорком Хрип-кин.
— Да десять лет назад. И семь назад.
— Уже в перестройку?
— Ив неё. Везли и везли этапы. По всему теченью тут, до Богучан, раскидали 27 лагерей.
А ещё сколько крепкого лесу и сейчас стоит выше, по холмам.
Переходил к левому: правее видел мырь, рябящую на мелком месте, на камнях.
По теченью — не взбуривает воду нос.
А в воде — голубизну ещё не вовсе вывели.
Ровными вздрогами отдавалась и в рубку работа мотора.
— Спросил бы он меня, — примерял Хрипкин, — я б ему натолкал.
Капитан подумал. Не оборачиваясь:
— Ну, хоть и поди подживи, только не испорть. А то ты у нас...
— Да не верю я уже ни в какое начальство, ни старое, ни новое.
Капитан обернулся, никак не согласный, хоть и мягко:
— Нет, не скажи, с новым говорить можно.
Моторист ещё посидел, поглазел на воду.
Потопал по лесенке вниз.
И вышел в перёд салона. К нему лицом — сидели в привинченных кожаных креслах несколько. Рядом с министром, добротным здоровяком в летнем светлом костюме, — Валентина Филипповна. Она держала на коленях бумаги, но говорила не глядя в них, не умолкая, горячо. Позади сидели двое из свиты: один — спортивно плечистый, бык; другой — с большим открытым блокнотом. А через проход — районный Здешнев да из Иркутска какой-то сухой в чёрном костюме.
А ещё задей, за креслами, — привинченный же стол покрыт уже белой скатертью, и на него два прислужника в белых фартуках подносили, расставляли тарелки, бутылки, стеклянное — и толстяк Сцепура, седоватая стрижка наголо, в пёстро-расписной американской футболке под расстёгнутым пиджаком, распоряжался тихо, но быстроподвижно, уверенно показывал руками.
Моторист с охотой бы постоял-послушал, да рылом он не вышел тут присутствовать. И ещё охотней — сказанул бы, да не встрянешь.
И — медленно, увалисто, по ступенькам, пошёл дальше вниз, в машинное.
А Валентина Филипповна была — председатель районного комитета по охране окружающей среды и рациональному природопользованию. И хотя она была ещё совсем молода, а никто её Валей не называл. Открытое у неё было лицо, прямой взгляд безо всякой женской ужимки, и чеканила она высочайшему залётному гостю:
— Богучанскую ГЭС стали строить даже на два года раньше, чем был готов проект, так торопились. Но сегодня и проект её давно морально устарел, потому что строят её уже двадцать лет. И даже при том промежуточном уровне, до которого плотина доведена сейчас, — гибнет весь вывод осетровых. И десятками тысяч гибнут ондатры. И ближе к плотине — вода цветёт, Ангару заболачивает.
Министр слушал мало сказать внимательно, — сочувственно. Головой покачивал, как верить не хотел. Раз-другой дал знак референту, худому, с вытянутым умным лицом, — и тот спешил записывать.
Говорила с таким жаром, пальцы к низу горла, как о собственной судьбе.
— А теперь, если исполнить последнее распоряжение правительства, завершить станцию поднятием плотины до верхней заданной отметки, — затопится ещё полтора миллиона квадратных километров. И залежи торфа больше одиннадцати миллионов кубометров. И месторождение магнезитовых руд, несколько сот миллионов тонн...
— И ру́ды! — министр через плечо секретарю.
Он был лет средних, природно-сочный, бодрый. А галстук, по новой какой-то манере — приспущен, и верхняя пуговка ворота расстегнута. И нога за ногу, даже в покачке иногда.
За широкими чистыми стёклами салонных окон, по обе стороны — близко, чуть ниже, неслась голубовато-серая речная вода, а поодаль — миновались то холмистые, то луговые берега.
Мотор водомёта не мешал разговаривать.
Валентина Филипповна, сама-то химик-технолог, с Лесотехнической академией за спиной и стажем в цеху, не перебивалась и не уставала — с растущей надеждой — толковать высокому гостю, какие уже беды нагромождены раньше, в очистных сооружениях Братска, Усть-Илимска и Байкальского комбината, как неразумным порядком химической очистки губятся результаты очистки же биологической.
В министре чувствовалась спокойная, прочно достигнутая уверенность. Такой, если возьмётся, — неужели не добьётся?
...А ещё: в поспешности вырубленная древесина, а теперь топляк, подаёт Ангаре гниение со дна, фенол, скипидар, — и вот когда-то сказочно чистая Ангара уже сейчас на переходе из 5-го в 6-й, худший, класс экологической опасности. Но если бы остановить достройку Богучанской ГЭС — то ещё можно спасти хоть двести километров проточной Ангары, и в ней будет происходить самоочистка. А иначе — кончена и вся Ангара, будет и тут стоячая...
Валентина Филипповна и за недолгую службу повидала начальников безгранично спокойных, хотя бы дело сыпалось у них на глазах. Их целая школа была такая, и размером все крупные, по какому-то иному разбору, чем мы. Но этот — не такой. Не такой. Да к тому же и так высоко стоит! и если скажет... И что вид у него моложавый и как бы весёлый — тоже почему-то подбодряло.
Оборотистый Сцепура, уже всё там уладив позади, на столе, подошёл и, ослабляя возможное утомление гостя, пригласил если
не вовсе прерваться, то продолжить беседу за столом. (Покосился раз, другой: и что эта активистка тут путается, всё разбивает?)
Но министр отклонил неподкупно, он хотел выслушать ещё и другие голоса.
Тот, сухощавый, в чёрном костюме, представитель губернатора, всё время молчал, а посматривал как-то саркастически.
Тогда засуетился вмешаться глава администрации этого обширного речного района — Иван Иваныч Здешнев. Он и на администратора не дотягивал, у него было простое курносое лицо, пиджачок не парадный и разной окраски с брюками. Но, заставляя себя помнить важность и своего же поста, и всей нынешней стычки бед, и перед каким сановным гостем:
— Вы, конечно, понимаете, что я, как мэр этих мест, испытываю большой прессинг от населения. Мы все тут становимся заложниками Богучанской ГЭС, будет она или не будет. Если будет, то житьё наше худо поприкончится.
И доглядчиво проверил по лицу министра, не слишком ли дерзко выразился, через край?
Но глаза того полны были делового значения, понимания. Нет, нисколько не проявился гнев.
А секретарь за спиной и писал же всё в блокнот.
Иван Иваныч понимал, что есть мера допустимым доводам и нельзя спорить слишком горячо. А всё-таки...
— Вот, Старый Кеуль выселяли из зоны затопления... Так не гораздо хорошо получилось. Селу — триста лет. Не идут — и всё. Тогда стали им избы сжигать — так они отбивались вилами и топорами. Ладно, кладбище ихнее там оставили пока. А их пересели-ли-таки в Новый Кеуль. А он — на плывуне оказался: подвалы строить нельзя.
Нет, начальник и тут не рассердился. Да он — понимающий человек. Так Иван Иваныч — ещё случай, у него их много:
— А в деревне Ка́та — речушка Ката как раз напротив Ёдормы, куда мы едем, — одна старуха так и не дала ломать избу: «Убивайте тут, на месте!» Оставили её... И вот ловит налимов по зиме, штабелюет их в сарае. И возят ей хлеб вертолётом, в обмен на налимов.
Но, поняв, что заговорился, уж слишком выложился:
— Соблаговолите, простите меня. Но имидж мэра не позволяет мне и смолчать...
На самом деле приезжий начальник был не министр, а только зам, но — министра весьма и весьма возвышенного. Приехал-то он сюда по делам приватизации — неуклюжего, громадного Леспромкомбината, который надо было непременно и срочно разго-сударить — срочно, потому что у приватизации есть не только многие друзья, но и немалые противники. Такое чудовище — не укупишь, и никто на себя не возьмёт; выход нашёлся в том, чтобы разделить его на 42 предприятия. Это уже всё было проведено за предыдущие месяцы, замминистра приезжал только закончить оформление поскорей. И провёл удачно, знал, что порадует наверху. — А в эти дни всё уговаривали его прокатиться по Ангаре, да и как, правда, не прокатиться? И сегодня, в последний уже день здесь, — вот поехали на катере. Но откуда взялась эта женщина, кто её сюда провёл? И до чего горячо шпарит! — не замужем она, что ли? Никакой этой проблемы нижней электростанции до сих пор и не ведал, — а теперь вот... ?
А катер всё шёл, до Ёдормы ещё не доехали — и Сцепура всем напором уговорил компанию пересесть к столу. Он радушно хлопотал, весел был, как от большого праздника, хотя день тёк самый будний. С шампанского начнём?
Хлопнули пробки двух бутылок, поленилось в стаканах. Валентина Филипповна сперва и пересесть не хотела к столу, долго строго отказывалась.
Круглоголового толстячка Сцепуру, напористого, хотя уже за пятьдесят, находчивого на язык, — кто не знал в Усть-Илиме ещё отначала, двадцать лет назад, электриком, когда висели над Ангарой на тросах и монтировали? Сюда комплектовали тогда лучших со всего Союза, и он попал. А потом стал учиться заочно на юриста, выдвинули его в прокуратуру, потом вернули на комбинат. Туг стал управлять то бытом, то кадром, то даже 1-м отделом, он и подписывал разрешение, кому из Усть-Илима можно назад в Россию уехать, выдвигался даже заместителем директора Лесокомплекса. А как всё пошло на перетряску — стал всего лишь директор гостиницы, вот от него тут и экипировка, и вот подливал, и вот угощал, а подсобники на подхвате.
Но, прежде чем развеселились, всё молчавший представитель губернатора успел сумрачно досказать заезжему начальству ещё кой-какое, а от него уж зависит, как наверху доложить. Столько в Иркутской области понастроили электростанций, что до пятидесяти процентов мощности энергосистемы уже три года простаивает:
планировали, что её потребят алюминиевые заводы, но их ещё и двадцать лет не построят. И если доканчивать Богучанскую, то куда электричество с неё гнать? только разве в Китай, но высоковольтная через тайгу по пол-Сибири дороже обойдётся, чем само окончание Богучан.
Министр был изумлён. И поверить бы нельзя — да лицо ж докладывает вполне официальное. Ситуация — ещё осложнялась.
— Да, конечно, — отозвался басовито, веско. — Конечно, эти разумные доводы должны быть учтены.
Тогда представитель губернатора ещё объяснил, что всё это за-кончание подзуживают красноярские власти: они там, в Богуча-нах, населили 25 тысяч людей в запас, а работы им нет.
Поднялась бровь министра. «Подзуживают»? — никак не государственный термин, но — бывает, бывает, человеческое...
Возвышенности отступили сперва по правому берегу, теперь и по левому.
Что за ширь!
Мужчины тронули уже и водку.
Чуть порозовели щёки министра.
Он посматривал в правые окна, посматривал в левые. Произнёс задумчиво:
— А ведь про Ангару где-то, кажется, у Пушкина есть.
Но никто не подсказал.
Тем временем катер приставал к левому берегу.
И все-все покинули стол, пошли на землю ноги разминать.
И застенчивый капитан спустился из рубки. И моторист выпер из машинного. А подсобники Сцепуры с белыми передниками заметались, заметались устраивать на берегу, у самой воды, — костёр для шашлыка и уху варить из готовой привезенной рыбы.
Чередом поднимались по прибрежному ямистому взгорку.
...А там — вдоль реки шла деревенская улица в один порядок, за ней в глуби — ещё другой, покороче. А по улице — дорога?.. — да уж никакая телега по ней не проедет, сломится ось в этих ямах и на колдобинах засохшей грязи.
Да и — некуда ехать ей, ни в какую сторону.
И прогуляться, размяться — тоже некуда, лишь ноги ломать.
Теперь, без мотора, тишь стояла черезо всю Ангару, на два берега, и дальше, за несколько вёрст. Только комары позвенивали, когда близ уха.
Дома так и стояли рядком, нерушенные. В одном — даже наличники свежекрашены, голубые, и перед домом — в этой же голубой краске борты опрокинутой плоскодонки. А по избяному ряду — ни дверй, ни окна распахнутых. На одном доме вывеска: «Товары повседневного спроса»; дверной болт заржавел, а вывеска ещё нет.
Безлюдье. Ни курица не проклюнет, не прокрадётся кошка. Только трава растёт себе, горя не зная. Да безмятежно зеленеют деревья в палисадниках.
Была-а жизнь...
Однако вот — и нагромоздка толстенных чурок, свеженапиленных, дровяного размера под колку. Живут и сегодня.
Тепло стало, разогрелся день.
Вдруг — кукушка. Через Ангару, это с какой же дали? и слышно как.
Ну, ширь. Ну, покой...
Стояли все молча.
Но Здешнев зычно закричал:
— За-бо-лот-нов! Ники-ифорыч! Заболотнов!
Пока объяснил начальству: деревня Ёдорма, 22 двора, была в ней раньше и больница, и школа четырёхклассная, очищена под затопление. Тут — и конец Иркутской области, дальше — Красноярский край. А Заболотнов, 63 года и со старухой больной, никуда не пошёл: тут, мол, мои батюшка с матушкой похоронены, не уйду. Ну, пока его оставили. И вот по новому времени, без колхоза, взялся фермерствовать. По ту сторону Ангары это не берег, два острова, за ними ещё протока. На скалистом островке держит недойный молодняк, на обильном кормовом — дойный скот. Молоко — по реке увозят, катером. Жена уже никуда, так на рассвете он через реку гребёт и сам доит. И пашенка у него тут.
— И всё один?
— Нет, и два сына с ним, вон один и наличники покрасил. А невестки в Новом Кеуле, на лето приедут, семерых внуков привезут. Да вон он.
Уже и шёл откуда-то, с долгим в руке ременчатым поводом на-отвис. В холщовых штанах, в дешёвой разрисованной трикотажке, а в кепке чёрной, ворсистой, полумеховой — так себе, невзрачный мужичок, корявенький, но походкой твёрдой. Уже издали всю кучку оглядел, понял, что начальство.
Подошёл.
— Здоровы будете! — голос не стариковский.
Безбородый, и бритьё не запущено. Лицо и шея коричневые,
крупная бородавка на щеке.
Один Иван Иваныч ему руку протянул, пожал.
— Ну, расскажи, Никифорыч, сколько голов у тебя?
— Да-к выращивал триста. А теперь, коли сдатый скот не верстать, — семьдесят осталось. И лошадей два десятка.
Поверить бы нельзя, как он это всё ворочает.
— И как же ты справляешься?
— Да-к справлялся б и пуще, да изгальство от спекулянтов. Райкоопы разломились, мясокомбинат обманыва’т, молкомбинат обманыва’т. Надо купца доброго искать, а где его? И двигателей не добыть.
Иван Иваныч спрашивал-то Никифорыча, а поглядывал на начальника.
— А хлеб откуда берёшь?
— Да я, быва’т, с гектара 30 центнеров сниму, после пара, буде с нас. Сами и мелем, сами и печём.
— А сыновья твои где?
— А — на островах.
— Двое?
— Было трое. Один утонул. В шестнадцать лет. — Вздохнул. — Лодка перевернулась. — Вздохнул. Глаза его, и без того некрупные, смежились. — Бог дал, Бог и взял.
Замолчал — и все перемолчали из вежливости.
А Никифорыч — как не было их тут никого наехавших, как не стал видеть никого, онезрячел, — самому себе и закончил, тихо, себя уговаривая:
— Бога — люблю.
И стало всем — неудобно, неловко. Опять же молчали.
А вот подковыливала и старуха его, в тёмной юбке, бурой тёплой кофте. Несла, не споткнуться, глиняный жбанчик и две кружки. Поставила на широкую колоду.
Поклонилась:
— Вот, молочка парного, может отведаете?
Валентина Филипповна:
— И ещё как, мамаша. Спасибо.
Налила и стала пить, даже глаза закрывая:
— В городе теперь этого не попьёшь.
Ко второй кружке никто не тянулся — и из заднего ряда вышел тихий капитан, с невинным лицом.
Однако переглянулся с Валентиной Филипповной заговорщицки.
Налил молча, стал пить.
А Иван Иваныч нашёлся, как дальше:
— А скажи, Василий Никифорыч: как ты теперь новую жизнь рассматриваешь?
Тот — уже в живые глаза:
— Да как, в правильную сторону́ повернулась. Отца мово не кулачили, но в 75 лет подчинили бригадиру-мальчишке. И говорил отец: я — хозяин! — а под сопляка подогнули? От огорченья и помер.
Но Заболотнов пока там отвечал, а сам уже смекнул, что — и не к нему эти гости, не его расспрашивать. А тогда — и ясно, по какому делу. Сам и встрял:
— Такой весёлый люд у нас был, работная деревушка. И по всем берегам — ровень, какие пашни. Жилово́е место. Рожь стояла по два метра высоты. И на кажном островке — зелене’т. Покосы, посевы. Картошка у нас растёт — сам-тринадцать. А теперь — все всё бросили. Безнадёга. Спину горбишь, а не зна’шь, чего будя.
Да начальник — видно, прислушливый, всё и понимает, кивает. Да чего тут не понять? Такую благодать — и взабрось, под стоячую мелкую воду? А ответил с осторожкою:
— У правительства есть свои соображения. Отсюда не видно.
Заболотнов не сробел:
— А чего Москва? Был я раз и в Москве. Небо там — низкое. И люди — в стаде.
Так и стояли кучкой на случайном неровном месте, кто выше, кто ниже, и подле двух ям. А снизу, от берега, где уже стряпали уху и шашлык, тянуло пахучим дымком.
Заболотнов ещё размыслил:
— Каково русло определёно — реке ли, человеку — и быть должно. Оно.
А грязный дыбоватый моторист вдруг вышел иззади, обошёл других и сдерзил, глядя в министра:
— А мы — какое слово имеем?
Начальник готовно вертнул отзывчивой головой:
— Конечно имеете. У нас демократия теперь. Да на то и избирательная кампания.
Литого моториста комары совсем, видать, не брали — из-за его ли запаха? да и Никифорыча — по-свойски облетали.
— А без кампании? Медведь корову задерёт — он свежее мясо прямо не ест: полежать ему даёт, чтобы с душком.
Министр не понял, повёл бровями:
— Вы — по какому вопросу?
Лохматый моторист, и сам дороден, — развязно упёрся взглядом в такого ж дородного, только ростом повыше, министра с аккуратно уложенными волосами:
— Да вопросов у нас — выше той ржи, что тут росла. Хотите — про Леспромкомбинат, зачем его на сорок предприятий разорвали? Теперь — и все остановились. На одного раба — три прораба, и все без работы. А кому нужно — тот себе миллионы нахапал. И — не в рублях. Воруют по-крупному, не то что мы, — и умеют прикрыться, их не ловят.
Робкий капитан — с укоризной на моториста, да тот не видел. Так и боялся, что взъерихорится, бешеный, испортит. Уже налаживается, и приступчив начальник, — так и говори с ним поласковей. И не про всё же сразу, в одну охапку.
От губ министра — две уверенные волевые складки. А в голосе впервые — броня:
— Без прямых доказательств — не имеете права так заявлять.
А Хрипкин — и ничуть не смутясь:
— Да заявляй не заявляй, нас никто не услышит. Теперь вот: осталась от Ангары лишь одна серединка, так и её догноить? Кто бы голову имел — от этой реки можно электричество вырабатывать на простом крученьи колёс, безо всяких плотин. А их — уже забор наставили. И теперь — ещё добивать? А вода для рыбы и так не прогревается.
Валентина Филипповна впилась в лицо министра. Нет, он не безучастен, его зацепило? Не мог же не пронять его обречённый распах этой гордой реки, вот на этом плёсе? Что-то он чувствует?
Наверняка чувствовал начальник укусы комаров, потому что прихлопывал по ним, — но и то рука не дёргалась нервно, а как будто была уверена, что настигнет и раздавит.
А этому чумазому задире? Всего не объяснишь, и почему именно ему?
Да комары уже донимали и других — а тут как тут расторопный Сцепура доложил тихо: готово, мол. Но — и комары, и чтоб лишних не звать — перейдём в салон?
Стали спускаться к берегу.
Никифорыч как стоял, так и стоял, расставив ноги. Не шевелясь. И не дивясь.
Здешнев успел ему:
— Может, старик, чего и добьёмся.
А моторист — капитану, на тропинке, в салон их не звали:
— Этот ездун? Не-е, Анатоль Дмитрия, знать их породу надо. Ничего они не отменят, всё равно.
А печальный капитан — надеялся!
Валентина Филипповна шла неуверенно, опустив голову, да и каблук не подвернуть.
А уже на берегу начальник подравнялся с ней — и, негромко, с сочувствием:
— Не горюйте, все ваши аргументы зафиксированы. Будут учтены.
Вскинула голову на министра счастливо:
— Спасибо!
Развернулся катер и пошёл против течения.
Опять потянулись вдали, потом стали сближаться береговые высотки. Дальше и скала угловатая.
У мужчин в салоне под водочку уха бойко пошла.
И громче всех козырял Сцепура:
— Да-а! Я был, как говорится, руководитель с перспективой. А вот — подломили теперь.
Кого не разберёт водка под уху и шашлык? Смягчилось, рас-краснело, ещё помолодело и лицо министра. Да просто, при высоком положении, держаться надо с достоинством. Ну, а уж тут—все мы люди, и горяченькое.
— Служебных неприятностей, — гремел Сцепура, — досталось мне выше моего возраста! Но я хвост не поджимаю. И мне обидно слышать, как теперь говорят: то всё — было не нужно, ошибочный путь. Как ошибочный? А все наши победы? А хоть наши Братск и Усть-Илимск?!
В конце концов, получилась хорошая речная прогулка. А вечером на самолёт, и в Москву. Там, через пару дней, — загранкомандировка. А эти возражения, сомнения — конечно, они все со смыслом.
Но — вдруг вспомнил, вспомнил, сказала эта женщина: «последнее распоряжение правительства»?..
— А когда оно? — спросил у иркутского.
— Три месяца назад. В подтверждение прежнего.
Э-э-э, так и не кидаться же на верхи, доказывать — только сам себя подобьёшь.
Что ж, он не знает обстановку в сферах? если решение принято, да ещё раз и подтверждено, — всё равно не изменить его никому. Всё пойдёт, как начертано.
1993; 1995