Звонок обеденного перерыва разнёсся по всем закоулкам здания семинарии-шарашки, достиг и отдалённой лестничной площадки.
Нержин поспешил на воздух.
Как ни ограничено было общее пространство прогулки, он любил прокладывать себе дорожку, по которой не шли все, и, как в камере, три шага вперёд и назад, но ходил один. Так добывал он себе на прогулках короткое благо одиночества и самоусгояния.
Пряча гражданский костюм под долгими полами своей бе-зызносной артиллерийской шинели (неснятие костюма вовремя было опасное нарушение режима, и с прогулки могли прогнать, — а идти переодеваться было жалко прогулочного времени), Нержин быстрыми шагами дошёл и занял свою протоптанную короткую дорожку от липы до липы, уже на самом краю дозволяемой зоны, вблизи того забора, что выходил к архиерейскому кораблевидному дому.
Не хотелось дать себя расплескать в пустом разговоре.
Снежинки кружились всё такие же редкие, невесомые. Они не составляли снега, но и не таяли, упав.
Нержин стал ходить почти ощупью, с запрокинутой к небу головой. От глубоких вдохов тело всё заменялось внутри. А душа сливалась с покоем неба — даже вот такого мутного, зрелого снегом.
Но тут окликнули его:
— Глебка...
Нержин оглянулся. Тоже в старой офицерской шинели и зимней шапке (и он был арестован с фронта зимой), не полностью выдвинувшись из-за ствола липы, стоял Рубин. Перед другом-одноко-рытником он испытывал сейчас неловкость, сознание некрасивого поступка: друг как бы ещё продолжал свидание с женой — и в такую святую минуту приходилось его прерывать. Эту неловкость Рубин выражал тем, что не вовсе выдвинулся из-за липы, а лишь на полбороды.
— Глебка! Если я очень нарушаю настроение — скажи, исчезну. Но весьма нужно поговорить.
Нержин посмотрел в просительно-мягкие глаза Рубина, потом на белые ветви лип — и опять на Рубина. Сколько бы ни ходить тут, по одинокой тропке, ничего больше не выбрать из того горя-счастья в душе. Оно уже застывало.
Жизнь продолжалась.
— Ладно, Лёвчик, вали!
И Рубин вышел на ту же тропку. По его торжественному лицу без улыбки смекнул Глеб, что случилось важное.
Нельзя было искусить Рубина тяжелей: нагрузить его мировою тайной и потребовать, чтоб он ни с кем не поделился из самых близких! Если бы сейчас американские империалисты выкрали его с шарашки и резали б его на кусочки — он не открыл бы им своего сверхзадания! Но быть среди зэков шарашки единственным
обладателем такой гремучей тайны и не сказать даже Нержину — это было уже сверхчеловеческое требование!
Сказать Глебу — всё равно что и никому не сказать, потому что Глеб никому не скажет. И даже очень естественно было с ним поделиться, потому что он один был в курсе классификации голосов и один мог понять трудность и интерес задачи. И даже вот что — была крайняя необходимость ему сказать и договориться сейчас, пока есть время, а потом пойдёт горячка, от лент не оторвёшься, а дело расширится, надо брать помощника...
Так что простая служебная дальновидность вполне оправдывала мнимое нарушение государственной тайны.
Две облезлые фронтовые шапки и две потёртые шинели, плечами оталкиваясь, а ногами черня и расширяя тропу, они медленно стали ходить по ней рядом.
— Дитя моё! Разговор — три нуля. Даже в Совете Министров об этом знают пара человек, не больше.
— Вообще-то я — могила. Но если такая заклятая тайна — может, не говори, не надо? Меньше знаешь — больше спишь.
— Дура! Я б и не стал, мне за это голову отрубят, если откроется. Но мне нужна будет твоя помощь.
— Ну, бузуй.
Всё время присматривая, нет ли кого поблизости, Рубин тихо рассказал о записанном телефонном разговоре и о смысле предложенной ему работы.
Как ни мало любопытен стал Нержин в тюрьме — он слушал с густым интересом, раза два останавливался и переспрашивал.
— Пойми, мужичок, — закончил Рубин, — это — новая наука, фоноскопия, свои методы, свои горизонты. Мне и скучно и трудно входить в неё одному. Как здорово будет, если мы этот воз подхватим вдвоём! Разве нелестно быть зачинателями совершенно новой науки?
— Чего доброго, — промычал Нержин, — а то — науки! Пошла она к кобелю под хвост!
— Ну, правильно, Аркезилай из Антиоха этого бы не одобрил! Ну, а — досрочна тебе не нужна? В случае успеха — добротная досрочна, чистый паспорт. А и без всякого успеха — упрочишь своё положение на шарашке, незаменимый специалист! Никакой Антон тебя пальцем не тронет.
Одна из лип, в которые упиралась тропка, имела ствол, раздвоенный с высоты груди. На этот раз Нержин не пошёл от ствола
назад, а прислонился к нему спиной и откинулся затылком точно в раздвоение. Из-под шапки, сдвинутой на лоб, он приобрёл вид полублатной, и так смотрел на Рубина.
Второй раз за сутки ему предлагали спасение. И второй же раз спасение это не радовало его.
— Слушай, Лев... Все эти атомные бомбы, ракеты «фау» и новорожденная твоя фоноскопия... — он говорил рассеянно, как бы не решив, что ж ответить, — это же пасть дракона. Тех, кто слишком много знает, от роду веков замуровывали в стенку. Если о фоноскопии будут знать два члена Совета Министров, конечно Сталин и Берия, да два таких дурака, как ты и я, то досрочка нам будет — из пистолета в затылок. Кстати, почему в ЧК-ГБ заведено расстреливать именно в затылок? По-моему, это низко. Я предпочитаю — с открытыми глазами и залпом в грудь! Они боятся смотреть жертвам в глаза, вот что! А работы много, берегут нервы палачей...
Рубин помолчал в затруднении. И Нержин молчал, всё так же откинувшись на липу. Кажется, тысячу раз у них было вдоль и поперёк переговорено всё на свете, всё известно — а вот глаза их, тёмно-карие и тёмно-голубые, ещё изучающе смотрели друг на друга.
Переступить ли?..
Рубин вздохнул:
— Но такой телефонный разговор — это узелок мировой истории. Обойти его — нет морального права.
Нержин оживился:
— Так ты и бери дело за жабры! А что ты мне вкручиваешь тут — новая наука да досрочна? У тебя цель — словить этого молодчика, да?
Глаза Рубина сузились, лицо ожесточело.
— Да! Такая цель! Этот подлый московский стиляга, карьерист, стал на пути социализма — и его надо убрать.
— Почему ты думаешь, что — стиляга и карьерист?
— Потому что я слышал его голос. Потому что он спешит выслужиться перед боссами.
— А ты себя не успокаиваешь?
— Не понимаю.
— Находясь, видимо, в немалом чине, не проще ли ему выслужиться перед Вышинским? Не странный ли способ выслуживаться — через границу, не называя даже своего имени?
— Вероятно, он рассчитывает туда попасть. Чтобы выслужиться здесь, ему нужно продолжать серенькую безупречную службён-ку, через двадцать лет будет какая-нибудь медалька, какой-нибудь там лишний пальмовый лист на рукаве, я знаю? А на Западе сразу — мировой скандал и миллион в карман.
— М-да-а... Но всё-таки судить о моральных побуждениях по голосу в полосе частот от трёхсот до двух тысяч четырёхсот герц... А как ты думаешь, он — правду сообщил?
— То есть относительно радиомагазина?
— Да.
— В какой-то степени, очевидно, — да.
— «В этом есть рациональное зерно»? — передразнил Нержин. — Ай-ай-ай, Лёвка-Лёвка! Значит, ты становишься на сторону воров?
— Не воров, а — разведчиков!
— Какая разница? Такие же стиляги и карьеристы, только нью-йоркские, крадут секрет атомной бомбы, чтобы получить от Востока три миллиона в карман! Или — ты не слышал их голосов?
— Дурень! Ты безнадёжно отравлен испареньями тюремной параши! Тюрьма тебе исказила все перспективы мира! Как можно сравнивать людей, вредящих социализму, и людей, служащих ему? — Лицо Рубина выражало страдание.
Нержин сбил жаркую шапку назад и опять откинулся головой в раздвоение ствола:
— Слушай, у кого это я недавно читал чудесное стихотворение о двух Алёшах... ?
— То было другое время, ещё не отдифференцированных понятий, ещё не прояснившихся идеалов. Тогда — могло быть.
— А теперь прояснились? В виде Гулага?
— Нет! В виде нравственных идеалов социализма! А у капитализма их нет, одна жажда наживы!
— Слушай, — уже и плечами втирался Нержин в раздвоение липы, устраиваясь для длинного разговора, — какие такие нравственные идеалы социализма, ты мне скажешь? Мы не только на земле их не видим, ну, допустим, кто-то испортил эксперимент, но где и когда они обещаны, в чём они состоят? А? Ведь весь и всякий социализм — это какая-то карикатура на Евангелие. Социализм обещает нам только равенство и сытость, и то принудительным путём.
— И этого мало? А в каком обществе во всю историю это было?
— Да в любом хорошем свинарнике есть и равенство, и сытость! Вот одолжили — равенство и сытость! Вы нам — нравственное общество дайте!
— И дадим! Только не мешайте! На дороге не стойте!
— Не мешайте бомбы выкрадывать?
— Ах, вывороченные мозги! Но почему ж все умные трезвые люди...
— Кто? Яков Иванович Мамурин? Григорий Борисович Абрамсон?.. — смеялся Нержин.
— Все светлые умы! все лучшие мыслители Запада, Сартр! — все за социализм! все против капитализма! Это становится уже трюизмом! А тебе одному неясно! Обезьяна прямоходящая!
Рубин наклонялся на Нержина, корпусом на него наседал и тряс растопыренными пятернями. Нержин отталкивался в грудки:
— Ладно, пусть обезьяна! Но не хочу я разговаривать в твоей терминологии — какой-то «капитализм»! какой-то «социализм»! Я этих слов не понимаю и не могу употреблять!
— Тебе — Язык Предельной Ясности? — рассмеялся Рубин, сорвался с напряжения.
— Да, если хочешь!
— А что ты понимаешь?
— Я — вот понимаю: своя семья! неприкосновенность личности!
— Неограниченная свобода?
— Нет, моральное самоограничение.
— Ах, философ утробный! Да разве с этими расплывчатыми амёбными понятиями ты проживёшь в двадцатом веке? Ведь все эти понятия классовые! Ведь они зависят от...
— Ни от хрена они не зависят! — отбился и выпрямился из углубления Нержин. — Справедливость — ни от чего не зависит!
— Классовое! Классовое понятие! — тряс Рубин пятерню над его головой.
— Справедливость — это глава угла, это основа мироздания! — замахал и Нержин. Издали можно было подумать, что они сейчас будут драться. — Мы родились со справедливостью в душе, нам жить без неё не хочется и не нужно! Помнишь, как Фёдор Иоанныч говорит: я не умён и не силён, меня обмануть нетрудно, но белое от чёрного я отличить могу! Давай сюда ключи, Годунов!!
— Никуда ты, никуда не денешься! — грозно толковал Рубин. — Придётся тебе дать отчёт: по какую сторону баррикады ты стоишь?!
— Вот ещё, мать твою, фанатиков перегрёб, — всю землю нам баррикадами перегородили! — сердился и Нержин. — Вот в этом и ужас! Ты хочешь быть гражданином вселенной, ты хочешь быть ангелом поднебесья — так нет же, за ноги дёргают: кто не с нами, тот против нас! Оставьте мне простору! Оставьте простору! — отталкивался Нержин.
— Мы тебе оставим — так те не оставят, с той стороны!
— Вы оста-авите! Кому вы оставляли! На штыках да на танках всю дорогу...
— Дитя моё, — смягчился Рубин, — в исторической перспективе...
— Да на хрена мне перспектива! Мне жить сейчас, а не в перспективе. Я знаю, что́ ты скажешь! — бюрократическое извращение, временный период, переходный строй — но он мне жить не даёт, ваш переходный строй, он душу мою топчет, ваш переходный строй, — и я его защищать не буду, я не полоумный!
— Я ошибся, что затронул тебя после свидания, — совсем мягко сказал Рубин.
— Ни при чём тут свидание! — не спадало ожесточение Нержина. — Я и всегда так думаю! Над христианами мы издеваемся, — мол, ждёте рая, дурачки, а на земле всё терпите, — а мы чего ждём? а мы для кого терпим? Для мифических потомков? Какая разница — счастье для потомков или счастье на том свете? Обоих не видно.
— Никогда ты не был марксистом!
— К сожалению, был.
— Су-бака! Стерьва... Голоса классифицировали вместе... Что ж мне теперь — одному работать?
— Найдёшь кого-нибудь.
— Ко-го?? — нахохлился Рубин, и было странно видеть детски-обиженное выражение на его мужественном пиратском лице.
— Нет, мужик, ты не обижайся. Значит, они меня будут известной жёлто-коричневой жидкостью обливать, а я им — добывай атомную бомбу? Нет!
— Да не им — нам, дура!
— Кому — нам? Тебе нужна атомная бомба? Мне — не нужна. Я, как и Земеля, к мировому господству не стремлюсь.
— Но шутки в сторону! — спохватился опять Рубин. — Значит, пусть этот прыщ отдаёт бомбу Западу?..
— Ты спутал, Лёвочка, — нежно коснулся отворота его шинели Глеб. — Бомба — на Западе, её там изобрели, а вы воруете.
двойник
— Её там и кинули! — блеснул коричнево Рубин. — А ты согласен мириться? Ты — потворствуешь этому прыщу?
Нержин ответил в той же заботливой форме:
— Лёвочка! Поэзия и жизнь — да составят у тебя одно. За что ты так на него серчаешь? Это же — твой Алёша Карамазов, он защищает Перекоп. Хочешь — иди бери.
— А ты — не пойдёшь? — ожесточел взгляд Рубина. — Ты согласен получить Хиросиму? На русской земле?
— А по-твоему — воровать бомбу? Бомбу надо морально изолировать, а не воровать.
— Как изолировать?! Идеалистический бред!
— Очень просто: надо верить в ООН! Вам план Баруха предлагали — надо было подписывать! Так нет, Пахану бомба нужна!
Рубин стоял спиной к прогулочному двору и тропинке, а Нержин — лицом и увидел быстро подходившего к ним Доронина.
— Тихо, Руська идёт. Не поворачивайся, — шёпотом предупредил он Рубина. И продолжал громко, ровно: — Слушай, а тебе такой не встречался там шестьсот восемьдесят девятый артиллерийский полк?
— А кого ты там знал? — ещё не переключась, нехотя отозвался Рубин.
— Майора Кандыбу. С ним был интересный случай...
— Господа! — сказал Руська Доронин весёлым открытым голосом.
Рубин кряхтя повернулся, поглядел хмуро:
— Что скажете, инфант?
Ростислав смотрел на Рубина непритворённым взглядом. Лицо его дышало чистотой:
— Лев Григорьич! Мне очень обидно, что я — с открытой душой, а на меня косятся мои же доверенные. Что ж тогда остальным? Господа! Я пришёл вам предложить: хотите, завтра в обеденный перерыв я вам продам всех христопродавцев в тот самый момент, когда они будут получать свои тридцать серебреников?