В зале оперного театра, в голубой золоченой ложе бенуара сидел полковник В.
В театре было много офицеров и они, как положено, стояли у своих кресел в ожидании, пока все займут свои места. Непосредственно у барьера ложи полковника стоял офицер его же полка. За несколько минут до начала спектакля в дверях партера показалась красивая молодая дама в сопровождении спутника. Увидев офицера, дама сильно побледнела, а офицер мгновенно выхватил револьвер и направил на нее оружие.
В тот же миг полковник В. перемахнул через голубой бархатный барьер ложи и плашмя упал на плечи снизу стоящего офицера, вышибая из его рук револьвер. Таким образом не произошло несчастья, и честь полка была спасена.
Этот эпизод из далекой жизни отца поэта может служить примером, как иной раз далеко падает яблоко от своего корня.
...Закругленный угол Невского проспекта и Мойки. Особняк прежде принадлежал известному купцу Елисееву.
Здание, отданное широким жестом молодого государства петроградским писателям. «Дом искусств» — так теперь оно называется. Здесь писатели коллективно живут, работают, обсуждают написанное, спорят, дружат, влюбляются, голодают и мерзнут. Тяжелые времена становления новой жизни. 1920 год.
Студия молодых поэтов. Сюда стекаются те, для кого творчество заменяет и хлеб и тепло.
316Мы, молодые, начинающие, пришли сюда, как в храм, трепетные и алчущие. Наш Мэтр — Николай Степанович Гумилев сидит во главе длинного, узкого стола. Он — бонза с косящим глазом и бритой головой. Постукивает папиросой в холеных пальцах о крышку черепахового портсигара. И после краткого молчания начинается урок таинства — вхождения в ремесло стихосложения.
Здесь я встретилась с Константином Вагиновым. Он был одним из остальных. Позже он стал особым.
Вначале нас было 12. Затем присоединилась игривая Ольга Зив и Чуковский-младший, Николай. Он именовал себя в то время — Николай Радищев. Еще позднее блеснула кратковременным лучом Нина Берберова. <...>
Наш Мэтр понимал поэзию как амфору, сосуд, вмещающий хмельную влагу волшебного искусства. Для него поэзия была форма, хранилище мыслей и чувств.
И вдруг в этом же здании, за тем же столом, прозвучали строки:
Что это? Из какого сна, из каких видений?
Это был голос поэзии Вагинова. Но Мэтр не испугался, не возмутился, не отринул, он вошел в этот сад с интересом и удивлением.
<...>
Вагинов был самый маленький, самый худенький, с самым слабым голосом, самый «не такой», но сразу выразителен и значим. Сидел далеко от Мэтра, в конце длинного стола, а когда вставал и начинал читать, — возникал новый мир, ни с кем и ни с чем не сравнимый и волнующий. Читал негромко, дикция была нечеткой из-за плохого состояния рта. Но все слушали и давали уводить себя в тот призрачный, пригрезившийся поэту мир.
Наш Мэтр — истый акмеист, чья поэзия была закована в стальные рамки формы, чьи строфы, строки, слова отщелкивались, как градинки о железный лист подоконника, он — наш Мэтр, с ясным, как небосклон, мировоззрением, с зеркальной эстетикой, — он замирал и, не противясь, входил в призрачный сад поэзии Константина Вагинова.
Все то, что было вне интересов искусства, Вагинов не замечал и — увы! не понимал.
Он был нумизмат, собирал старинные книги, изучал древние языки. Он бродил по толкучкам и выискивал старинные печатки, мундштуки, перстни с камеями, геммами, которые всегда украшали его тонкие, хрупкие смуглые пальцы. Он был беден, но вещи как бы сами шли к нему. Люди сразу душевно
317располагались к его тихому голосу, к доброте, постоянно живущей в его глубоких, больших, карих, совершенно бархатных глазах.
Иногда он бывал по-детски беспомощен. Однажды спросил меня умоляюще:
— Скажи мне, какая разница между ЦК и ВЦИКом? Нет, мне этого никогда не понять! — добавил он с отчаянием.
Город был пустынен и прекрасен. Ни прохожих, ни лошадей, ни машин. Петербург превратился в декорацию. Он стал архитектурным организмом в его первородном существе. И двое молодых людей — он и она — сливались с громадой дворцов и зданий, с торцовыми мостовыми, в которых пробивалась зелень травы, с гранитными оградами Невы. Они вдвоем — Костя Вагинов и Шура Федорова — просиживали белыми ночами до утра на ступенях набережной. Оба небольшие, одного роста, одетые во что-то неприметное.
— Сидят там на Стрелке, вокруг ни души, — сказал кто-то, входя в комнату, — издали посмотреть, ну просто два беспризорника, бездомника.
А они разговаривали, говорили, говорили... Он учил, рассказывал, вспоминал, фантазировал, дарил, дарил все волнующее, будоражащее душу поэта. И она, Шура Федорова, хотя была вся другая, из другого мира, как с другой планеты, все восприняла, впитала, осознала неожиданный ход его мыслей, его странное виденье. Она росла. И поднялась, и стала его музой, сестрой, советчицей, редактором. Она стала полноправной Вагиновой.
Если оглянуться и спросить, кого же дала русской литературе поэтическая студия 20-х годов при Доме искусств? Кого выдвинула «Звучащая раковина»? Ответ однозначен — Константина Вагинова.
Даже удивительно, что читающая публика не испугалась его непонятности, его фантастики, его многоплановости. И не только читатели, но и издатели, редакции. Дух свободного творчества всех увлекал в те времена.
Когда готовилась его книжка «Стихотворения» и требовались присмотр и забота самого автора, что Вагинову было недоступно, поэт Михаил Фроман пришел на помощь растерявшемуся собрату: все переговоры, хлопоты с издательством и типографией, консультации о бумаге, шрифте, обложке и с художником — все взял на себя. И когда книжка вышла в свет, автор надписал Фроману: «Дорогой Михаил Александрович, эта книжка до некоторой степени Ваше дитя. Детский дом (типография им. Ивана Федорова) одел, не без Ваших настойчивых указаний, ее в скромное платье. Вам даже снились сны по поводу ее первого выхода из Детдома. Примите ее от меня, как знак любви и дружбы. В. 8/Ш — 26 г.».
Три сборника интереснейших стихов успел выпустить Вагинов: «Путешествие в хаос», «Стихотворения», «Опыты соединения слов посредством ритма».
318И вдруг — проза. Наблюдательная, ядовитая, с угадываемыми прототипами и событиями из жизни литературной среды.
Вагинов — прирожденный коллекционер; как драгоценный антиквариат, он собирал неповторимые человеческие индивидуумы. Было что-то в этом даже болезненное.
— Собирать, систематизировать можно все, и все интересно, — говорил он. — У меня будет в романе один, кто собирает свои срезанные ногти и хранит их. Странно, да? Безумец, да?
Вот именно так Вагинов коллекционировал людей, тех, кто выпадал из обычных рамок.
Странная проза — проза поэта. <...>
В нашем доме, в нашей семье Вагинов был не просто товарищем по Студии. Он стал близким, родным, другом. Костя и Шура! Она, подруга Фредерики по школе, пришла с нами в Студию из любознательности. И вошла, и вросла, и постигла тайну стихосложения. И даже написала стихотворение, помещенное в сборнике «Звучащая раковина». Наш Мэтр о ней говорил: «Федорова идеальный читатель, она может даже стихи написать. Но она не поэт».
Когда уходит из жизни близкий человек, оставшиеся обычно чувствуют себя перед ним виноватыми. Вспоминают, ищут эту вину. Хоть в чем-то, хоть в малом...
Да, он был своим, родным человеком и в моей ранней молодости, бывая в доме моих родителей на Невском, бывая не только на «Литературных понедельниках», но и просто в семье, по вечерам; дружил с каждым из членов семьи; и позже, когда я жила на Литейном проспекте и на ул. Рубинштейна со своим мужем, поэтом Мих. Фроманом. Однажды он принес мне в подарок на день рождения редкую книжку — альбом автографов, написанных Ольге Козловой, жене поэта Ивана Козлова. Альбом был роскошно издан очень малым тиражом. Но я не сохранила его. В минуту жизни трудную, в 60-х годах, он перешел в руки, весьма достойные, коллекционера высокого класса и вкуса. И как я скучаю по этому альбому!
И еще — его подарок Фредерике — крохотный столик, инкрустированный перламутром, низкий, вероятно, для курения кальяна. Он тоже не сохранен.
И еще главное, главное! Мы не отдавали себе отчета в том, как он был смертельно болен. Его губил туберкулез. Он таял на глазах. На щеке, на челюсти появился свищ. Союз писателей направил его в санаторий в Сухуми. Оттуда были письма. Но юг не помог, не спас. После возвращения его раздались голоса:
— Не нужен был юг, лучше север. Поздно.
319А жизнь шла у каждого своя. Не только литература, поэзия, еще и быт, и любовь, и брак, и дитя...
И вот кто-то пришел и сказал: «Костя умирает».
Бросила все, помчалась туда, на Екатерининский канал, позади Консерватории. Вошла в маленькую квартиру, какую-то темную, низкую. В первой комнате у стола сидели два маленьких безмолвных человека. Отец и мать. Те, что когда-то сидели в голубой ложе. Из второй комнаты появилась Шура и сказала эти страшные слова: «У него агония...» Я вошла вслед за ней и остановилась в дверях. Он лежал лицом к стене и дрожал. Шура подошла, наклонилась, сказала: «Пришла Ида». Он сразу повернулся к двери и улыбающимся беззубым ртом радостно протянул: «А-а-а, Идочка...» И снова к стене. Я окаменело постояла в дверях и бежала от этого ужаса.
Но этот возглас, эта предсмертная улыбка остались со мной навсегда, навсегда, навсегда...
А затем был путь на Смоленское кладбище, тот же долгий тягостный путь, по которому из того же района города тринадцать лет назад мы, молодые, вместе с Константином Вагиновым шли за гробом Александра Блока.
...Да, мир поэта дрожит и вибрирует. И в том его очарование и неувядаемость.
И мы, пришедшие в конец века из самого его начала, счастливы, что не только помним, но и передаем новым людям эстафету возвышенного, чистого и недосказанного искусства.