ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

В августе месяце, живучи уже в Петербурге, я получил в почтамте страховое письмо со вложением пятидесяти рублей серебром. В письме было написано:

«Возлюбленный брате!

Я нахожусь при истреблении лесов, которые росли на всеобщую долю, а попали на свиридовскую часть. За полгода дали мне жалованья 60 рублей, хотя еще полгода и не прошло. Видно, гарнитура моя под это подговорилась, но сия их великатность пусть будет втуне: я в сем не нуждаюсь. Десять целковых себе оставил, а пятьдесят, при сем прилагаемых, тотчас, без всякого письма, отошлите крестьянской девице Глафире Анфиногеновой Мухиной в деревню Дубы,— ской губернии,— ского уезда. Да чтоб не знали, от кого. Это та, которая будто жена моя: так это ей на случай, если дитя родилось.

84

Тут мое житье постылое. Делать мне здесь нечего, и я одним себя утешаю, что нигде, видно, нечего делать опричь того, что все делают: родителей поминают да свои брюхи набивают. Здесь все на Александра Свиридова молятся. Александр Иванович!— и человека больше ни для кого нет. До него все дорасти хотят, а что он такое за суть, сей муж кармана?

Да, понял ныне и я нечто, понял. Разрешил я себе «Русь, куда стремишься ты?», и вы не бойтесь: я отсюда не пойду. Некуда идти. Везде все одно. Через Александров Ивановичей не перескочишь.

Василий Богословский».
Ольгина-Пойма.
3 августа 185... года.

В первых числах декабря я получил другое письмо. Этим письмом Свиридов извещал меня, что он выезжает на днях в Петербург с женою, и просил нанять ему удобную квартирку.

Дней через десять после этого второго письма Александр Иванович с женою сидели в премиленькой квартире против Александрийского театра, отогревались чаем и отогревали мою душу рассказами о той далекой стороне,

Где сны златые снились мне.

— А что же вы мне не скажете,— спросил я, улучив минуту,— что делает мой Овцебык?

— Брыкается, брат,— отвечал Свиридов.

— Как брыкается?

— Чудит. К нам не ходит, пренебрегает, что ли, все с рабочими якшался, а теперь и это, должно быть, надоело: просил, чтоб его в другое место отправить.

— Что ж вы-то?— спросил я Настасью Петровну.— На вас ведь вся надежда была, что вы его приручите?

— Чего надежда? От нее-то он и бегает.

Я взглянул на Настасью Петровну, она на меня.

— Что будешь делать? Страшна, видно, я.

— Да как же это? Расскажите.

— Что говорить?— и говорить-то не про что — просто: пришел ко мне, да и говорит: «Отпустите меня».— «Куда?» — говорю. «Я, говорит, не знаю».— «Да чем вам худо у меня?» — «Мне, говорит, не худо, а отпустите».—

85

«Да что же, мол, такое?» Молчит. «Обидел вас кто, что ли?» Молчит, только косицы крутит. «Вы, говорю, Насте сказали бы, что́ вам худого делают».— «Нет, вы, говорит, пошлите меня на другую работу». Жаль стало мне его совсем выправить — послал на другую порубку, в Жогово, верст за тридцать. Там он и теперь,— прибавил Александр Иванович.

— Чем же вы его так разогорчили?— спросил я Настасью Петровну.

— А уж бог его знает: я его ничем не огорчала.

— Как мать родная за ним упадала,— поддержал Свиридов.— Обшила, одела, обула. Ведь знаешь, какая она сердобольная.

— Ну, и что же вышло?

— Невзлюбил меня,— смеясь, сказала Настасья Петровна.

Зажили мы знатно с Свиридовыми в Петербурге. Александр Иванович все хлопотал по делам, а мы с Настасьей Петровной все «болтались». Город ей очень понравился; но особенно она полюбила театры. Всякий вечер мы ходили в какой-нибудь театр, и никогда это ей не наскучало. Время шло быстро и приятно. От Овцебыка я в это время получил еще одно письмо, в котором он ужасно злобно выражался об Александре Ивановиче. «Разбойники и чужеземцы,— писал он,— по мне, лучше, чем эта богатеи из русских! А все за них, и черевы лопаются, как подумаешь, что это так и быть должно, что все за них будут. Вижу я нечто дивное: вижу, что он, сей Александр Иванов, мне во всем на дороге стоял, прежде чем я узнал его. Вот кто враг-то народный — сей вид сытого мужлана, мужлана, питающего от крупиц своих перекатную голь, чтобы она не сразу передохла да на него бы работала. Сей вот самый христианин нашему нраву под стать, и он всех и победит и дондеже приидут отложенная ему. С моими мыслями нам вдвоем на одном свете жить не приходится. Я уступлю ему дорогу, ибо он излюбленный их. Он хоть для кого-нибудь на потребу сдастся, а мое, вижу, все ни к черту не годится. Недаром вы каким-то звериным именем называли. Никто меня не признает своим, и я сам ни в ком своего не признал». Затем он просил написать, жив ли я и как живет Настасья Петровна. Этим же временем из Вытегры к

86

Александру Ивановичу зашли бондари, сопровождавшие вино с одного завода. Я их взял к себе в свободную кухню. Ребята всё были знакомые. С ними мы как-то разговорились о том, о сем, и до Овцебыка дошло.

— Как он у вас поживает?— спрашиваю их.

— Ничего живет!

— Действует,— подсказывает другой.

— А что он работает?

— Ну, какая от него работа! Так, невесть для чего его хозяин содержит.

— В чем же он время проводит?

— Слоняется по лесу. Указано ему от хозяина вроде приказчика рубку записывать, и того не делает.

— Отчего?

— Кто его знает. Баловство от хозяина.

— А здоровый он,— продолжал другой бондарь.— Иной раз возьмет топор да как почнет садить — ух! только искорья летят.

— А то на караул ходил еще.

— На какой караул?

— Брехал народ, что беглые будто ходят, так он по целым ночам стал пропадать. Ребята подумали, что и он не заодно ли с теми беглыми, да и подкарауль его. Как он пошел, а они втроем за ним. Видят, прямо на хутор попер. Ну, только ничего — всё пустяки вышли. Сел, сказывают, под ракитой, насупротив хозяйских окон, подозвал Султанку, да так и просидел до зорьки, а зорькою поднялся и опять к своему месту. Так и в другой и в третий. Ребята и бросили за ним смотреть. Почитай до осени до самой так ходил. А после успенья тут как-то ребята стали раз спать ложиться, да и говорят ему: «Полно, Петрович, на караул-то тебе ходить! Ложись-ко с нами». Ничего не сказал, а через два дни, слышим, отпросился: в другую дачу его хозяин поставил.

— А любили его,— опрашиваю,— ваши ребята-то?

Бондарь подумал и сказал:

— Ничего будто.

— Ведь он добрый.

— Да, он худа не делал. Рассказывать, бывало, когда что зачнет про Филарета Милостивого либо про другое что, то все на доброту сворачивает и против богачества складно говорит. Ребята его много которые слушали.

87

— И что же: нравилось им?

— Ничего. Тоже другой раз и смешно сделает.

— А что же бывает смешно?

— А вот, например, говорит-говорит про божество, да вдруг — про господ. Возьмет горсть гороху, выберет что ни самые ядреные гороховины, да и рассажает их по свитке: «Вот это, говорит, самый набольший — король; а это, поменьше,— его министры с князьями; а это, еще поменьше,— баре, да купцы, да попы толстопузые; а вот это,— на горсть-то показывает,— это, говорит, мы, гречкосеи». Да как этими гречкосеями-то во всех в принцев и в попов толстопузых шарахнет: все и сровняется. Куча станет. Ну, ребята, известно, смеются. Покажи, просят, опять эту комедию.

— Это он так, известно, дурашен,— подсказал другой.

Оставалось молчать.

— А из каких он будет? Не из комедиантов?— спросил второй бондарь.

— С чего это вы выдумали?

— Народ так-то баил. Миронка, что ли, сказывал.

Миронка был маленький, вертлявый мужик, давно разъезжающий с Александром Ивановичем. Он слыл за певца, сказочника и балагура. В самом деле, он иногда выдумывал нелепые утки и мастерски распускал их между простодушным народом и наслаждался плодами своей изобретательности. Очевидно было, что Василий Петрович, сделавшись загадкою для ребят, рубивших лес, сделался и предметом толков, а Миронка воспользовался этим обстоятельством и сделал из моего героя отставного комедианта.


Н. С. Лесков. Овцебык // Лесков Н. С. Собрание сочинений в 11 томах. М.: ГИХЛ, 1957. Т. 1. С. 31–95.
© Электронная публикация — РВБ, 2007–2024. Версия 3.0 от 20 августа 2018 г.