<ПРОДОЛЖЕНИЕ ПИСЬМА ТРЕТЬЕГО, ЗАПРЕЩЕННОГО ЦЕНЗУРОЙ.
ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ. НЕОКОНЧЕННАЯ>
IV

Милая тетенька!

Вы говорите: затеи Амалат-беков до того нелепы, что, право, не стоит обращать на них внимание. Может ли внушать опасение, восклицаете вы, какой-то секретный кружок корнетских детей, который во всеуслышание, предлагает по сту рублей за каждого превратного тоскователя? Да еще выдаст ли?.. право, ведь не выдаст, а с первого же абцуга попросит обождать? Кружок, члены которого и без того по горло задолжали лихачам извозчикам, фруктовщикам и портным? Кружок, члены которого и по слухам не знают о словосочиненье? Кружок, члены которого даже притвориться не умеют понимающими, когда в их присутствии произносят столь общеизвестные слова, как: отечество, убеждение, совесть, свобода, долг? Может ли быть опасною эта невежественная мразь, эта прожженная гольтепа, эта не по своей вине неосуществившаяся юханцевщина? Может ли даже какой-нибудь след оставить после себя это сонмище кавалеров безделицы, в важных случаях вверяющее свои интересы Ноздревым и Расплюевым? Успокоивая меня этими соображениями, вы, однако ж, присовокупляете: «И у нас в Соломенном Городище с неделю тому назад промелькнула какая-то загадочная барынька, которая поселилась в номерах и всех неопытных фендриков ловила за фалды, приглашая поступить в члены «Союза Проломленных.

504

Голов». И что же потом оказалось? — собрала она семьдесят пять рублей денег на ремонт краеугольных камней, да задолжала извозчику Конону десять рублей и, не заплатив ни копейки содержательнице номеров, в одно прекрасное утро исчезла. А теперь ее в Навозном поймали и не знают, как быть».

То-то и есть, что «не знают, как быть»! А вот кабы мы с вами verein хоть для ограждения прав буквы ѣ затеяли — с нами знали бы, как поступить... И поступили бы.

Что затеи «Проломленных Голов» не заключают в себе существенной опасности — в этом и я никогда никакого сомнения не имел. Шутка сказать! Не помнящие родства лоботрясы задумали благонамеренное междоусобие... какой бессмысленный вздор! Но ведь дело не в том, вздорны или не вздорны, опасны или не опасны известные затеи, а в том, когда же мы, наконец, получим возможность не думать об них? когда мы перестанем отравлять свое существование рассмотрением вопроса об их опасности или неопасности? когда мы убедимся, что общество живет и развивается путем действительного делания, а не воссыланием благодарных молитв за то, что висящие над нами затеи оказываются не очень опасными, а иногда и совсем не опасными?

Горько подумать, что вся современная действительность сплошь соткана из таких фактов, по поводу которых даже вопроса о полезности поставить нельзя, а все только об опасности или неопасности. Ведь это покаместь единственный крнтериум, который прочно утвердился в нашем обществе. С ним мы живем день за день, или, лучше сказать, выпучив глаза, смотрим и пустое пространство. Но до которых же пор мы будем испытывать взорами эту пустоту? До которых пор будет тяготеть над нами бессмысленный кошмар?

Как бы то ни было, но когда, в моем присутствии, говорят но поводу того или другого нарождающегося явления (а говорят нынче таким образом даже совсем солидные люди): увидите, что из «этого» выйдет одна потеха — то мне просто жутко делается. Потеха-то потеха, но сколько эта потеха сил унесет! И главное, сколько сил она осудит на фаталистическое бездействие! Потому что, разве это не самое горькое из бездействий — быть зрителем сменяющихся явлений и только одну думу думать: опасны они или не опасны? И в первом случае чувствовать позорное душевное угнетение, а во втором — еще более позорное облегчение?

Ведь и мрачное хрюканье торжествующей свиньи не существенно опасно, и трубное велегласие ошалевшего от праздности пустоу̀ста — тоже не заключает в себе коренной опасности.

505

Все это явления случайные, преходящие, которые много-много захватят десятки людей, но ни в истории, ни в жизни народа не оставят ни малейшего следа. Однако ж в данную минуту они угнетают человеческую мысль, оскверняют человеческий слух и производят повсеместный переполох. И вследствие этого, центр деятельности целой массы современников перемещается из сферы посильного, но положительного труда в сферу бесплодной борьбы, бесчестных обвинений и лицемерных самозащит.

«Ну, слава богу! теперь, кажется, будет потише!» — вот возглас, который от времени до времени (впрочем, с довольно большими промежутками) приходится слышать в течение последних десяти — пятнадцати лет. И это единственный возглас, с которым измученные люди соединяют смутную надежду на перспективу успокоения. Прекрасно. Допустим, что для нас и подобная перспектива достаточна; допустим, что уж и тогда мы должны почитать себя счастливыми, когда перед нами мелькает нечто вроде передышки... Но ведь речь идет не столько об нас, сколько о самой жизни. Передышка передышкой, но где же самая жизнь? Согласитесь, что это такой естественный вопрос, который даже измученный человек вправе предложить себе без большой натяжки. Не говорите же: вот будет потеха! и не утешайтесь тем, что бессмыслица не может представлять для жизни серьезной опасности. Бессмыслица уже тем опасна, что заслоняет собой реальную жизнь, и ежели не изменяет непосредственно ее сущности, то загоняет ее в глубины и окружает такими путями, от которых нелегко освободиться даже в день просияния.

Сколько лет мы сознаем себя недомогающими — и все-таки, вместо уврачевания, вращаемся в пустоте. Сколько лет мы собираемся что-то сделать — и ничем, кроме полнейшего бессилия, не ознаменовываем своих намерений. Даже в самых дерюжных и доступных нашему пониманию вещах — в сфере благочиния — и тут мы ничего не достигли, кроме сознания крайней беспомощности. А ведь у нас только и слов на языке: дайте сначала вот тут управиться, и тогда... Вы, может быть, думаете, что тогда потекут наши реки млеком и медом? То-то, что не потекут.

В самом деле, представьте себе, что мы, наконец, управились, что источник опасений иссяк, что руки у нас развязаны — какое органическое, восстановляющее дело можем мы предпринять? Знаем ли мы, в чем это дело состоит? Имеем ли для него достаточную подготовку? Наконец, существует ли такой стимул, который заставлял бы нас желать, чтоб восстановляющее дело осуществилось?

506

Ах, тетенька! если б торжество восстановляющего дела и было решено — ведь и его сумеют эскамотировать в свою пользу Амалат-беки, а настоящие обыватели, как и всегда, останутся ни при чем. По поводу этого торжества Амалат-беки будут лакать шампанское, испускать победные звуки, потрясать знаменами, грозить очами, но никогда не поймут и не скажут себе, что торжество обязывает.

Обязывает — к чему? — вы только подумайте об этом, голубушка! Обязывает к восстановлению поруганной человеческой совести; обязывает к сообщению человеческой деятельности благородного и сознательного характера; обязывает к признанию за человеком права на уверенность в завтрашнем дне... И вы хотите, чтоб Амалат-беки когда-нибудь признали эту программу! Совесть! сознательность! обеспеченность! — да ведь это-то именно и есть потрясение основ! А вы думали что? Еще не все шампанское выпито по случаю прекращения опасностей, как это же самое прекращение вызывает целый ряд новых, самостоятельных опасностей. Допустим, что опасности это фантастические, но в мире случая только фантастическое реально. Да и не в опасностях дело, а в потребности боя. Бой кончился, но не успели простыть бойцы, как уж зачинается новый бой, и будет расти и шириться, пока не исчерпает всех причин, его породивших. А где же предел этим причинам?

Нет, это не потеха!

Сами по себе взятые, Амалат-беки, конечно, бессильны, но они наполняют атмосферу бессмыслицею, они срывают жизнь с колеи развития, они прививают обществу проказу мятежа. Никогда мятеж не распространялся с такою ужасающей легкостью, как в наши злосчастные дни. Мятеж беспредметный, привередливый, довлеющий сам себе. Не успел я сообщить вам о мятежных симбирских корнетских детях, как вы в свою очередь уведомляете меня о существовании какого-то диковинного «Союза Проломленных Голов». Погодите немного, и мы увидим целую толпу разного наименования добровольцев, которые на свой риск будут устраивать «союзы» с шиворотами, загривками и облавами. Тут явятся и «Чистопсовые охранители», и «Усердные гужееды», и «Веселые лоботрясы», и «Кособрюхие восстановители основ». И все они будут возвещать о новых и новых опасностях, и все будут вызывать на бой. Ибо идеал Амалат-беков в сфере внутренней политики прост, но неосуществим. Этот идеал формулируется так: ничего чтобы не было. Но как ни дисциплинирована наша действительность — даже и она не может вместить такой безграничной программы. Нельзя, чтобы ничего не было. До такой степени нельзя, что

507

я считаю даже банальным доказывать это. А так как Амалат-бек никогда не отступит от этой программы, то и междоусобиям не предвидится конца. В этом-то именно и заключается горечь той глухой загадки, которую мы переживаем. Истинно говорю вам: нет, это совсем не потеха!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В молодости вы довольно-таки знавали Амалат-беков, милая тетенька, не один из них засматривался на ваши прошивочки, и, помнится, вы не роптали на это. Вам нравилось, что эти люди умеют говорить des jolis riens, a в случае надобности могут и ложу в театр достать. Увы! все это было тогда, как Амалат-беки еще не занимались внутренней политикой. Но с тех пор они радикально изменились: брызжут пеной, цыркают, как извозчики, и обещают сто целковых (да еще в кредит!) тому, кто приведет прохожего с завернутыми к лопаткам руками. И что всего непростительнее: того же самого цырканья, той же жажды вывернутых лопаток требуют и от своих дамочек...

Венчать ли их за это розами или гнать вон из гостиной — вот в чем вопрос. Мое личное мнение таково: гнать вон. Но вряд ли кто меня послушается. Нынче и дамочки какие-то кровопийственные сделались, все походами да междоусобиями бредят. Это прежние дамочки любили, чтобы краснощекий Амалат-бек сначала наговорил с три короба des jolis riens, и потом вдруг... Нынешние же прямо настаивают: проливай кровь!

Кстати о дамочках — позвольте небольшое отступление.

Дамочка (разумеется, культурная) всегда представляла лишь женскую разновидность породы Амалат-беков. В период докровопийственный, когда Амалат-беки были смирны, дамочка была куколкой и закрывала глазки навстречу jolis-riens; с наступлением периода кровопнйственности она нагуливает груди, берет в руки бубен и, потрясая бедрами, призывает к междоусобию. Как прежде она не сознавала, что заставляет ее закрывать глазки (ah, ma chère, est-ce que je sais), так и нынче не сознает, что заставляет ее потрясать бедрами. Что такое междоусобие — она не знает, что такое основы — никогда не слыхала, что такое авторитет — ah, vous m’en demandez trop! И Амалат-беки не знают и растолковать не могут. Никто ничего не знает, а между тем бунтуют. Стоит только дамочку поощрить — и из нее выйдет самая отпетая петроленщица. Тетенька! Не увлекайтесь этими примерами! И ежели ваш урядник будет убеждать вас поступить в «Союз Проломленных Голов», то гоните его в шею. Ручаюсь, что никто вас за это не забранит.

508

К счастию, голова у Амалат-бековой подруги осталась, по-прежнему, куклина. Груди она нагуляла, бубен купила, но головы ни нагулять, ни купить не могла. По-прежнему, эта голова называется tête de linotte u tête remplie de foin, по-прежнему, как решето, не может удержать ничего, что случайно в нее попадает. Ежели прежняя дамочка не могла утаить ни одного из jolis-riens, которые запутывались в складках ее платья, то нынешняя ревнительница междоусобий тогда только чувствует себя облеченною, когда успеет выбросить на распутии весь запас внутренней политики, которым, вместе с брызгами слюны, облил ее Амалат-бек.

Судите, как хотите, а, по-моему, это черта очень полезная. Амалат-беки по всем трактирам поют: Мальбрук в поход пошел; Амалат-бекши ту же песню напевают во всех столицах и курортах Европы. Это только одно и спасает нас; иначе они все дотла разорили бы, не понимая, что разоряют: отхожее место или храм славы. Даже гарсоны в парижских ресторанах — и те Амалат-бекову шайку знают. «Амалат-беки ваши свирепы, говорят они, но еще более легкомысленны — пользуйтесь этим!»

Уже всех Амалат-беков называют по именам, а Амалат-бекши так-таки прямо со всеми прохожими заигрывают. Амалат-бекша видит вас в первый раз от роду и сейчас же начинает вербовать. «Рекомендуюсь, говорит, я — Федотова». Но так как она совсем не Федотова, и ей было бы крайне обидно, если бы ее взаправду приняли за Федотову, то она тут же, сряду, прибавляет: «впрочем, Федотова — это моя нелегальная фамилия, а настоящая — графиня Сапристѝ» — это она, изволите видеть, в конспирации играет. И затем начинает выкладывать, какими людьми «они» уже успели заручиться и каких предполагают привлечь; сколько у «них» уже собрано денег и сколько предполагается собрать. Хвастает-хвастает и вдруг проврется. Сначала, кажется, много денег, а потом, смотришь, ан y ней трижды три — сорок пять, да и те только в ожидании. Дело-то, пожалуй, придется в кредит вести.

Как хотите, а, по-моему, это хорошо.

Но вспомните, голубушка, ту сферу иллюзий и бредней, среди которой мы провели нашу молодость, и сопоставьте эти воспоминания с современною действительностью. Как тогда лучше было! и какие были стыдливые дамочки! Сидят, бывало, друг против друга два существа: одно мужеского, другое женского пола, сидят и бредят. Бредят да бредят, — и вдруг уста их сольются! Мило, благородно. И луна смотрит на них, и не стыдится. А нынче? «Уста»! qu’est ce que c’est que ça? «Уста»? a-t-on jamais entendue pareille chose! Какие, черт побери,

509

«уста»! Да выложите перед женского пола Проломленной Головой всю Барковскую преисподнюю — она и тут ни одним мускулом не шевельнет!

Ах, тетенька!

 

Но что всего замечательнее в современных Амалат-беках — это их тяготение к земству. Потомки бюрократической кормежки, верстанные и жалованные, вскормленные хлебом бюрократии и млеком ее вспоенные (а главное, и доднесь этим млеком питающиеся), они легкомысленно отвертываются от своих «начал» и проявляют желание обновиться в новоявленной силоамской купели, которую, с чужого голоса, они называют «земством». В последнее время это вожделение сделалось до такой степени общим, что нет того опытного лоботряса, который с первого же слова не огорошил вас «земством». Спросите его: что такое земство? — он пробормочет в ответ что-то невнятное: проклянет чиновничество, похвалит мужичка и, во всяком случае, не определит и не объяснит. Однако ж не потому не объяснит, чтобы не понимал предмета своих вожделений, а потому, что покуда у него еще достаточно храбрости нет. Но загляните к нему в душу (это не очень трудно), и вы наверное прочтете на дне ее: Крепостное право.

Не забывайте, тетенька, что у каждого из столичных Амалат-беков спрятан где-нибудь в Чухломе или Щиграх пьяненький братец, или дяденька, или кузен, которые изнывают в покосившихся набок усадьбах и забирают в долг водку и студень у Разуваева. Надо как-нибудь их пристроить и дать им вздохнуть. Уж и теперь они, при всяком общественном бедствии, кричат: страх врагам! в чаянье что-нибудь заработать ребятишкам на молочишко — какой же гвалт они поднимут, ежели обстоятельства припустят их к восстановлению краеугольных камней?

До последнего времени наше земство, в том виде, как оно конституировалось, представлялось для меня загадкою. До такой степени загадкою, что самый вопрос о том, следует ли касаться этого «молодого еще не успевшего окрепнуть учреждения» или не следует, — очень серьезно меня смущал. С одной стороны, казалось: вот люди, которые, получив от начальства разрешение вылудить все больничные рукомойники, готовы головы свои положить, чтобы выполнить это поручение. Отчего же бы, стало быть, не поговорить об них? Но, с другой стороны, думалось и так: почему же, однако, эти ревностные лудильщики признаются опасными? отчего нет губернии, которая бы не оглашалась воплями пререканий между «неокрепшими» людьми и чересчур «окрепшими» администраторами? с какого

510

повода последние, однажды разрешив свободу лужения, не только не дают предаваться этому занятию беспрепятственно, но даже внушают, что оно посевает в обществе недовольство существующими порядками и подрывает авторитеты? Стало быть, лучше до времени об этих «опасных» малых помолчать.

Ах, это вопросы ужасно сложные, милая тетенька! и ежели приняться вплотную разводить их на бобах, то как раз впросак попадешь. Станешь «неокрепшему» человеку говорить: ты что же это, братец, авторитеты вздумал потрясать? — смотришь, а он таким простодушным лудильщиком выглядит, что даже вчуже совестно станет. Или начнешь «окрепшего» человека убеждать: ваше превосходительство! будьте милосерды! ведь ежели эти люди кой-где недолудят или перелудят — человек ведь он! — смотришь, ан его превосходительство в ответ: а вы, государь мой, что за заступник такой? да вы, стало быть, позабыли притчу про места, где Макар телят не гонял!

Так я и не касался этого «неокрепшего» учреждения. Христос с ним! пусть без меня крепнет!

Но нынче слух идет, что земцы уж совсем окрепли, а потому и надобности нет таить, в чем тут штука была. Оказывается, что лудить можно двояко: с предвзятым намерением или просто без всякого намерения. Все равно, как лапти плесть: можно с подковыркою, а можно и без подковырки! С подковыркой щеголеватее и прочнее, но зато крамолой припахивает; без подковырки — никуда не годится, но зато крамолы нет: ходи Корела без подковырки! Так-то и с нашими земцами случилось. С первых же шагов они точно сорвались: будем лудить с предвзятым намерением. Возмечтали; вздумали лудить самостоятельно, из разрешения вывели какое-то право, и — что всего хуже — начали иронически посматривать на администраторов. В губернии ни одного бала не обходилось без скандала, ни одного пирога — без ехидной полемики. Натурально, администраторы сбесились. Не «право» дано вам, возопили они, а разрешение, разрешение и только разрешение! Право — это потом, когда бабушка будет произведена в дедушки, а покуда: луди, но оглядывайся! Коротко и ясно: хоть ты и получил разрешение, но с тем, чтобы вновь на всяком месте и на всяк час оное испрашивать. Живи и ходатайствуй!

Отсюда — распря, ненависть, бесконечное галдение. Едва успели обе силы встретиться, как тотчас же встали на дыбы. Стоят друг против друга на дыбах, лудить не лудят и от луженья не бегают — и шабаш. Да и нельзя не стоять. Потому что ежели земство уступит — конец луженью придет, а это цель заря наших будущих гражданских свобод! Ежели Сквозник-Дмухановский уступит — начнется колебание основ и потрясение

511

авторитетов. Того гляди, общество погибнет. Вопрос-то ведь выходит... принципиальный!!

И шла эта распря до наших дней, и, надо сказать правду, последствия ее, в большей части случаев, земцы выносили на собственных боках.

Заручившись содействием Дракиных, Амалат-беки начинают чувствовать, что у них все-таки нет центрального пункта, нет общего лозунга, который для всей этой рассеянной братии служил бы вместо маяка. Поэтому они заводят свою литературу. В первый раз, как вы будете проезжать через Берлин, пройдитесь по Unter den Linden и остановитесь перед витриной книгопродавца Бока. Вы встретите тут целую массу русских брошюр с самыми заманчивыми названиями, начиная с вопроса: «Что нам всего нужнее» и кончая восклицанием: «Европа! руки по швам!»

Купите одну из этих брошюр (первую, какая под руку попадется), ибо это — литература наших любезно-верных Амалат-беков. Из них вы познакомитесь с степенью их развития, с их миросозерцанием, с их видами на будущее. Конечно, не сами Амалат-беки тут авторствуют, а их доверенные грамотеи, но для меня уже тот факт знаменателен, что даже в этих жестоковыйных людях шевельнулась мысль, что если у них не будет хоть гаденькой литературы к услугам — они погибла. И вот вслед за этой мыслью является потребность в наемных грамотеях, которые должны привести в порядок смуту чувств и вожделений и в возможно непостыдном изложении сообщить их в поучение шлющемуся русскому люду.

В настоящее время грамотей выступил на первый план. Амалат-беки косноязычны и скудны разумом и грамотою. Они мыслят обрывками и чувствуют только одно: что надобно нечто прекратить и искоренить. Но что именно искоренить и как это сделать — этого они не знают. Вот тут и приходит к ним на выручку грамотей. Он тоже не знает, что нужно искоренить, но он умеет выводить буквы, он кой-что еще помнит из истории Кайданова и в довершение всего не боится типографских чернил. Этого совершенно достаточно, чтоб закрепить за ним роль руководителя и мудреца. В большей части случаев таким грамотеем является какой-нибудь честолюбивый земский лудильщик, но встречаются между ними и выброшенные за борт сановники.

Повторяю: прочтите хотя одно из этих отреченных произведений замутившейся человеческой мысли — и вы будете сразу поражены малограмотностью, умственной загнанностью и какою-то необычайною неуклюжестью, младенчеством мыслей и образов. Периоды дерутся между собою, предыдущая фраза

512

побивает последующую, союзы употреблены не в собственном значении: «но» поставлено вместо «и»; условные «так как», «если» не имеют соответствующих выводов; неологизмы на каждом шагу, но неологизмы бессмысленные, не к месту употребленные. При первом же взгляде на страницу делается очевидным, что ее написал человек, который взялся за перо, совершенно не сознавая, какие он будет выводить буквы и какие из этих букв составятся слова. В одной брошюре я встретил красную строку: «Смею ли присовокупить!» — и только. Затем идет другая красная строка, и там уже оказывается, что грамотей нечто присовокупить имеет, и действительно присовокупляет, что ни Петр Великий, ни Александр II ничего путного не сделали, а вот он, выводящий каракули пастух, может указать, что следует сделать, чтоб было и мило, и путно, и на пользу Дракиным послужило.

Бог справедлив, тетенька. Он одинаково не терпит мятежей, как неблагонамеренных, так и благонамеренных, а для того, чтоб лишить мятежников всяких надежд на успех, прежде всего отнимает у них разум. А вместе с разумом понемногу исчезает и представление о правилах словосочинения. Без разума, без знаков препинания, без тысячи понятий о подлежащем, сказуемом и связке — что может предпринять даже самый беззастенчивый земский лудильщик? Он может выводить букву за буквой и гордиться тем, что из букв составляются слова. Это он и делает.

Прочтите, голубушка! Вы воочию убедитесь, какова была человеческая мысль в младенчестве. В тот свайно-исторический период, когда она наугад ловила слова, когда «но» не значило «но», когда дважды два равнялось стеариновой свечке и когда люди начинали обмен мыслей словами: смею ли присовокупить? До сих пор печатное слово, в смысле выражения человеческой мысли, культивировалось людьми, носящими знание литераторов. Литература была выражением не только установившихся в обществе понятий, но и тех таинственных аспирации, которые существуют в обществе в зачаточном виде. По истории литературы вы можете проследить, как общественная мысль развивалась, обогащалась и укреплялась. Да, по истории литературы, а никак не по сборникам циркуляров. И так как дело выражения общественной мысли есть дело сложное и мудреное, то естественно, что для выполнения его требовались люди подготовленные, люди настолько знакомые с историей общественного развития, чтоб не разевать рты и не чураться в виду конечных побед, добытых усилиями человеческого разума. Такими людьми и являлись литераторы.

Бывают разные литераторы, милая тетенька, и я, конечно,

513

не буду отрицать, что между ними достаточно есть плохих, бедных мыслями и далеко не стоящих на уровне той задачи, которая, так сказать, провиденцияльно лежит на литературе. Но взятая в общем фокусе литература все-таки выполняет свою задачу. Уклонения и недомыслия, кроме разве очень крупных и бесчестных, игнорируются историей, так что все страницы этой истории являются как бы пронизанными лучами, исходящими от светоча развития мысли. Человеческая мысль не глохнет; человеческая мысль обогащается и развивается — вот главный и даже единственный вывод, который дает история литературы. Этого совершенно достаточно, чтоб утешить не до конца забитых шкурным вопросом людей даже в том случае, когда другая идущая рядом история назойливо рассказывает анекдоты из жизни Шешковского.

Но даже и мало выдающиеся литераторы имеют за собой два очень существенных достоинства: во-первых, они пишут так, что их можно понять, и во-вторых, до известной степени стыдятся невежественности и, во всяком случае, не так наивны, чтобы выставлять ее напоказ. Первое дается им привычкой обращаться с печатным словом и дознанным опытом, что без основательного знакомства с правилами словосочинения на арену книгопечатания являться нельзя! Второе — сознанием, что печатное слово имеет в предмете достигать известных результатов и что даже наиболее невежественных людей можно убедить только знанием, а не невежественностью же.

Я знаю, конечно, что бывали примеры, когда люди увлекались велегласием, округленными периодами и даже скверными чревными звуками ликующих трубачей. Но в этом случае играло первую роль именно увлечение, а отнюдь не убеждение. И притом все эти округлости и чревные урчания всегда находили очень ограниченное число прозелитов. Новое доказательство, что общество самое простодушное — и то прежде всего требует от литературы фактических основ и ясности изложения.

Как бы то ни было, но до сих пор служительницею развивающейся общественной мысли исключительно являлась литература. Это была своего рода монополия, справедливости которой я не стану защищать. Это факт, который бросается в глаза всем, и долго ли он будет существовать — едва ли кто-нибудь возьмется это определить. Я полагаю, что литература будет существовать и ныне и присно и во веки веков и что общество не потерпит от этого ни малейшего ущерба. Общество слагается из элементов разнообразных и неравносильных, и каждому из этих элементов найдется место на жизненном пире. Есть люди практики, устроители подробностей, есть люди

514

идеалов, выразители стремлений будущего, наконец, есть простые лудильщики.

В настоящую минуту мы очень несчастливы. Нашу жизнь намереваются заполонить лудильщики. Они уже усиленно рекомендуют себя на место Сквозника-Дмухановского, и затем, овладев кошелем и спиною обывателя, пойдут и дальше. То есть, пожелают овладеть и обывательскою душою, или, говоря яснее, проникнуть в литературу.

Попытки в этом смысле уже сделаны. По крайней мере, как только вы проедете Вержболово, так в первом же увеселительном германском городке вы увидите произведения новоявленных русских литераторов, которые трепетными руками выводят буквы и гордятся тем, что из этих букв составляются слова.

Почему они печатают себя в Берлине, в Лейпциге, а не в Саратове?.. Признаюсь, этот вопрос иногда представлялся для меня небезынтересным. Яды — саратовские, изложение — саратовское, а печать — берлинская! И знаете ли, что я надумал?

Был некогда страшный человек Искандер, которого, сказывают, много читали. Давно уж он умер, но не умерло утвердившееся убеждение: что надобно прежде всего писать страшные вещи, и потом — непременно печатать их за границей. Так что брошюра, напечатанная за границей, уже без разговоров признается страшною, что для лудильщиков очень лестно. Во всякой брошюре вы непременно найдете и прямые и косвенные нападки на Искандера, но, в сущности, он не только не претит им, но служит как бы идеалом. Повторяю то, что уже неоднократно высказал в этих письмах: Амалат-беки и их грамотеи ничего другого в виду не имеют, кроме мятежа и междоусобия. Только они прибавляют к этим словам прилагательное «благонамеренный», — и думают, что никто их не разгадает.

Грамотей всегда начинает издалека. Он прежде всего хочет заявить себя перед читателем не в качестве прохвоста, а в качестве эрудита. Поэтому он облетает мыслью все части света («Известно, что даже в вольнолюбивой Франции» или «Известно, что в Североамериканских штатах» и т. д.), проникает в мрак прошедшего («Известно, что когда египетские фараоны» или «Известно, что когда добрый последний Людовик XVI» и т. д.) и трепетною рукою приподнимает завесу будущего («Но что сулит нам будущее — это будет известно нашим потомкам»). Так что не успеет читатель оглянуться (10 — 12 страниц разгонистой печати), как он уже знает, что слабая власть приводила народы на край погибели, а сильная власть и погибшие народы возвращает в первобытное состояние. Прекрасно. Но

515

зачем же было ехать печатать это в Берлине? Я полагаю, что достаточно было бы забежать в Театральную улицу, чтоб вынести оттуда рукопись с надписью: «Печатать дозволяется с удовольствием». Действительно, было бы достаточно, но ведь тогда не представлялось бы надобности провозить книжку через вержболовскую таможню под полой à l’instar d’Iskander1.

Затем грамотей ставит общий принцип. Принцип этот он берет наудачу и совершенно произвольный. Например: «Основные черты характера, которые проходят сквозь всю тысячелетнюю историю русского народа, суть следующие: смирение, безропотное повиновение начальству и неуклонность в платеже податей и повинностей». Откуда это взялось? где факты? где доказательства? Ни источников, ни фактов, ни доказательств — ничего. На все требования фактов и доказательств грамотей ничего не отвечает, а только жужжит в ответ: «основные черты характера, которые» и т. д. Но откуда же это взялось? где та история, то исследование, которое доказывает это положение? А он опять жужжит свое: «основные черты характера, которые» и т. д. И на 20 страницах до того дожужжится, что вы воскликнете: хорошо, сказывай, что у тебя дальше? А дальше будет вот что: «но, к несчастию, наш прекрасный [народ] находится в младенчестве и потому склонен к увлечениям». Как, к несчастию? Смирный да еще в младенчестве — чего еще надо? Ведь это, значит, такой народ, из которого хоть веревки вей! Сказывай, грамотей, почему ты находишь в этом несчастие? А он в ответ: «но, к несчастию, наш прекрасный добрый народ»...


1 по образцу Искандера.

516

М.Е. Салтыков-Щедрин. Письма к тетеньке. <Продолжение письма третьего, запрещенного цензурой. Вторая редакция. Неоконченная>. IV // Салтыков-Щедрин М.Е. Собрание сочинений в 20 томах. М.: Художественная литература, 1972. Т. 14. С. 504—516.
© Электронная публикация — РВБ, 2008—2024. Версия 2.0 от 30 марта 2017 г.