Глава XI
Мудрец

Я оторопел и не нашелся, что отвечать сему странному человеку. Но желание узнать его покороче сделало меня изобретательным. Видя, что он должен быть ученый особенного рода, я оставил свои французские поклоны и, просто пришед к нему, сел подле и сказал:

— Утро прекрасное! чистый воздух и усталость от дороги придают охоты к завтраку. Нет ли у тебя чего-нибудь в котомке?

Он посмотрел на меня внимательно, потом, подумав несколько, сказал равнодушно:

— Ты голоден и не имешь куска хлеба! Хорошо! пойдем в мою хижину! Она не далее отсюда пяти верст. Итак, мы отправились. Дорогою он спросил:

— Ты из Варшавы?

— Так.

— Зачем же оставил город?

— Несчастные случаи!

— А ты искал счастия в столице, и притом польской? Глупый человек! разве не знал ты, что чем гуще и непроходимее лес, тем дичее и лютее в нем звери? Всякий город есть море глубокое и пространное, в нем же гадов несть числа. Хотя оно изобильно перлами, но кто похвалится, что, прежде чем достанет одно зерно, не попадется в когти сильного чудовища, какими изобильно было

519

прежнее тамошнее правление? О вы, неблагодарные слепцы! разве не прекрасна природа в сельской красоте своей? Разве она скупится своими дарами? Не приятна ли тень сего дерева? Не прохладна ли вода сего источника? чего же вы еще ищете? огромных палат? блестящих украшений? Несчастные! На горсть золота вы меняете существенное благо свое,— а зачем? Дабы, пресмыкаясь и ползая у порога знатных и задыхаясь от пыли у ног их, сказать: «Я умираю в золотом кафтане, и над прахом моим воздвигнут будет мраморный памятник!» Стоит ли это чего-нибудь?

Таковое начало убедило меня более, что сотоварищ мой странный, хотя и не глупый человек. Вспомня, что я сам помазал губы науками, сказал ему с видом самонадеяния:

— Государь мой! Всякий идет дорогою, которую предназначала ему судьба. Один довольствуется, подобно червю, клубиться в грязи; другой, подобно орлу, парит к солнцу!

— Парит? — возразил он.— Но достигает ли когда-нибудь предмета своего парения? Ты скажешь, что благородного духа свойство стремиться к великой цели, хотя и не надеяться ее достигнуть? Согласен! Если так действовать, то надобно быть совершенно уверену, что я имею и быстрый взор орлиный и крепкие мышцы крыльев его; иначе всякий назовет меня эзоповою черепахою, которая разохотилась летать, полетела и разбилась вдребезги.

Я отвечал с уверительностию:

— Если ограничивать круг действия тою чертою, в которой родились мы, то сколько великого, сколько полезного потеряно было бы в свете? Увидел ли бы он Владимира, Александра, Дмитрия, Петра?

— Так! — сказал мой чудак,— но он не видал бы и Юрия, Отрепьева, Разина, Латрона, Кромвеля и прочих бичей человечества. Ты скажешь, что и злодеи полезны свету, так, как язвы, голод, пожары я наводнения! Да! не хочу спорить, ибо и философы и богословы приняли сие жалкое утешение. Но если верить, разумеется, как прилично словесной твари, то я нахожу, что лучше было бы, если б тысячи несчастных, падших под ударами тиранов, до сих пор существовали, нежели целые миллионы веселиться будут, взирая на жестокую сих последних погибель.

В это время нашли тяжелые тучи и начал проскакивать огнь молнии. Разговор наш пресекся. Мы удвоили

520

шаги. Холодный ветер продувал нас насквозь, и вдруг сильный град посыпался. Уже виден был верх церкви в той деревне, где предназначено наше отдохновение, как настигли мы на дороге человека в мундире с золотым темляком на шпаге. Мундир и шпага показывали, что он выдержал не одну баталию, хотя в то время и не было еще в обычае давать шпаги с надписью «за храбрость»; но один вид старца и его шпаги показывал, что он получил ее не за трусость. Воин, встретя нас, снял шляпу о трех углах и о двадцати прорехах на каждом, что делало ее шестидесятиугольною, и остановился с почтением. Незнакомец мой, посмотрев ему пристально в глаза, спросил: «Кто, куда и откуда?»

— Прямо из-за польской границы, государь мой,— отвечал старик.— На последнем сражении, происходившем у нас с тамошними бунтовщиками, получил я пять ран и теперь иду в Украину, на родину, выдержать последний приступ от госпожи Смерти, которая тем вернее и скорее должна победить, что в авангарде велела атаковать меня славному полководцу Голод. Это такой храбрый витязь, что хоть кого сразит вдруг. Да он уж и начал передовые свои разъезды.

— Как,— вскричал мой товарищ,— и ты оставлен ни с чем?

— Почему же ни с чем? — отвечал воин.— Прослужа более тридцати лет, я сохранил сердце, совесть, две руки и две ноги; а это не всякому удается! Впрочем...

— Впрочем,— сказал мой товарищ,— теперь холодно, и скоро пойдет дождь. Ты стар и, следовательно, слаб. Вот мой сертук,— надень его.

С сими словами скинул он сертук свой, положил на плечи прохожего и, оборотясь ко мне, сказал:

— Пойдем проворнее. Оторопелый прохожий спросил:

— Но кому я обязан?

— Меня зовут Иваном,— отвечал он, продолжая путь. Не прошли мы и сотни шагов, как проливной дождь на нас обрушился. Иван,— ибо теперь только узнал я имя его,— вымок до костей, однако шел бодро, попевая: «Блажен муж, иже не идет на совет нечестивых».

В полуверсте от деревни нагнали мы нищего в рубищах, с непокрытою головою, босыми распухшими ногами, бредущего по грязи. «Боже мой,— сказал Иван со стоном,— неужели на земле сей нет ни одной души

521

человеческой?» Он бросился в сторону, сел на травяном холме, скинул сапоги, подал нищему, надел на него свою шляпу и, не слушая бормотания изумленного, пошел дорогою скорее прежнего. Я был в таком поражении, в таком замешательстве, что не дерзал выговорить ни слова. Чувства мои к Ивану исполнены были величайшего благоговения и, идучи позади человека в одной рубашке, без шляпы и сапогов, всего мокрого, загрязненного, я был столько доволен в душе, как будто бы сопровождал какого героя или монарха в торжественном шествии.

Едва вступили мы в деревню, как ребятишки, игравшие по лужам, подняли крик: «Иван, Иван!» — все к нему бросились, толпились, крича: «Здравствуй». Минуту спустя появились у ворот домов мужики и бабы, каждый держа в руках кто цыпленка, кто яйцы, кто зелень. Иван махал рукою в знак отказа, и крестьяне с неудовольствием возвращались в домы свои.

Наконец достигли мы обиталища Иванова. Это была малая хижина, стоящая на конце обширного сада, из-за вершин коего видна была кровля огромного дома. Внутренность избушки отвечала наружности. Две скамьи, стол, на котором лежало несколько книг, в углу образ суздальской работы составляли все убранство. Иван сделал мне по-своему приветствие, велел сесть, а сам, надев нагольный овчинный тулуп, стал трудиться развести в печке огонь, который не успел зажечь дров, как вошел мальчик, неся с собою курицу битую, ногу телятины, хлеб, малый графин водки и кувшин с водою. «Петр,— сказал мой хозяин,— скажи Владимиру, что у меня нет ни сертука, ни сапогов, ни шляпы; да принеси еще пару цыплят и хлеб: у меня сегодня гости». Мальчик вышел молча; хозяин принялся за стряпню, а я, не зная, что думать и делать, осмелился спросить его: «Кто таков Владимир, которому он наказывал?» — «Надеюсь,— отвечал Иван,— что он человек! Впрочем, ты вымок и озяб; покудова не готов обед, вот водка и хлеб, и вот Вергилиева «Энеида»,— я повиновался во всем, ожидая развязки,— ибо я заметил, что ты не из неученых:».

Минут через пять сквозь оконце в хижине увидел я идущего по саду пожилого рослого мужчину в плаще, а золотистый лакей нес над ним параплюй. Прежний мальчик тащил большую корзину. Как скоро новый гость вошел в избу и скинул плащ, я с крайним беспокойством увидел, что на сертуке его сияли две звезды. Он сел на

522

лавке, слуги вышли, и между ими начался разговор особенного рода, какого я никогда не слыхивал, бывши секретарем при вельможе.

Владимир. Здесь в корзине сухой сертук, рубашка, исподница, сапоги и прочее.

Иван. Хорошо! (Вынимает по порядку.) Все хорошо! но зачем эти звезды на сертуке? Ты забыл принести свечку! В такую погоду она больше насветит, чем десять твоих звезд.

Владимир. Правда. Дай нож; я звезды спорю (занимаясь сею работою). Мне непременно надобно на днях ехать в Петербург.

Иван. Счастливый путь!

Владимир. Сына моего пожаловали камер-юнкером, а дочь — фрейлиною! Надобно благодарить.

Иван. Да, надобно!

Владимир. Для чего же ты упрямишься и не хочешь со мною ехать?

Иван. Зачем ехать?

Владимир. Так! посмотреть города, людей, увеселения двора!

Иван. Вздор, брат Владимир! город везде город, разница только, что в одном больше, а в другом меньше кирпича и дерева. Что касается до людей, то я видел их более, чем бы надобно, чтоб сколько-нибудь их терпеть; а увеселения двора ничего не значат пред увеселениями сердца. Да и признайся откровенно: утешно ли смотреть на шутов и скоморохов, занимающих важнейшие в государстве должности, на мальчишек, учившихся только волочиться за нимфами, на талии и Терпсихоры, командующих армиями и оные погубляющих? Не правда ли, что лучше не видать всех сих нелепостей, нежели, видя, вздыхать об участи бедной части народа?

Владимир. Ты на все смотришь в увеличительное стекло и везде более находишь зла, нежели сколько есть в самой вещи.

Иван. Право! Дай бог, чтоб твоя была правда! Однако обещай отвечать мне искренно вопроса на два.

Владимир. Охотно, на сколько хочешь!

Иван. Ты едешь в столицу благодарить за камер-юнкерство твоего сына! По-настоящему это одна причина, заставляющая тебя подняться отсюда. Ты еще, однако, здесь, а с тобою и не очень торопливая твоя благодарность; а между тем, чтоб не быть без дела, ты теперь

523

составляешь реестр, кого должно просить и кого дарить, какого князя, графа, фрейлину, штатс-даму, камердинера, гардеробмейстера,-и буде в некоторой силе надзирательница над наложницами, то и ее милость, чтоб сына твоего скорее определили к статским делам с чином статского советника?

Владимир. Последняя мысль твоя несколько справедлива!

Иван. Постой! Когда получит он сей важный чин, не употребишь ли ты новых стараний или, лучше, происков дать ему приличное и чину и породе место, то есть: посадить на воеводском стуле? А?

Владимир. Что ж такое? я-таки с помощью божьего и успею в том!

Иван. Остерегись употреблять священное имя бога там, где едва ли не черт более действует, и размысли сам порядочно. Сын твой Володя имеет теперь двадцать лет; хорошо говорит по-французски и несколько по-русски; двух дворовых девок сделал матерьми; человекам десяти псарей выбил зуба по два и по три; и в разные времена поймал более двадцати зайцев; а упав с лошади один только раз, разбился и теперь чахнет. Ты видишь сам, что в столь молодые лета он наделал-таки кое-что! Но это кое-что совсем не то, чтоб он стоил быть воеводою,— человеком, от ума которого и деятельности должно зависеть спокойствие, а иногда честь и жизнь целого полумиллиона людей. Итак, Володя твой пусть будет камер-юнкер, камергер, ну хоть чем хочешь, ты дальше и не веди его, ибо сии звания столько же заключают важности, как если бы вздумали жаловать кого в Юпитеры, Нептуны и проч., предоставляя право бросать перуны и волновать море. Я охотно бы смеялся, глядя на сих новопожалованных богов, будучи твердо уверен, что власть их до меня нимало не касается и для света есть ничто. Но, друг мой! Если этот мнимый перун за каким ни есть слепым случаем превращен будет в простой прут в руках не умеющего управлять оным, тогда горе ему и всем близким к нему; он испытает участь Фаэтона, и бедная земля, и река, и деревья постраждут. Итак, Владимир, поезжай с богом в столицу, но тут-то призови святое имя его не с тем, чтобы он помог тебе сына твоего Володю сделать воеводою, но чтобы избавил тебя от смертного греха о том стараться и даже думать. Когда услышу сии слова: «Володя — камергер над всеми камергерами, над всеми

524

дворцовыми собаками, орлами и коршунами и разного рода мартышками»,— я сердечно засмеюсь и скажу: «Слава тебе, господи!» Но когда буду столько несчастлив, что услышу: «Володя ныне воевода!» — э! тогда сердце мое растерзается, возрыдаю я и восстеню: «Господи! прости грех сей Владимиру,— он подлинно добрый человек,— но, к несчастию, он и граф!»

Иван замолчал и усердно продолжал стряпню. Граф Владимир, устремив на него внимательно взоры свои, машинально коверкал пальцами споротые звезды; потом встал, потер рукою лоб и вышел немедленно, проворчав сквозь зубы: «До свиданья, Иван!» — «Прощай!» —отвечал Иван, запирая за ним двери.

Хотя я столько секретарствовал у величайшего из возможных любимцев, хотя привык смотреть равнодушно на все диковинки естественного и нравственного света, но Иван показался мне чуднее всякого чуда; кто он, которого все отличие состоит в пяти на лице бородавках, а он так властно распоряжает над поступками звездоносцев? Не такой ли же и он граф? но он более нищий; сам стряпает у печки и в то же время преподает урок вельможе? чем поддерживается такая власть его? Нет ли у него также сестры Фионы? О! мысль сия невместна! Как бы то ни было, а хочется узнать, кто этот загадочный Иван, человек с пятью бородавками.

Во время обеда и частию вечером старался я заводить разговоры о различных предметах и всеми мерами, хоть осторожно показать, что я стою лучшего приема, нежели какой сделал он мне при ручье. Ответы его были на один образец — коротки и ясны. Однако же мало-помалу он становился мягче и говорил с большею противу прежнего доверенностию. Вечером выглянул я в окно и сказал: «Погода не унимается; дождь льет по-прежнему!»

«Останься здесь ночевать,— сказал он,— ты не будешь в тягость. Быть может, утреннее солнце исправит непорядки дня сего». Я охотно принял его предложение. Вечер проведен приятно. Когда настало время спать, хозяин ввел меня в маленький чулан, где на полу намощено было свежего сена на аршин в вышину, вместо простыни служила большая выделанная кожа, а вместо одеяла лоскут парусины. «Спи спокойно,— сказал Иван,— не тужи, что здесь сено вместо лебяжьего пуху: так сыпали блаженные патриархи и были счастливы на земле, а вероятно, теперь еще счастливее на небеси. Чем постель наша

525

сходнее с будущею, общею земляною постелью, тем человек чаще думает о неизбежном конце своем и тем, кажется, становится лучше».

Желание Ивана было исполнено, то есть я спал гораздо лучше в его чулане, чем прежде во дворце князя Латрона. К удовольствию моему, погода нимало не переменялась, и я согласно с моим желанием и требованием Ивана провел у него пять дней. Граф Владимир посещал нас часто и иногда просиживал по нескольку часов и время от времени знакомился со мною короче.

Образ жизни, мыслей и суждений Ивановых был всегда один и тот же. Он был чужд всего лишнего; принуждение в чем бы то ни было было ему неизвестно, выключая мелочей, внушаемых благопристойностию. Узнав, что я сам бывал не последний латынщик и философ, он с удовольствием приводил нередко тексты на сем языке и доставлял мне честь переводить оные графу Владимиру. Любимые книжки его были: «Библия», «Эпиктетов Энхиридион»1 и «Разговоры древнего Платона». По-видимому, Иван был добрый христианин, хотя в именах не делал, кажется, никакой разности: когда надобно было утвердить мысль свою каким-нибудь доводом, он не заботился в выборе и прямо говорил: «Так сказал Иоанн Богослов, глава N, стих N; так сказал Сократ, глава N, глава N; так мыслил Эпиктет, глава N» и проч. Граф Владимир заметил ему сию странность в христианине, прибавя с улыбкою, что в Испании и Португалии недолго бы дали ему так возвышать язычников и ставить их наряду с богоугодными мужами!

— Я не стал бы и делать того в Испании,— отвечал Иван.— Упрямый слепой, который поднимает дубину на спину указывающего ему путь, достоин упасть в пропасть; ибо он к недостатку телесному, непроизвольному, присовокупляет душевный — произвольный. Что же касается до меня, то какая надобность в имени человека, который что-нибудь сказал? мне нужно знать, что он сказал, правильно или ложно, полезно или вредно, разобрать это и, нашед хорошее, приноровить в свою пользу.

1 Известная книжка, означающая дневные записи Эпиктета, стоического философа.

526

В. Т. Нарежный. Собрание сочинений в 2 томах. М.: «Художественная литература», 1983. — Том первый. Российский Жилблаз.
© Электронная публикация — РВБ, 2002—2024. Версия 2.0 от 30 июля 2020 г.