Глава IV

...В тот день я все-таки достал краба. Директор не соврал, был такой грек. Он жил у моря в какой-то развалюхе и ловил всякую всячину: таскал курортникам звезд, морских ежей, змей, скорпионов, крабов. Когда мы подошли к его лачуге, он как раз возвращался с ловли. В одной руке у него была острога, в другой жестяное ведрышко. Увидев нас, поставил ведрышко, вытянулся и козырнул острогой. Высокий, загорелый, почти совершенно черный грек с острым лицом и усами.

— Здравия желаю, господа хорошие, — сказал он четко и насмешливо, — или теперь так не говорят? Да, ”граждане”, ”граждане”теперь говорят! — Он, видимо, уже здорово хватил и теперь смотрел на нас влажными веселыми глазами. — Здравствуйте, граждане, чем могу услужить?

Я взглянул на директора.

— Да вот, Сатириади... — начал он неуверенно.

— А, это вы, товарищ директор, — как будто только что узнал его Сатириади. — Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте, пожалуйста, Иван Ника-норович. Вот по вашей-то части ничего что-то и не попадалось! Так, черепки всякие настоящие есть. Зайдите, загляните?

— Да нет, нам краб нужен, — ласково сказал директор.

— Кра-аб? ~ как будто даже удивился старик. — А что же, на базаре их разве мало? Вон их сколько там, любого хорошего бери, хошь красного, хошь желтого.

— Да нет, нам такие не нужны, — сказал директор.

213

— Ну а каких же вам? Таких, что ли? — И он поставил ведрышко на землю.

Я посмотрел. В ведрышке была только желтоватая вода да черное выпуклое донышко. На донышке лежали две красные гальки, вот и все.

— А где же краб? — спросил я.

— А вот, — сказал директор и поддел ведро носком ботинка.

И тут что-то двинулось, поднялась муть, я увидел, что черное — это не дно, а спина краба. Он был страшно большой и плоский, и, наклонившись, я разглядел на нем бугры и колючки, какие-то швы, края панциря, зубчатые гребешки.

Директор еще раз слегка встряхнул ведро, и тут краб шевельнулся, и в одном месте, очевидно, возле усов, вдруг закрутились песчинки, словно ключ забил.

— Какой же он огромный, — словно сокрушенно покачал головой директор, — а ведь он, пожалуй, больше моего.

— Ну, сравнили! — качнул головой Сатириади. — Такого лет пять не было! Видишь, как палец проколол ! Наскрозь! Теперь неделю ни за что не возьмусь! — Большой палец его, верно, был обмотан серой тряпицей. — А вам что, для себя или еще куда требуется?

— Да не мне, а вот этому молодому человеку, — кивнул на меня директор. — В Москву хочет увезти. Для науки. Если не очень подорожишься, конечно.

— Да что мне дорожиться! Дороже водки не возьму! Мне теперь водки много надо! Компрессы спиртовые на палец буду класть. Может, разобьет кровь, а то ~ беда! — Он поднял ведрышко. — Ну, пойдем, коли так, в хату, не на пороге же рядиться!

Взял он, однако, с меня довольно дорого. Я отдал ему все,что имел, да еще у директора призанял полтинник. Но все равно мы считали, что сделали хорошее дело, и обратно не шли, а летели.

214

— Ну, пять не пять, — говорил весело директор, — но далеко, далеко не каждый год такие попадаются, тут он вам не соврал! Ладно, а что вы с ним делать-то будете? Ну, положим, вылущить я вам его помогу, а вот как его усыплять? Эфир ведь, пожалуй, его не возьмет — уж больно здоров! Придется хлороформировать, а где хлороформ взять? Может быть, у ваших докторов он есть?

— Ничего, — ответил я (теперь, когда краб сидел у меня в ведре, мне все казалось легче легкого), — я вот сейчас его посажу под кровать, а к утру он сдохнет. Они же без воды не живут.

— Пожалуй, — согласился директор.

И только мы поднялись на высокий берег, как сразу на нас налетела ты, Лина. Ты была в белом платье и черных очках, помнишь? Какая же ты была, а? Ах, Лина, Лина!

Он погрозил ей пальцем, хохотнул, повернулся на бок, и тут стерильно белый, ужасный свет наотмашь ударил его по лицу. Под утро свет этот набирал силу и становился таким пронзительным, что пробивал все: веки, ладонь, подушку — все, все! Зыбин ненавидел его. Сон был волей, а свет тюрьмой, и тюрьма эта присутствовала во всех его снах. Вот и сейчас — счастливые, свободные, веселые, они стояли на высоком берегу над морем, болтали, смеялись, а белый мертвенный свет, пробившийся из яви, горел над ним, и он все равно был в тюрьме.

Так у него всегда начинался кошмар: то и это мешалось, сон и явь перебивали друг друга, разрывали его на части, и он бился, бредил и вскакивал. Но сейчас он не бредил, сейчас он просто стоял и смотрел на Лину. А Лина взяла его под руку и сказала:

— Вот, Иван Никанорович, взгляните на рыцаря! Раньше рыцарь спасал даму от разбойников и увозил ее к себе. А этот вот рыцарь спас от разбойников и смылся! Слушайте, спаситель, ведь это же бессовестно, а?

215

Она говорила и держала его за ладонь, улыбалась и глядела прямо в глаза. Это было так хорошо, что он опять тихонько захихикал в подушку.

...Нога у нее, видно, Александр Иванович, прошла, а тогда на берегу она лежала как мертвая, на боку; вот так она лежала, смотрите, Александр Иванович, я покажу, вот так она лежала, и руки у нее были раскинуты, видите как? Как-то через голову. И такая восковая выгнутость и неестественность. Ведь и мертвые тоже лежат так. Вот почему я ее принял за мертвую. Но все это продолжалось не больше минуты, нет, меньше, меньше! Какая там минута, секунды какие-то! Она вдруг подняла голову и завопила на кого-то: ”Бери и уходи! Бери и уходи! А то сейчас наши придут!”

И только он крикнул это, как белый свет как из опрокинутого ведра опять хлынул на него.

— Тише! — шикнул на него Буддо, — А ну проснитесь! Опять набьете синяк! А ну лягте как следует быть! Ну!

Зыбин открыл глаза, увидел прямо перед собой прокуренное, закопченное какой-то желтой копотью лицо Буддо, и его мгновенно передернуло от отвращения: ”машина ОСО — две ручки, одно колесо”, буро-сизая щетина, табачный кадык, шея, как у столетней черепахи, и устоявшийся крепкий запах собачины и махорки.

— Что с вами такое? — спросил Буддо сердито.— Опять пригрезилось? А все оттого, что лежите не по-человечески. Вот видно, что никогда не работали физически. Лежать надо свободно, отдыхая, а вы свернетесь крюком, и, конечно, легкие стиснуты, сердце работает с перебоями, ну и лезет всякая дрянь.

— Да, да, да, извините! Я знаю! — поспешно забормотал Зыбин. — Я сейчас... — И опять закрыл глаза,

Но море уже ушло. Не было ни моря, ни солнца, ни ветра, ни чаек — была только розовато-желтая

216

мгла под веками да этот проклятый свет. Тогда он вытянулся, закрыл глаза и стал считать до тысячи. И через десять минут, верно, свет ушел и они опять были вдвоем.

Вдвоем они поднимались на гору, туда, где стоит памятник. И она слегка сомневалась, надо ли сейчас идти, и спрашивала:

— А не поздно мы идем? Здесь очень быстро темнеет, а я ведь такая трусиха.

А хромать она все-таки немного хромала.

...Вы понимаете, Александр Иванович, почему она хромала: она в море. вывихнула ногу. Ну это же очень просто там ее вывихнуть, ведь там везде эти глыбины, они плоские, скользкие, нога так и едет, — ну вот, она встала, поехала, поскользнулась и вывихнула колено. Хорошо, что было совсем мелко, а то захлебнуться могла. Тут на пляже были уже такие случаи. Так вот, было мелко, она выползла из воды и доползла до одежды. А на платочке лежали ее вещички — золотые дамские часики, аппарат ”лейка”, перламутровый бинокль, портмоне. Если бы это случилось на пляже и не так рано, то, конечно, беда была бы не больно велика, сразу бы и помогли, но ведь вообразите: дикий высокий каменистый берег, никто на него не ходит, купаться тут нельзя, а время часов шесть, наверно. Значит, лежи и жди! Вот тут к ней и подкатил этот орел — их там в это время до черта, — подошел, посмотрел и с ходу: ”Мадам, что с вами? Не могу ли чем-нибудь помочь?”Она думала, что человек попался, обрадовалась, просит его: ”Сходите в такой-то санаторий, попросите кого-нибудь прийти, я вот, видите, ногу вывихнула, идти не могу”. ”0 чем разговор, мадам, сейчас!” Подошел, хвать портмоне и часы и бежать!

Вот если бы он, Александр Иванович, не побежал, а пошел себе просто, я бы, пожалуй, не сразу сообразил бы,как и что, я сначала тогда бы бросился к ней,

217

ну а он с концами бы, конечно, но как он побежал, то я сразу и припустился за ним. А он пробежал еще метров сто, видит, что не уйдет, что догоню, и швырнул все в песок. Ну, конечно, дальше гнаться я за ним не стал. Вернулся, подошел к ней. Она лежит. Длинная, белая-белая, лицо мокрое от слез и пота, губу закусила — лежит. ”Что с вами?” ”Да вот нога!” И больше ничего. Вы знаете, Александр Иванович, я до сих пор удивляюсь: что же меня такое осенило? Откуда оно взялось? Я никогда раньше с такими вещами и дела не имел, ну читал что-то подобное у Джека Лондона или Майн Рида, не помню уж точно, у кого и что прочитал. ”Подождите”, — говорю. Сел на песок, взял ее ногу в руки, посмотрел, пощупал коленную чашечку — она лежит, только зубы стиснула и постанывает, — я приподнял ногу да как крутанул ее! И еще раз, и еще! Щелкнуло там что-то и, чувствую, стало все на место. Посмотрел на нее, а она без памяти, и голова в песок ушла. Боль-то, конечно, страшенная. Губу прикусила, и все лицо мокрое от пота. Опустил я ее ногу, сел с ней рядом, Александр Иванович, взял ногу, положил ее себе на колени...

Он хохотнул и слегка потряс головой. Из всех самых дорогих воспоминаний самое-самое дорогое было вот это. Он берег его, как сокровище, и все снова и снова возвращался к нему, поворачивал так и этак, разглядывал все до мельчайших подробностей и прибавлял еще новые, каких не было.

Потом она снова пришла в себя, и он стал поднимать ее с песка. Сначала это у них никак не выходило. Тогда он сказал: ”Стойте-ка, попробуем так”. Обнял ее за пояс, посадил и придержал за спину. Она села, перевела дыхание, облизала губы, поправила с боков волосы и сказала: ”Тут у меня фляжка с холодной водой, дайте, пожалуйста”. Он подал — простая алюминиевая фляжка. Она развинтила ее, стала пить, пила, пила, потом положила на песок, погляде

218

ла на него, улыбнулась и сказала: ”Вот ведь история, а? Глупее ничего не придумаешь”. ”Ничего, — ответил он, — бывает! Вот как пойдем-то? Идти вы не можете, а одну я вас не оставлю тут”. Он был страшно серьезен, мрачно-серьезен. Почему-то на шутки его не хватало. ”Вы встать можете, — спросил он, — держась за меня, а?” Она поглядела на него и мученически улыбнулась. ”Попробую, только держите меня крепче за пояс”. Но ничего из этого не получилось. Она несколько раз пыталась встать, но только приподнималась и тяжело оседала опять. ”Нет, так не пойдет, — сказала она, — знаете что, подхватите меня пониже и хорошенько подтолкните. Тут уж ничего не поделаешь”. Он понял, одной рукой обнял ее за пояс, а другой подтолкнул вверх. И еще раз. И еще несколько раз. И она встала. Она встала и стояла на одной ноге, обняв одной рукой его за шею и пошатываясь. Другой — больной — ногой она только чуть касалась земли. ”Ну как?” — спросил он. ”Да вот привыкаю, — ответила она. — Знаете что, опустите меня опять, я оденусь”. Он осторожно опустил ее и подал платье. Она повертела его в руках, подумала и сказала: ”Нет, так его, пожалуй, не наденешь. Давайте опять встанем”. Опять встали. Она собрала платье складками, подняла над головой и сказала: ”Пожалуйста, держите меня за пояс. Только осторожно, я боюсь делать резкие движения”.

И так она оделась, но опять как-то неосторожно двинулась, разбередила ногу и застонала. Потом он опустил ее на песок, и она надела тапочки. После этого она сказала: ”Теперь дайте мне полежать спокойно минут пять, и пойдем”. Она легла и вытянулась, а он сидел около нее, смотрел на море. А она лежала с закрытыми глазами, легко дышала и такая была... такая... Наконец он сказал: ”Тут, видите, крутой подъем — придется мне донести вас на руках до дороги. Там уж пойдете сами”. ”Хорошо, — сказала она послушно, — только давайте минутки две отдохнем”. Минут через пять он сказал: ”Ну, берите меня за

219

шею. Крепко держитесь? Держитесь крепче! Опля!” Оторвал ее от земли и понес на руках. (Это опять-таки было его самое-самое дорогое.)

...Ну а потом она пошла. Хромала очень, но все равно нести ее я уже не решался — ведь город же! Представляете себе зрелище! На улице еще никого не было, но все равно я не решался. А она молодец, шла и даже не стонала, только когда нога подвертывалась }— вскрикивала. Но плечо у меня три дня потом болело. Тогда я ничего не замечал. ”Больно?” — спрашиваю. ”Ничего, ничего, идемте, идемте”. — ”А может, отдохнем? Вот лавочка”. — ”Нет, пошли, пошли, тут уж недалеко — вот за углом”. А как свернули за угол, так вылетела целая толпа — парни, девушки, кто с надувными поясами, кто с мячами, и сразу к ней: ”Лина, что с вами? Что случилось?” Окружили, подхватили за спину, посадили на скамейку. Кто-то за сестрой побежал, ну а я сбежал, конечно. Вот и вся история, Александр Иванович, видите, какой я спаситель.

— Да, — ответил Александр Иванович. — Вижу, чувствую. А зачем вы с ней в гору поднимались? Там что-то было?

На гору они поднялись уже под вечер. Когда-то сюда была проложена настоящая дорога, сначала лесенка, потом что-то вроде шоссе — сейчас же ничего не было: осталась только неверная, все время осыпающаяся под ногами тропинка, и идти по ней надо было осторожно, держась за кусты и выбирая место, куда встать, а то сразу ухнешь по колено в бурьян или частый крапивник. А крапива здесь вырастала несокрушимая: черная, высотой с человека, с нежными желтыми сережками, вся осыпанная серой цветочной пылью, и от нее таинственно пахло. И вообще все, что находилось ниже тропинки на склонах горы, все было таинственным: черные круглые колючие кусты, бело-желтые, в ржавых пятнах камни, козьи

220

кости, собачий скелет с раскрытой к небу частой решеткой ребер. Сидит на тоненькой осине кобчик и смотрит желтым кошачьи глазом: взмахнешь рукой, крикнешь, он только для приличия пригнется, как на пружинах, и опять сидит. Идешь и думаешь: а что же делается в этой гуще? В колючем кустарнике, в желтых и пустых дудках, в этих мощных лопухах и репейнике, в крапивных зарослях — что там? Кто здесь ходит, кто живет и почему на пустой дудке висит вон насквозь промасленный, как блин, серый брезентовый картуз? Кто его сюда повесил? Зачем? Когда?

— Постойте, спаситель, — сказала Лина, отпуская его руку, — я сниму тапочки, а то ноги скользят. Постойте-ка там, вверху.

Она возилась долго, что-то снимала, надевала и когда подошла к нему, вдруг солнце зашло за тучку и как-то внезапно стемнело. То есть небо над ними было еще светлое и море сверкало нестерпимо для глаз, они видели его в прорези горы, но по склонам уже легли прозрачные сумерки. Блин на дудке теперь казался совсем бурым. А рядом была настоящая пропасть. Он как-то не так ступил — и посыпалось, камень оборвался из-под его ноги и мягко по травам поскакал по склону, докатился до репейников и застрял там.

— Ну, еще с десяток шагов, — сказал он бодро, — еще один поворот — и пришли!

Он говорил, только чтоб ее подбодрить, но действительно получилось так, как он сказал. Они поднялись еще несколько шагов и сразу очутились на прямой широкой дороге, а прямо перед ними зеленел спокойный, как в сказке, ровный лужок, поросший невысокой травкой, и белела кладбищенская стена.

— Ну вот, дошли, — сказал он, — может, отдохнем?

Стена была невысокая, по грудь человеку, из-за

нее виднелись кресты и склепы — странные кубы и прямоугольники из желтого известняка. Так строят

221

только для покойников. Но рядом стояли черные кипарисы, и все равно было красиво. Он посмотрел на все это, затененное легкими, прозрачными сумерками, похожими на дымчатое стекло, и подумал: ”И дернул меня черт притащить ее сейчас. Ведь минут через двадцать совсем стемнеет. Уж подождать бы утра и подняться с другой стороны”.

— Садитесь, отдохнем, — сказал он и сел на придорожный камень. Он лежал тут на дороге — большая четырехугольная мраморная глыба.

Она тоже села, тяжело вздохнула и закрыла глаза. Он посмотрел на глыбу: с одной стороны она была обтесана, ее, видно, тащили сюда, но почему-то не дотащили до стен кладбища и бросили. Почему? Может, революция подошла и живым стало уже не до мертвых?

Он вынул из кармана ее плоскую фляжку и сказал:

— Предложил бы вам водки, но...

Она слегка поморщилась.

— Воды бы...

— Что ж, поищем воды, — сказал он добро, — какая-нибудь труба здесь да торчит. Что ж, пойдем, пожалуй?

— Еще минуту, — попросила она, но просидела долго, пока совсем не стемнело, тогда она поднялась и сказала: — Идем.

И только они прошли несколько шагов, как белая стена оборвалась и они увидели в этом провале ночь. В ней перемешалось все: и чернота земли, и густота кустарников, и лиловатость мрамора, и ангелы, и небо с крупными синими звездами, и верхушки деревьев, и за деревьями как бы наискось повешенное море, а по небу быстрые лиловатые вспышки. Он вынул из кармана фонарик — лиловый лучик скользнул по траве и рассеялся, не долетев до стены.

— Пойдемте, — сказал он.

Встали и снова пошли, но только прошли несколько шагов и наступили на первую могилу, как

222

что-то ухнуло и застонало. Она сдавила его ладонь. Он тихо засмеялся и похлопал ее по руке.

— Ну, ну, — сказал он. — ничего особенного, сова. Их в этом хозяйстве должно быть до черта. Вон ведь какие апартаменты.

Он осветил овальное узорное окошко с разноцветными стеклами и бронзовыми пальмами вместо решетки. И вдруг его рука дрогнула: высокий худощавый старик в синем комбинезоне появился из-под земли, стоял перед ними и неподвижно смотрел на них.

— Доброй ночи, — сказал Зыбин несколько ошалело.

— Добрый, добрый вечер, — ответил старик благодушно, — какая же сейчас ночь? Вечер! А я вот что смотрю: вы ведь с этой стороны поднимались?

— Да. А что?

— Как что? Как же вы так рискнули? Там же рогатины стоят. Здесь же никак ходить нельзя. Свалишься — костей не соберешь. В прошлом году двое насмерть расшиблись. Милиция нам строжайше запретила! Здесь все скрозь сыпется.

Он говорил, а сам как будто улыбался.

— Да никаких рогаток мы, дедушка, не видели. — Лина прижалась к Зыбину и слегка потерла подбородком его плечо.

— Да это как же нет, когда я сам и ставил, — покачал головой старик. — Нет, они есть, да вы ими пренебрегли. Вот что! Ну а если свалились и на дороге лежат, то все равно. Там надпись черным по белому: ”Проход воспрещается”.

— Да совсем там ничего не было! — воскликнул Зыбин.

— Да неужели кто опять сбросил? — спокойно удивился старик. — Да, наверно, что так! Это третью мою заграду они ниспровергают! Ну хулиганы! Ну подлодочники! До всего-то им дело! Стоит памятник. Так он, может, сто лет тут простоял. Его ни белые, ни красные, ни зеленые не трогали, так нет, при

223

шел герой из ваших, ученый в белом костюме, сел под него, вынул бутылку, хватил стакан-другой — и все! Растянулся! Встал через два часа, уставился, как баран, смотрит: ангел с крестом. Смотрел, смотрел да как швыркнет башмаком — стоит! Он его — спиной! Стоит! Так он задом уперся, пыхтел, пыхтел, аж посинел — здоровый ведь боров, пьяный! Все стоит ангел. Тут уж такое горе его взяло, такое горе! Повернулся от памятника и не знает, что же ему делать. И выпить нет — хоть плачь! Увидел меня: ”Дед, достань пол-литра!” ”Нет, — говорю, — водки у нас нет: покойникам не подносим и сами не пьем. А что ж, — говорю, — вы остановились-то? Спиной его лупили, задницей перли, давай теперь лбом — вон он у вас какой! Может, свалится”. ”А, — говорит, — все равно все это на снос!”Вот какие попадаются ученые! А что это вы так припозднились? Сюда надо приходить, пока солнышко высоко. Вы что, так гуляли и забрели или посмотреть пришли?

Странный это был старик, он и расспрашивал и рассказывал все одним и тем же тоном — легким, смешливым, добродушно-старческим, и было видно, что ему на все про все наплевать, и на то, что кто-то пойдет по такой дороге, а потом и костей своих не соберет. Зыбин ответил, что нет, они не гуляли и забрели, а пришли специально взглянуть на кладбище.

— Ну, ну, — как будто по-настоящему обрадовался старик. — Здесь есть что посмотреть. Ну как же! Здесь один такой выдающийся памятник есть, что его в музей хотят взять.

Зыбин сказал, что именно из-за этого памятника они и пришли сюда.

— Так вы не туда идете! Вы сейчас совсем заплутаетесь! Стойте-ка, я вас сейчас провожу.

Он отделился от стены и сразу же исчез, был — и нет, не то в стену ушел, не то в землю провалился. Лина стиснула руку Зыбина, но старик уже вылезал откуда-то из-под земли. В руках его был большой закопченный

224

фонарь. ”Ну, пойдем”,— сказал он. Фонарь он нес как ведро, махал им, и тени от этого шарахались в разные стороны. Освещалось только то, что под ногами, — трава, земля, а впереди была все равно темнота.

Они миновали несколько крестов и ангелов и поравнялись со склепом, большим, длинным, похожим на склад. Одно окно горело снизу желтым керосиновым светом.

— Да тут живут! — удивилась Лина.

Старик махнул фонарем.

— А как же! — ответил он, с удовольствием вглядываясь в ее лицо. — Тут вот и живем. Там у меня инструменталка, а тут жительство. Двое нас: яда садовник Митрий Митрич, такой же старичок, как и я. Тому уже восьмой десяток давно пошел.

— Садовник? — удивилась Лина.

— Садовник, гражданочка, садовник. Митрий Митрич. Знаменитый человек был. Когда-то на островах у графа Полюстрова служил и на все высочайшие банкеты цветы доставлял. Его в Царское сманивали — не пошел. Мол, тут и дед мой кости сложил, и отец, и я тут же с ними. Да вот, видишь, не вышло. Как в гражданскую тут застрял, так и остался. Вот вместе теперь живем.

И опять голос у старика был легкий, шутливый и чуть ли не издевательский, как будто он рассказывал и в то же время приглашал посмеяться над рассказом.

— И не страшно вам? — спросила Лина.

Это так понравилось старику, что он даже остановился.

— А кого ж тут бояться-то? — спросил он весело, и глаза его насмешливо заморгали. — Злым людям тут делать, гражданочка, нечего. Чем тут поживишься? Вот только уж алкоголик затешится с пьяных глаз — это да! Такое приключение бывает! А так — все больше парочки. — И он слегка мигнул фонарем на них обоих.

225

Лина сжала пальцы Зыбина и спросила неуверенно:

— А вурдалаки?

— Что-о? — нахмурился старик. — Вурдалаки? Вона что! Это которые, значит, из могил выходят да кровь сосут! — Он вдруг засмеялся и покачал головой. — Нет! Оттуда, гражданочка, никто не выйдет. Там дело вполне крепкое! Зароют, камнем придавят — и все! Как не жил на свете! Мертвый человек — он самый безвредный! Это живые все шебаршатся, хватают, к себе тянут, и все — ”мало, мало, дай еще! давай мне еще и это!”А мертвый сам с себя все раздает. А как останется один скелет — это уж, значит, точно, раздал все нажитое, одну основу себе оставил. Она уже его собственная! От матери! Вот так, молодые люди!

Он говорил и весело глядел на них обоих. Зыбин заметил, как Лину вдруг передернуло, у нее сейчас было осунувшееся и сразу как-то похудевшее лицо. Старик, видно, был дока — он знал толк в таких разговорах и любил их.

— Все равно страшно, — сказала Лина и плотно прижалась к Зыбину. Тот слегка обнял ее сзади. Она прильнула еще ближе.

— Страшно! Да что вы, помилуйте! — почти по-светски воскликнул старик. — Природа! Закон! За-кон-с природы! Из земли создан, в землю и отойдешь. Чего ж страшиться-то? Удивляюсь! Особенно вам, ученым, удивляюсь! Учатся всякому природоведению, синтаксису, а ведь довелись что — хужее самого черного мужика. Ей-Богу, хужее! Вон внучок у меня в седьмой класс зимой пойдет, журналы читает, как что — ”ты, мама, отсталая, сейчас так уж не говорят”. Такой научный! А был он у меня раз, припозднился — я аккурат ему силок мастерил — и лег тут. Утром выбег по своему делу, смотрю, через сколько-то бежит — лица на нем нет! Что такое? ”Деда, деда, там мертвяк из-под земли вылез!” — ”Где мертвяк? По какому случаю? А ну пойдем

226

взглянем”. — ”Нет, нет! Я не пойду!”Вон какой ученый! — Старик опять засмеялся. — Вышел я, верно, кто-то скребется, решетку у могилы раскачивает. Подошел, а он уже весь облевался и на памятник лезет. А грязный, а страшный, а весь в земле! Ну правда вурдалак! Это он, значит, тыкался, тыкался, тыкался в решетку, только башку расшиб. Так он сообразил — на памятник полез, чтоб, значит, оттуда, сверху, за решетку сброситься. Вот до чего допиться можно! Такие приключения тут да, случаются. А все, что вы говорите... — Он с улыбкой поглядел на Лину и слегка махнул рукой. — Ну вот мы и подошли. Вот он, памятник, смотрите!

...Вы понимаете, Александр Иванович, эта статуя была действительно замечательной. Когда мы осветили ее фонарем, то она прямо взмыла перед нами — такая страшная легкость! Пьедестал-то из черного гранита, его не видно. А внизу-то, Александр Иванович, и были все эти надписи — ночью-то гранит невидим, конечно, но только тронешь его фонарем — он так и вспыхнет, так и обдаст голубыми искрами. И вот когда мы его так со всех сторон обшаривали, и появилась эта старуха.

Не старуха, конечно, она была, ей еще и пятидесяти лет, наверно, не стукнуло. Они ее сначала точно не заметили. Просто поднялись к памятнику — и вдруг из темноты послышался спокойный, густой и какой-то очень полнозвучный голос:

— Здравствуй, Михеич! С кем это ты?

И старичок вдруг засуетился.

— А, это вы, Дора Семеновна, — заблеял он. — Что ж не повестили-то? Ростислав-то Мстиславич где? Тоже с вами? Вот видите, молодые люди захотели Юлию Григорьевну проведать, да заплутались в могилках-то. Вот я и взялся их проводить по случаю ночи.

227

— Положим, у тебя сейчас и днем заплутаешься, — спокойно сказала из темноты женщина. — Я давно тут хожу — никакого порядка нет. Не смотрите вы! Ни ты, ни тот обломок империи!

— Да какой же тут может быть полный порядок, Дора Семеновна, — махнул фонарем старик. — Помилуйте! Все ведь в море рушится. Вон дорога обвалилась, ходить нельзя. Вчера милиционер был, так объявил — последнее лето, а там запретят тут жить.

— Да уж скорее бы гнали вас отсюда, что ли! Все равно толку нет! — вздохнула женщина и подошла к ограде. Была она высокая, плотная, с пестрой шалью на плечах.

— Здравствуйте, — слегка поклонился ей Зыбин. — Вот пошли, не рассчитали, темнота застала. В первый раз тут — трудная дорога!

— Если правильно идти, то она не трудная, — ответила старуха. — Надо вон оттуда идти, тогда легко. Лучше всего утром сюда приходить или при полной луне, а так, при фонарике-то, что увидишь? Ну, посмотрите, посмотрите.

Она вышла из ограды и оказалась высокой, крепкой, еще не старой брюнеткой с крупным, грубоватым, но красивым лицом, черными, очень правильными бровями и бархатным взглядом. Когда она подняла руку, убирая со лба и висков черные тонкие волосы, блеснул браслет.

— Да уж лучше бы закрывали, — сказала она. — Никому сейчас мы не нужны! Вот до нынешнего лета фотография здесь была — так стекло разбили, фотографию дождем смыло. А решетку с той стороны свалили и вон куда оттащили. Зачем? Кому надо? И жаловаться некому! Ну решетка еще ладно, а вот памятник жалко. Больших денег он стоит! Музейная же вещь! Ее в Эрмитаж бы!

— Запрещено, Дора Семеновна, — вздохнул старик. — Приказ будто такой есть особый — культ будто это!

228

— Знаю, что культ! Ну смотрите, молодые люди, хорошенько смотрите! А то придете и ничего не увидите — на известку отдадут. Это сейчас просто! Культ. Отец ставил, думал, будет триста лет стоять, а он и двадцать пять лет не простоит! Встал бы покойник, посмотрел на дело рук своих! Вон он тут как раз рядышком лежит. Фамильное место-то!

— Скажите, а вы ее знали? Вот эту девушку? — спросил осторожно Зыбин.

— А как же! Моя ж это кузина Юленька! На два года я ее старше. С детства ее знаю. Мы с ней все эти горы облазили. Тогда тут курзал грузинский стоял с музыкой. Шашлыки и красное вино. А в этом месте скамейки были. Она любила сюда приходить утром, пока еще народа нет. Вот сядет тут и рисует все в альбом море — она хорошо красками рисовала.

— А как она умерла? — осторожно спросила Лина.

Женщина ответила не сразу. Она сначала немного как будто подумала.

— Смерть пришла, вот и умерла, — ответила она равнодушно и вдруг заговорила часто и резко. — Не от любви! Нет! Это все курортные байки. Рыбак! Маяк! Глупость это! Ничего подобного! Она еще, что такое любовь, как следует и не понимала. Обожала нашего кузена-кадета — и все! А стихи эти, что сейчас на камне, она их в особый альбом списывала. Думала потом ему поднести. Будто она его любит, а он ее нет — она готова за него умереть, а он над ней только смеется. Вот такую любовь себе вообразила. И письма ему такие писала. После смерти ее все их в шкатулке нашли. А умерла обыкновенно. Глупо то есть умерла. От стрептококковой ангины. Лазала по горам и простудилась. А потом эта зараза пристала — и все! В неделю сгорела.

Она плотнее накинула платок на плечи и подошла к ним. Очень хорошо сохранившаяся сорокапятилетняя женщина с крупным лицом, сочными губами и каким-то большим, спокойным и в то же время глубоким и проникающим взглядом, и от этого взгляда

229

Зыбину стало вдруг не по себе. Ему в голову пришло что-то совершенно сумасшедшее. ”Вот она сейчас уйдет, и мы никогда не узнаем, кто она такая и откуда взялась, — остро подумал он, всматриваясь в лиловые тени около ее насурьмленных глаз и в беспощадный разлет бровей. — Придем сюда завтра, и окажется, что никакого тут Михеича нет, то есть, может быть, он и был, но умер сорок лет назад, а склеп стоит забитый и тут яма, кости и памятник”. Он думал так и чувствовал, что цепенеет от страха. Вот откуда она взялась? Ведь не было же ее здесь — и вдруг появилась. И старик откуда-то из-под земли вылез и свел их сюда, к этой старухе.

Он посмотрел на Лину. Она не отрываясь смотрела на женщину.

— А знаете, я где-то вас видела, — сказала она вдруг.

— Так и я вас тоже, — охотно ответила женщина и слегка улыбнулась. — На Пляже. Мы раз с вами даже вместе купались. — Она протянула руку. — Разрешите представиться, артистка Московской госфилармонии Дора Истомина-Дульская. Может, видели афишу с моим портретом? Всегда месяца два мы гастролируем в этих местах. Нам, кажется, по пути? Пойдемте. Свети нам, Михеич.

”Старый могильщик, старый могильщик, куда же ушел ты, старый могильщик? Зарой меня в землю, старый могильщик, чтоб я уж не видел, мой старый могильщик...” — он бормотал, ворочался с боку на бок, а над ним стоял солдат, тряс его за плечо и повторял: ”Вставайте, вставайте! На допрос, на допрос...”Наконец он вскочил. Горел желтый свет — значит, было еще не поздно. Койка Буддо путовала. Он поднялся, пригладил волосы, выпил воды, оделся и спросил солдата: ”Так ведь отбой уж?” ”Идем”, — ответил солдат.

И они пошли. У него, наверно, была температура. Идя по коридору, он хватался за стенки, его шатало.

230

Наконец они остановились перед той же знакомой дверью, что и вчера. ”Подтянись, — прошипел солдат, — что ты весь расхристанный?”

Дверь отворилась сама. Хрипушин стоял посередине кабинета. Он поглядел на Зыбина и усмехнулся. Видно, тот был в самом деле хорош: растрепанный, расстегнутый, башмаки без шнурков. Потом взял квитанцию, подошел к окну и подмахнул ее. Солдат вышел. ”Как вы себя чувствуете?” — спросил Хрипушин мимоходом. ”Спасибо, хорошо”, — ответил Зыбин, усаживаясь на свой стул в углу. Хрипушин тоже прошел к столу, плотно уселся и положил кулаки перед собой. Он был отлично выбрит, выглажен, начищен и подтянут. ”Ну а без спасибо можно?” — спросил он. ”Можно”, — ответил Зыбин и провел рукой по лицу: кажется, точно жарок, вот и разламывает. Еще не хватало, чтоб здесь разобрало. А как зарос-то! Жаль вот, зеркала нет. ”У вас нет зеркала?” — спросил он. И тут произошло что-то совершенно непонятное. Хрипушин вдруг взревел, как бык. Он бахнул кулаком по столу. Из чернильницы взлетели чернила, посыпались карандаши, что-то зазвенело.

— А ну встать! — заревел Хрипушин, вскакивая. — Да я тебя! Встать, вам говорят!

Но Зыбин продолжал сидеть. Теперь он понимал, что его точно лихорадит. Мысль работала очень туго, он даже хорошенько и не осознал, что произошло. Тогда Хрипушин как-то сразу очутился около него (через стол он перепрыгнул, что ли?) и вцепился ему в ворот.

— Вставай, проститутка! — прохрипел он в ухо, раскачивая его и почти душа. — Встать, тебе говорят!.. Зеркало ему! Ты у своей курвы его спроси!

Все это произошло настолько внезапно и нелепо, что Зыбин и верно поднялся. Тогда Хрипушин отпустил его.

— Ах ты, — проговорил он как-то даже горестно. — Ведь совсем обнаглел, вражина! Зеркало ему

231

подавай! Да где ты находишься? Ты что? Ты к своим проституткам пришел, гад, враг, сволочь? Забыл, где ты?

Зыбин молча смотрел на него. ”Ну вот и все, — подумал он. — Сейчас он ударит меня, а я дам ему по скуле и вышибу челюсть. И еще поддам ногой в морду, когда он упадет. Сейчас, сейчас! Вот сию секунду!”Он знал, что это точно будет, что после этого сюда ворвется банда будильников, хорошо откормленных ражих жеребцов, его стиснут, свалят на пол и будут топтать, пока не превратят в мешок с костьми. Что-что, а это они умеют. Но тут уж ничего не поделаешь, не его на это воля! Жаль только, что следователи сейчас, сказал Буддо, не носят с собой браунинг, а то можно было бы и шутку сыграть, и отделаться безболезненно. Но раз так, то так, и он с улыбкой поглядел на Хрипу шина.

— Но почему же проститутка? — спросил он. — Ведь вы троцкизм мне предъявлять не будете? Так какая же тогда проститутка?

Хрипу шин перевел дыхание и разжал кулаки. Он уже что-то понял. То есть он, конечно, ничего не понял, но находился в том высоком взлете гнева, в котором не полагались перерывы. Вот как взревел он с места в карьер, как ухнул кулачищем по столу, так и надо было продолжать: орать, лупить, крушить, материть — словом, сразу превратить человека в кусок дерьма. Тут секунды решают все. Если враг поддался и заговорил, ну хотя бы запротестовал, — он уже все расскажет! Но сейчас что-то удерживало его и от кулаков и от криков, и не какое-то там соображение или понимание, а что-то тонкое и острое, похожее на нюх и чутье. Кроме того, ведь разрешения бить он не имел. Такие разрешения вообще спускаются не всегда и не по всем статьям. Тут так: если зек подписал — ну молодец! Победителей не судят. А будет шум — получай выговор за брак!

Вот так они и стояли и смотрели друг на друга. Хрипушин с бычьей яростью, в которой было, однако,

232

и порядком неуверенности; Зыбин — просто и прямо, потому что это был, вероятно, его последний день — тот итог, к которому пришла вся его путаная и нелепая жизнь.

Ни капли злобы не было у него против этой здоровенной орясины. Он испытывал только что-то вроде ощущения кошмара, страшной нелепости того, что происходит, сна, который он не в силах прервать. ”Как хорошо тогда было у моря, — вдруг остро и быстро подумалось ему, — а теперь вот... И кому это нужно? Да никому это не нужно”.

Наконец Хрипушин резко повернулся, пошагал за стол и сел. Сел и Зыбин. И оба они разом почувствовали, что не знают, что же делать дальше. Сидели и старались не глядеть друг на друга. И тут вдруг зазвонил аппарат. ”Майор Хрипушин слушает!” — крикнул в трубку Хрипушин с облегчением. Его о чем-то спросили. Он ответил, что еще нет, а потом сказал, что да. Тогда ему, видимо, приказали прийти. Он гаркнул ”есть”и тут же вызвал какой-то номер (на Зыбина он не смотрел). ”3дравствуйте, — сказал он через секунду. — Что вы делаете? Тогда возьмите работу и зайдите в такой-то кабинет”. Он опустил трубку и посмотрел на Зыбина.

— Ну вот что, — сказал он нехотя. — Вы много на себя тоже не берите. Вскочил! Здесь и не таких видали! Посидите, подумайте. Писать вам все равно придется.

В дверь постучали.

— Да, — сказал Хрипушин.

И вошел очень молодой светловолосый парень с папкой в руках. У него было совсем мальчишеское пухлое лицо и светлые усики. Он походил на гусара из какого-то историко-революционного фильма.

— Можно? — спросил он, останавливаясь около Зыбина.

— Да, да, проходите, — сказал Хрипушин и встал. — Я сейчас вернусь.

233

Ю. О. Домбровский. Факультет ненужных вещей: Роман // Домбровский Ю. О. Собрание сочинений: В 6 т. Т. 5. М., 1993. С. 5—628.
© Электронная публикация — РВБ, 2022. Версия 0.1 от 26 января 2022 г.