Первое, что почувствовал Павел, когда они вошли в садик перед скромным одноэтажным домиком Орлова, была ясно выраженная определенность: на этот раз он попал не в прошлое, а на тот свет.
Перед домиком, под размашистым деревом, расположился стол, за которым сидели четверо человек. Но одно место — самое центральное — занимало большое кресло, совершенно пустое. На нем никто не сидел, но все взоры были прикованы именно к нему. Женщина в черном платке, вида абсолютно интеллигентного, но в то же время простого, что-то бормотала, обращаясь к жуткому месту. Рядом сидел лохматый полуголый человек, фантастического вида, он не то подпевал ее разговору, не то просто подвывал. С другой стороны сидела совершенно уже полузагробная старушка, но очень живая: она что-то быстро записывала, прислушиваясь к разговору с пустым креслом. Четвертый, уже пожилой мужичок, явно и странно прыгал вокруг стола.
На вошедших они сначала не обратили никакого внимания.
Павел прислушался:
— Спиридон у нас не летун, Григорий Дмитриевич, не летун,
— почти кричала в пустое кресло женщина в платке. — Он еще летать не может. Он бегает. Бегает не от мира сего, а от себя самого. Потому что Спиридон у нас — мудрый.
Лохматый около нее дико завыл при слове “мудрый”. Сам Спиридон — он оказался тем, который прыгал, — не прислушался к этому слову: он неистово прыгал и молчал.
Записывающая толстая старушка блаженно улыбалась в ответ.
К ней и обратилась Марина:
— Григорий Дмитриевич где?
— Как где? — пролепетала толстая старушка. — Вот он, — и она указала на пустое место. — А мы вокруг него, как дети.
— Но там пусто, — смиренно сказала Марина.
— Конечно, пусто, — ответила старушка. — Что у нас, вы думаете, глаз нет, мы не видим, что ли? Но с самим Григорием Дмитриевичем, когда он в теле, мы и не осмеливаемся говорить. Мы молчим при ем обыкновенно.
— И что? — спросила Таня.
— И что? А когда он пустой, без тела, мы с ним и беседуем. Сам Григорий Дмитриевич вышел, скоро придет, а мы пока с его пустотой разговариваем.
— Ах, вы буддисты мои дорогие, — усмехнулась Марина. — Давайте знакомиться. Нам тоже охота с пустотой пообщаться.
— Улита Петровна, — скромно заметила старушка.
Тот, кто выл, звался Колей. Марина вспомнила свой подвал
— но Коля выл по-другому. Разговорчивая женщина оказалась Анфисой.
А Вдали уже появился он, Гриша Орлов. Был он довольно мощным, рослым, лет как будто бы сорок, но среди такого тела выделялось огромное — по внутреннему ощущению — лицо, и на нем глаза — несоразмерные и совершенно, казалось, не связанные духовно и жизненно ни с этим лицом, ни со Вселенной вообще.
Внешне взгляд был непонятно ошалелый, но внутренний мир глаз был, наоборот, неподвижно-глубок, с мерцающими огоньками. На голове пролысина, и обнажившийся череп был в чем-то бездонно неестественен.
— Одни глаза его с ума сводят, — пробормотала Улита Петровна. — Как же нам с ним при нем разговаривать!
Орлов молча сел в кресло.
“И определить его невозможно. Нету для него метафизических понятий”, — подумала Таня.
Спиридон перестал прыгать, и все как-то смирились.
— Мы все записали, о чем мы с вами разговаривали в ваше отсутствие, Григорий Дмитриевич, — как-то по-деловому, вполне рационально вдруг сказала Анфиса, которая и вела разговор с пустым креслом.
Орлов молча кивнул головой.
Таня не всегда могла выдерживать его взгляд: что-то в ней разрушалось от него. Все же пришедшие поздоровались с ним.
— Помогите нам, Григорий Митрич! — провыл Коля.
— Если я тебе помогу, — помрешь, — отдаленно ответил Орлов.
Коля сразу повеселел и забыл подвывать.
— Он вас любит, Григорий Дмитриевич, — умиленно прошипел переставший прыгать Спиридон. — Хоть робеет, но любит.
— Я любить меня никому не запрещаю, — холодно ответил Орлов. — А ты все балуешься, Спиридон? Летун эдакий?
— Какое, Григорий Дмитриевич, — сам оробел Спиридон. — Ничего у меня пока не выходит.
Он даже пошатнулся, задел стол, отчего качнулся бачок квасу на нем.
Выражение лица Орлова все время менялось на поверхности: то он было насмешливым, то жутким, то серьезным, то ошалелым — но все эти выражения не имели никакой связи с его внутренним состоянием. Там были бездонность, глубина и
огоньки — если смотреть, конечно, только человеческим, земным взглядом.
— А ты меня любишь, Марина? — вдруг спросил Орлов, резко и безотносительно, даже не глядя в ее сторону.
— Кого — “тебя”? Кого? Кто ты? — Марина выговорила все это быстро и тоже резко.
Спиридон — то ли от страха, то ли от неожиданности — соскочил со стула и упал. Но взгляд снизу был острый, направленный на Марину.
— Хорошо сказала девочка, хорошо, — также отсутствующе ответил Орлов.
— Мы виделись последний раз... — выпалила Таня.
— Во сне, — поправил ее Орлов.
— Григорий Дмитриевич! — внезапно вмешался, покраснев, Павел, который после первого шока (дескать, попал на тот свет), стал приходить в себя. — Все, что здесь происходит — очень напоминает надругательство над разумом человеческим. Это замечательно, давно пора! Эта, своего рода, инициация.
— Ну есть над чем подсмеиваться, — возразил Орлов и даже улыбнулся, но улыбка его была, как на луне. — Разум, ну и что? Это то же самое, что надругаться над мышью. Бог с вами, молодой человек. Гораздо жутче надо смотреть. Вот Марина это знает...
— Мы к вам по делу, Григорий Дмитриевич, — заметила Марина.
— Думаю, что да. — Орлов наклонил голову. Глаза его большие, ошалело-потусторонние смотрели в никуда. — Тогда, Спиридон, вставай с земли, собирай своих, завтра продолжим. Страх перед пустотой опять прогонять будем... А мы пойдем в горницу.
Прежние гости послушно исчезли, а новые, Марина с Таней и Павлом, пошли в горницу.
Выл ветер, но очень осторожно, боязливо; облака на тускнеющем небе неслись быстро, образуя какие-то
фантастические лица и фигуры на небе, которые тем не менее быстро распадались.
Но, когда вошли в горницу, стало уютней. На столе квас, хлеб, яблоки. Забывая о безумии, гости расселись, как бы вокруг Орлова.
— Кваском-то угощайтесь, обидите, — скромно сказал Григорий Дмитриевич.
Марина хихикнула. Налили все с удовольствием. Квас пили словно какое-то небесное пиво, чуть ли не как амброзию, но немного протухшую к концу времен.
— Что вы с ними все-таки делаете, Григорий Дмитриевич, с этими милыми людьми, которых вы только что видели? — спросила покрасневшая от мыслей Таня.
— Да вреда им никакого, — добродушно ответил Орлов. — Я их просто трансформирую на время. И восприятие, конечно, тоже. Посидят они пред пустым креслом или еще как — и другими становятся. Но когда домой возвращаются — почти как все становятся. Они у меня тихие, работящие, все это им идет на пользу.
— Зачем? — коротко вырвалось у Марины.
— Да отдых это, Марина, отдых. А у них-то, во время этих трансформаций, стены этой пещеры, люди Вселенной ее называют, что ли, да?., расшатываются: то смерть свою высшую увидят, то небывалый мир, то спляшут... Это ли не на пользу — чтоб не протухали и не думали о себе много. Чтоб расшатались чуток, живей стали. И для смерти ихней и для жизни — это хорошо. Они сами лезут ко мне: быть хотят немного иными. А мне что — я могу в этом помочь. Это не вредно даже для кошек. Но они и в обычной смерти и жизни от этого веселей становятся. Такая уж у них всех натура. Один Спиридон иногда отбивается: бегун он. Бегает по всей Рассее, от одной загадки к другой. А загадки на каждом шагу. Милые они детки, это правда, Тань.
— Григорий Дмитриевич, вы вот сказали, что видели меня во сне, — опять раскраснелась Таня.
— Да я пошутил, Танюша, пошутил. Не во сне я тебя видел, а наяву, в действительности, но в далеком мире, таком далеком, в смысле пространств и времен, что и сказать я тебе не решаюсь: испугаешься еще... А я пугать не люблю, хотя люди меня пугаются, но я от страха этого лечу. Ты и сейчас там, Таня, а по человечьему раскладу и пониманию — только еще будешь там. Но не скоро, ох, не скоро, Танюша...
— Да... а где же? — нелепо пробормотала Таня.
— А, Танюша, голосок твой задрожал, — хмуро прохрипел Орлов. Глаза его огромные слегка улыбнулись. Он посмотрел отвлеченно на нее. — Вот ты какая здесь. А там ты будешь совсем другая. Другая, дочка, другая. Ты даже и вообразить сейчас не сможешь, какая ты будешь. Воображение рухнет, и не представишь. Вот так, — добродушно закончил он.
Таня смутилась не то от страха, не то от радости.
— Не бойся, не бойсь. Ты же бессмертная, чего тебе бояться. Не утка ведь... Пей, квасок-то, пей.
— Что в нас вечно, ее Юрий Николаевич учит, — улыбнулась Марина, разряжая ситуацию. — И меня, когда-то кто-то учил...
— О, Буранов — это настоящее, — развел руками Орлов и выпил кваску. — Правильно учит. Как же без вечного. Срам один жить без Абсолюта. В пылинку превратишься, черти, и те засмеют, — чуть даже с жалостливой интонацией, но не без потусторонней иронии проговорил Орлов.
— Мы не раз Буранова спрашивали о вас, Григорий Дмитриевич, — сказала Марина. — Но на этот вопрос он все время молчит.
— Хорошо молчит, хорошо, — ответил Орлов. — Недаром говорят, что слово — серебро, а молчание — золото. — Человеческие выражения на его лице мелькали и исчезали, как тени.
— А о чем же вы говорили со мной там, то есть бог знает где? — собралась с духом Таня. — Если можно так выразиться...
Орлов остолбенело и серьезно на нее посмотрел.
— Но это же передать невозможно! Вы что, Таня? Там все иное. Не мечтайте о том, что вы говорили там. Для вас же лучше будет...
Танечка даже глотнула слюнку:
— Я чувствую, что вы говорите правду, истину. Так вот какая я буду... Непостижимая себе...
— Обычная история, — поддакнул Орлов. — И не пытайтесь проникнуть. Не дай бог... Кстати, могу вас поздравить: вы дали мне там один очень полезный совет... Я им непременно воспользуюсь... Когда меня здесь не будет.
У бедной Тани даже появились слезы на глазах, но волосы, казалось, чуть-чуть встали дыбом.
— Таня, не переживай из-за непостижимости себя... Не переживай, — быстро проговорила Марина и сжала ее нежную ручку.
Павел обалдело молчал, думая. Квас не пил.
— О, я порезался тут, — вдруг сказал Орлов и показал руку, из которой небольшой струйкой текла кровь. — За гвоздь задел. Ничего.
Таня была потрясена этим не меньше, чем намеком о себе, “будущей”: как, у Орлова есть кровь, и она течет?! Она с диким недоумением посмотрела на руку и потом на лицо Орлова. Марина расхохоталась. Орлов улыбнулся. Кровь перестала течь. Павел по-прежнему цепенел.
— А мы совсем забыли нашего юного друга, — обратился Орлов к своим гостям. — Чую я, вы из-за него ко мне приехали? Что случилось?
Павел взял себя в руки и все подробно рассказал. Орлов расхохотался так, что еле удержался на стуле. И, наверное, минут пять потом хохотал, не унимаясь.
— Вот угораздило вас, беднягу, в этакую ловушечку, молодой человек, — наконец выговорил он. — Извините, в связи с этим я вспомнил один эпизод из моей одной очень отдаленной жизни... Весьма тайно-забавный... Со значением... Потому и хохотал так долго.
— Мне было не до смеха, — вставил Павел. Орлов немного поостыл.
— Дети вы, дети, — сказал он, опять отпив кваску.
— Ну ладно, — он махнул рукой в сторону Павла. — Что вы переживаете: вы же остались живы и вернулись. Если б застряли, было бы хуже.
— Я не могу понять! — вдруг закричал Павел, — как может сохраняться прошлое не в виде проекции, тени, а в живом физическом виде?!! Как это может быть?!! Моя мать умерла, и, значит, в то же время она осталась жива, пусть и в прошлом? Она живая и мертвая одновременно? Или это не она, а кто-то другой в ее теле!! У меня ум раскалывается, я не могу жить так больше!
Павел даже стал топать ногами, сидя.
Орлов отрезал ему черного хлебца, намазал маслом, посыпал солью и сказал:
— Съеште. Вкусно. По-деревенски. Павел ел.
— Удивляюсь я людям, — развел руками Орлов. — Ну так, слушайте. Здесь и понимать нечего. Это просто реальность, относительная, конечно, как и все в этом мире полуиллюзий, — но бывает, и все. Это надо принимать как есть. Вы же пытаетесь объяснить то, что по принципу вне человеческого разума, вне понятий и концепций, вы пытаетесь объяснить то, что объяснить полностью на таком детском уровне невозможно. Отсюда и ощущение краха... Конечно, можно и по этому поводу легко воссоздать какое-нибудь приличное объяснение, но к действительности это будет иметь весьма вялое отношение. То, что вы увидели — просто есть, и все. Понимать такое — то же самое, что
топором рисовать китайские миниатюры... плюньте вы на свои ум, тоже мне сокровище, это просто маленькое приспособленьице. Забудьте об уме. Есть ведь такое помимо вашего ума... огого-го-го! — и Орлов даже как-то дико произнес это “ого-гого!”, так что Павел испугался.
— Мне и говорить на языке ума тошно, — добавил Орлов. — Но уж ради вас...
— Вспомните, наконец, моих гостей, — продолжал он, — сегодняшних. Увидев меня, пусть в виде пустоты, они пляшут, иногда рвут на себе волосы, прыгают, древние былины поют — никому не известные, кстати, включая и их самих, естественно... Почему они так? Да если бы они это пытались понять или объяснить, я бы их прогнал. Они именно и не пытаются понять, но, увидев мою пустоту, прыгают, вопят, ползают, открывают в себе свои миры... Вам прыгать не надо, но ум свой не тревожьте зря.
Павел вдруг просветлел.
— Он согласен, — добавила Марина.
— А дьявола-то вы... как?! — вдруг выпалил Павел.
— Опять за свое, — удивился Орлов. — Неужели не надоело?.. Да знаю я его, знаю. Ну и что?.. Как его не знать, когда он везде... Князь мира сего... Один даже вот тут, на вашем, Павел, стуле сидел, условно говоря. Быстро сбежал. Они меня боятся. Не выносят, — задумчиво, и даже с огорчением, заключил Орлов. — Власть у них маленькая, Павлуша, как у слонов в джунглях. В своей сфере они сильны, даже очень. Но вне отведенного им региона — они ничто. Нашли кого бояться, никаких подлунных бездн у них нет. Люди и то — выше, интересней бывают по своей скрытой природе. Драчливы они к тому же, с неземными комплексами, и вообще, на мой взгляд, смешные существа. Метафизически, может быть, негодяи, не спорю... Хотя и их понять можно. Но вы меня отвлекаете всякой ерундой... Из-за вас, Павел, в какой-то быт уйдешь. Вы еще русалок вспомните...
Марина с каким-то совершенно потусторонним нетерпением перебила его:
— Григорий Дмитриевич, вы вот спросили, люблю ли я вас?! Как это можно понять?
Гриша медленно повернул свою почти бычью по огромности голову к ней и проговорил, вздохнув:
— Ну, наконец-то! Вот это уже серьезный разговор. Так вот, послушайте, Марина. Если бы вы сказали, что любите, это означало бы, что вы принимаете меня не за то, кто я есть. Это было бы очень печально, потому что еще означало бы, что я ошибался в вас. К счастью, вы так не ответили... Меня нельзя любить, Марина, потому что любить можно только то, что относится к бытию, к жизни, проще говоря, к тому, что существует. А я, Марина, далеко, далеко ушел от всего этого, от всего, что есть, хотя как будто я тут... Ты вот, Таня, — Орлов взглянул на Самарову, — себя любишь, я имею в виду, твое высшее Я, вечное Я, ибо Бытие в нем... Да, да, ты любишь Себя, и ваш Буранов этому учит, и хочешь к Себе прийти... А я, Таня, ушел от Себя, далеко, далеко... Меня нет, кого же тогда любить?
Орлов встал и медленно подойдя к Марине, положил ей руку на плечо.
— И ты, Марина, любишь Себя, но совсем по-иному, конечно, совсем по-иному. Например, страшную черную точку внутри себя — ведь любишь?.. А я, Марина, от Себя далеко ушел, а ты все-таки к Себе идешь, пусть и к жуткой. Но я, Марина, не у Себя, далеко, далеко, и никаким языком этого не выразишь.
И он отошел от Марины.
У нее вдруг побежали слезы — внезапные, живые.
— Я знаю, знаю, — сказала, она — и как же?
— Ко мне нельзя испытывать, — холодно ответил он, — любовь или ненависть и так далее, все человеческое... Ко мне можно испытывать нечто иное... — по его лицу прошла молния... но
чего? Другого сознания, духовного огня, света, тьмы — было непонятно.
Марина вдруг встала.
— К вам можно испытывать тоску. Запредельную тоску.
— Это уже ближе к истине, — усмехнулся Орлов. Не обо мне тосковать, конечно, а я могу вызывать некую притягивающую, запредельную тоску? Так тебя понимать?
Марина кивнула головой.
— Да. Вы, кстати, Марина, при мне становитесь еще более дальней. Смотрите, не потеряйтесь.
Марина опять села на стул в какой-то растерянности, точно не знала, что с собой делать.
— Вы ушли от своего вечного Я, — тихо сказала она, — от Абсолютной Реальности в какую-то иную бесконечность...
— Что вы, плачете, Марина? — спокойно спросил Орлов. — Вот уж не ожидал от вас. Нельзя же в конце концов так реагировать на то, что лежит за пределом мира людей. Вы это сами отлично знаете... Как велика все-таки слабость у чело-веков. Как они слабы... Надо же... И все потому, что считают себя смертными, — искренне удивился Орлов. — Ну, Таня, понятно, она сверхнежная, но и она, кажется, пока не плачет... а вы-то что?.. Значит, и вы немного... что-то осталось, Марина... да?., от прошлого, от человеческого?.. Что ж, бывает, бывает...
И он с неуклюжей симпатией, видимо, с трудом заставляя себя проявлять “человеческое”, подошел и слегка похлопал Марину по руке.
Потом медленно сел в свое кресло.
— Значит, все-таки жизнь, существование? Да?.. Ну вот посмотрите все трое, и вы, Павел, очнитесь, взгляните на эту пустую тарелочку посередине стола... Так... А что вы теперь видите?
Сначала в пространство вошло что-то незнаемое, а далее... все оцепенели от ужаса.
— Правильно. Голову. Пока овечью. Отрезанную. В крови. Браво!.. Ну что, жалеете?!. Глазки у овечки беспомощно прикрыты...
Безмолвие было ответом.
— Можно ее поджарить... Видите ее?.. А теперь видите?.. Нет! Окровавленная голова исчезла. Так и этот мир. Он есть и его нет.
— Да-а-а, — наконец медленно протянула Таня, покрытая потом.
— А что? Чувствуете себя неловко? Вот следы крови остались на скатерти... Но это же сущая ерунда, Танечка... В древности, так сказать, квалифицированные младенцы знали, когда это вызывается. Я же не сотворил эту голову из воздуха... Но и ваше сознание в этом участвует. Вы тоже в некотором роде адепты... Кстати, даже когда вы спите — никакого мира для вас нет. Он исчез, пока вы не проснетесь.
Орлов взглянул на Таню.
— Значит, головка больно жалкая была... отрезанная... Это потому, что в вас жалость есть...
— Но вы нас не жалеете, Григорий Дмитриевич! — выпалил Павел.
— Нет, это неправда. Жесткость сейчас стала гораздо более человеческой чертой, чем жалость, но все это ниже моего восприятия... А я вас, кстати, жалею, хотя мне это не очень свойственно. Но что делать, — добродушно вздохнул Орлов, — с кем поведешься, от того и наберешься... Я, например, легко мог бы вам продемонстрировать иную картину... И отрезанную человеческую голову... Взаправдашнюю, но из так называемого прошлого... Ну, к примеру, XVI век, и головка-то из предков, родственников, так сказать, ваших... Называть кого — не буду, не буду... Но главное — головка-то женская, красивая, казненная, причем по ошибке, невинная, значит, особа была, молоденькая... После отпадения голова еще шептала что-то... минуты
две-три... в корзине... одна. Мы вот и расшифровывали бы ее шепот. Это бывает... Палачи рассказывают, что иной раз целые корзины голов шепчут... Не все плачут, иные ругаются, или о первой любви шепчут. Крепитесь, крепитесь, друзья... Показать? В ответ — замогильная тишина.
— Можно увидеть и нечто гораздо более худшее... Но я вижу, вы и так расстроены. И к тому же, по большому счету, зачем вам этот театр времен, я — не маг, не волшебник, мне самому это противно...
Орлов добродушно поморщился.
— И вас травмировать к тому же не хочу. Моя цель была самая детская, воспитательная: показать вам мир, сущее, так сказать, в его голом виде, чтобы вы хоть немного набрались потом мужества, хотя бы поняли лицом к лицу, что вам мужество необходимо, до тех пор, пока вы не выберетесь из этого круговорота... Может, посмотрим все-таки головку-то в крови, нежную, невинную, молодую, женскую, что-то шепчущую там, в корзине, скорее всего молитву?.. Нет, нет, и не просите, не надо, хватит с вас овечьей головы... Та хоть не шепчет... Покорная... Но элементарного мужества надо набираться... а, интеллигенция? — Орлов посмотрел на Павла. — Иначе трудно будет: головки женские — это ведь пустяки по сравнению с тем, что может быть...
— Простите меня, Григорий Дмитриевич, — нелепо сказал Павел.
— Ничего, ничего, вы же у нас маленький пока. А вот перед Мариной и даже где-то Таней я извинюсь за свои слова. Я имел в виду только физическое мужество, и оно сейчас необходимо. А духовного мужества у Марины той же, слишком даже много, я бы сказал, а это в конечном счете несравнимо важней и действенней, но иногда опасней... А теперь сеанс закончен. Будет что вспомнить. Может, пивка выпьем?.. У меня есть домашнее. По древнему способу приготовленное, наше родное, российское, одна старушка мне сотворяет такое...
Все как-то молча, но с удовольствием согласились. Быстро накрыли на стол, кровь овечки смыли (“в тот мир пролилась, что ли”, — подумал Павел), появилось пиво в деревенских кувшинах... Выпили... Понемногу тишина рассеялась.
К Танечке первой вернулся земной разум.
— Скажите, Григорий Митрич, — начала она, отпивая душистое пивко, — суету мира сего вы нам показали убедительно. Наглядно. И его бытие тоже. Но ведь есть вечное нетварное Я внутри нас. И вы тоже от него ушли... Может быть, и это вы нам объясните, в таких же ярких красках, так же впечатляюще? С телом понятно, а что с ним, с этим нетварным светом?
Орлов расхохотался.
— Много хотите, Танечка... Если серьезно, — его лицо вдруг стало совершенно отрешенным, — то вот здесь наши коммуникации обрываются, телефон не работает... Забудьте... Язык, понятия здесь беспомощны, бездна недоступна, и полна она не звездами, а непроницаемой тьмой... Это насчет так называемого “ухода” от вечного Я и Света.
— Но мы ведь, наоборот, именно это Вечное и хотим реализовать. Вершина мировой духовной традиции... — ответила Таня.
На лице Орлова проявилось какое-то малозаметное усилие, словно он вернулся памятью к чему-то безумно отдаленному.
— Конечно, Таня... — усмехнулся он. — Так и надо... Вы стремитесь... Похвально. Без вечного Я вообще не о чем говорить, люди ведь не мыши все-таки.
Таня согласилась.
— Да и мир этот презирать надо в меру, есть в нем особые, скрытые аспекты, ой-ей-ей! — Орлов расхохотался, — так что давайте выпьем за эти неведомые аспекты...
...Они мчались обратно, в Москву, родной железной тропой, направление было на Ярославский вокзал.
Тьма за окном — там, в пространствах — была необыкновенно живая, она точно обнимала человека, и давала ему
рождение, прорыв... В самом вагоне, кроме них, было очень мало народу, в дальнем углу только тихонько пели народную песню. Песня была какой-то сумасшедшей красоты.