Юлий не сразу, в тот же день, рванул к цели, а решил отоспаться дома. “Сбрендил немного Михалыч — все скорей да скорей. Чуть не топор в руки сует. Успею”, — решил Юлик, и когда проснулся, поразился солнечному, словно застывшему утру. Это утро было обещающим.
“Солнце, а понимает”, — подумал он.
...До цели добрался быстро и заброшенное строение сразу нашел и обследовал. Но тут его ждало разочарование: Никиты опять нет. Юлик сгоряча укусил сам себя: в длинную руку. А потом забормотал, как во сне: “Нет, не уйдешь от меня... будущий... Останусь здесь, заночую, но тебя вытащу из времен... Вытащу”. Кровь из руки прижал кирпичом, чтоб остановилась.
В бреду каком-то, неожиданном от неудачи, показалось, что дом этот словно отрывается от земли, но не в небо, а просто отрывается, уходит. И личики возникают кругом, но признать их трудно.
“Боженька, помоги!” — завопил Юлик, а потом словно очнулся и удивился своему воплю.
И тогда внезапно напала железная трезвость.
“Никуда он не денется”, — подумалось само собой. И Юлик стал медленно, почти ползая, осматривать помещение: где дыры, где провалы, где крысы, ночует ли кто.
Как ни странно, все оказалось пустынным: ни человека, ни крысы.
“Здесь хорошо убивать”, — тяжело вздохнул он и посмотрел на небо сквозь провалы вверху.
И уселся ждать, почти на четвереньках, в углу, тренируя руки
— ломая кирпичи. Чтоб они, руки, были твердые, как у призраков.
Но Никита все не приходил и не приходил.
“Может, он вернулся туда, к себе, к своим, раз оттуда пришел, значит, и обратно можно”, — забормотал под конец Юлий и наконец не выдержал: решил пройтись, отдохнуть, пообедать. Но вышел почему-то не на улицы, в город, а вбок, на кладбище. И еды там не было никакой. Там, под кустом, вспомнил и мать родную, и то, что горя он нахлебался, потому что она померла. “Словно я от мертвой матери родился, — останавливал он мысль,
— оттого я такой лихой”. Вспомнил сестру матери, тетю родную, которая сначала любила, а потом отказалась от него надолго.
“Боюсь я тебя, Юля, — слезливо сказала она ему тогда. — Ты еще мальчик, а все ненавидишь. Как вырастешь, меня убьешь. Ты — такой. Я это нутром чую. Боюсь, потому что внутри тебя что-то растет страшное. А как ты кричишь по ночам!”
Он и вправду тогда кричал, ночью, среди тишины, одиноко-громким криком, и все звал, звал кого-то, из черной дали чтоб явился, — но никто не приходил.
Тетя даже не вставала с постели, а вся съеживалась в ней. И Юлик вспоминал дальше о членах своей семьи, лежа под кустом, царапая руками ограды и кресты, и камни на могилах. Только внутренний голос звал: “Ко-ко-ко”, словно в глубине души кукарекал неизвестно откуда там взявшийся черный петух.
Хотя было светло, черная бездна мира открылась ему. И не было в ней покоя, а одни страшные жизни — одна за другой, катятся и катятся одна темнее другой, пока, наконец, последняя не исчезала в пропасти тьмы.
“Почему так, — думалось ему там, где-то около петуха. — Нет мне места нигде, нет уюта... Наверное, кто-то мешает, кто-то хочет, чтоб всегда была пропасть, а я хочу в парк”. Но ему и в парке становилось темно. “Нет, Артур, как всегда, прав — убивать, убивать надо, всех, кто мешает, кто идет не туда...”
Юлий привстал, поглядел на фамилии умерших, по-детски улыбнулся и укусил ограду могилы.
“Вперед, вперед!” — и вдруг, вместо того чтобы возвращаться в строение, чуть не побежал в город, — захотелось вдруг выпить. Он редко пил. В частном ларьке купил водку и пил во дворике, как всегда, где детская площадка, и кормил птичек колбасой. Но от водки мутно трезвел, все покрылось туманом, но очень трезвенным, приятным, в котором он различал поющие детские голоса. “Как птицы живые”, — думалось ему сквозь туман, но туман сгущался, и он вылил оставшуюся водку на песок детской площадки. И побрел туда — убивать Никиту.
Когда добрался — Никиты не было. “Опять исчез”, — удивился Юлий. И нашел в углу черную яму, показавшуюся ему необычайно чистой, — и быстро лег в нее: пировать нелепыми мыслями. А потом заснул, похрапывая в тишине. Теперь он уже никогда не кричал — и больше молчал, даже наяву.
Наутро он и не думал просыпаться. Зато Никита внезапно возник. И когда подошли Павел и Боренька, они увидели такую картину: Никита сидел у провала, заменяющего дверь, весь в лучах утреннего, милосердного солнца, и рисовал что-то на приступочке на большом листе бумаги. Ветер слегка развевал его седые волосы.
Боренька не хохотнул, а окликнул его. Тот вздрогнул и вдруг, вынув спички, поджег тот лист бумаги, на котором рисовал.
— Ты что!!! — заорал Боренька и побежал.
Павел за ним. Никита, сидя, покачивал головой, а лист горел мертвенно-живым пламенем.
— Не ругай, пусть делает что хочет! — заявил Павел и даже не посмотрел на листок.
— Да, может, он свою прошло-будущую жизнь рисует, какая она была, это же находка! — вскрикнул Боренька. — Он никогда раньше не рисовал! Только боюсь, взглянув, я бы умер от хохота. А хохот мой в темную сторону стал развиваться. Как змея, извиваясь.
— Да скажите же что-нибудь, Никита! — закричал Павел. — Что-нибудь!
Никита повернул к нему свое лицо, похожее на белую луну, и широко, безотносительно всего, улыбнулся.
И в этот момент в далеком углу послышалось дикое завывание, не похожее, однако, на то, которое бывает на земле.
То завыл вылезающий из черной ямы в углу Юлий. Он понял, что Никита здесь, и взвыл, но присутствие двух незнакомцев вызвало в этом вое совсем какие-то подпольные течения.
Он шел прямо к ним, счастливый, радостно-дегенеративный, желающий обнять Никиту, даже поцеловать: пришел-таки наконец! И его злые намерения на какую-то минуту стихли от радости. Но мысль о незнакомцах убила все. Как он мог в мгновенье радости о них забыть?!
Юлий подумал: можно ли при них убивать? Павел и Боренька, изумленные, смотрели на приближающегося Юлия.
“Так это же тот, которого в подвале звали Громадным идиотом, — вспомнил, чуть не вскричав, Павел. — И он еще почему-то всегда искал Никиту...”
Боренька же вообще и слыхом не слыхивал ни о Юлии, ни о Громадном идиоте, но взгляд Никиты застыл таким образом, что Боренька не мог даже хохотать. У него только подергивались губы.
Но Никита и внимания даже не обратил на приближающегося. Юлий, по мере приближения, тоже немного растерялся: заговорил ум. И он, ум, твердил, что убивать в присутствии двух
молодых людей не стоит, может получиться обратное, надо подождать пока уйдут.
Юлий зарычал на эти мысли, но они не ушли. Пришлось их признать.
— Александр, с подвала, — коротко представился он Павлу, в котором признал человека, посещающего тот самый “подвал”.
— Как вы здесь? — пробормотал Павел, смутно вглядываясь в лицо Юлия.
— Отдыхаю, — путано ответил тот.
— И мы тоже, — вставил Боренька. — Тут прекрасные места.
— Крыс только нету, — прошипел Юлий. — Я всю ночь спал, ни одна не укусила. А может, тут они и есть, но только не кусаются.
— Вы вот Никиту спрашивали там, в подвале? — подозрительно спросил Павел. — Зачем он вам?
— Да низачем. Просто на меня находит. Он странный. А я о горе забываю, когда вижу странных людей, — и Юлий вдруг хохотнул, обнажив желтые гнилые и острые зубы. — Потому и хотел его видеть. А теперь чего-то не тянет.
— Наверное, горя мало, — вставил Боренька.
Между тем Никита отошел довольно порядочно в сторону, опять отыскал приступочку и свет с неба и бросился рисовать.
Прежний лист безнадежно сгорел. Юлий посмотрел в его сторону и изумился, увидев портфель, в котором Никита держал, видимо, чистую бумагу и карандаши.
“Ничего, теперь не уйдет, — подумал. — Спокойней надо, спокойней... И потише”.
— Что ж, — вмешался Боренька, — раз такая дикая встреча, то надо посидеть где-нибудь, помечтать... Присядем, что ли, вот тут, пока Никита рисует. Не будем его беспокоить пока.
— Пока не надо, — сурово ответил Юлий.
Решили, действительно, от растерянности присесть. В конце концов, что делать, пока Никита рисует, может быть, будущих человеков, их жен, не бродить же порознь по огромному помещению.
“Хоть и идиот, но все-таки человек, — подумал Павел. — Надо с ним поласковей”.
И они присели, нашли бревнышки, Боренька вынул из сумки что-то, разлили...
И вдруг на Павла напала страшная, провальная тоска. Такого еще с ним не было. Возникло ощущенье, что весь мир проваливается, словно фантазия дьявола, что нет ничего полноценного, реального, один вихрь отрицания, и душе остается только метаться на диких просторах так называемой “Вселенной” или падать куда-то во тьму. Словно нет в мире даже любви и тепла. Более того, в нем ничего нет, кроме круговорота разрушения, кроме снятия жизни и одиночества оголенной души, обреченной видеть все это.
Но потом даже такое виденье пропало, и осталась у Павла одна черная тоска, огромная и необъяснимая, и казалось, даже если “все будет хорошо”, тоска все равно не уйдет, наоборот. Станет еще больше, потому что она пришла не от мира сего. Показать, может быть, как ничтожен этот мир.
И Павел, вместо того чтобы завыть, мгновенно решил заглушить всю эту боль иным: истерической исповедью. И пошло, и пошло!.. Боренька-то знал кое-что о провале в шестидесятые годы, он же был из своих, но Юлий совсем обалдел, только глаза сверкали, как мелькающие змеи, готовые душить.
Павел дошел до этой сумасшедшей сцены с Алиной, и тут Юлик взвыл так, что Боренька вздрогнул, упал и прорвался: первый раз за это время он дико захохотал. Хохотал так, что даже ноги задрал.
А Юлий рычал:
— Алина... Да эта ж матерь моя... Мать родная... И ее, правда, изнасиловал какой-то зверь, которого не нашли... И от него я родился, я... я... я!!!
Павел выпучил глаза, кровь прилила к лицу:
— Что ты бредишь!.. “Громадный идиот!..” Кто тебе говорил об этом?!
— Мать померла от родов... Но тетя моя, сестра ее, мне все с подробностями рассказала... Потому, говорила, чтоб ты знал правду, кто ты есть... Я есть кто? А ты кто, сволочь?!
Боренька притих и сел опять на бревнышко, которое слегка качнулось.
— Ненавижу!!! — завыл Юлий, и руки приложил к груди. — Кто ты?!
— А кто ты?
— Почему ты врешь, ты ведь не он, не отец мой!!!
— Я отец того, а не твой, — пробормотал Павел. — Я объяснил тебе, что со мной случилось. Я провалился в прошлое.
— Ах, ты с Никитой заодно! — вдруг взвизгнул Юлий.
И воцарилось молчание. Оба оказались в положении, когда теряют веру в реальность, когда Вселенная вокруг кажется фантастическим шаром ненависти и бредового сна.
“Не верю, что он мой сын, этого не может быть, потому что это не может быть. Да он и старше меня, особенно на вид”, — проходили мгновенные мысли в голове Павла. У Юлия же летало в голове надрывное: “Это обман! Убью...ю...ю! Убью...ю...ю!” Он хотел быть таким же убийцей, как Вселенная.
А потом вдруг все остановилось, и подумалось: “Надо разобраться!”
— Опиши мою мать. Я ее знаю по фото и по сестре, — тихо проговорил Юлий, губы его дергались, даже кровь потекла...
Павел описал. “Сходится”, — губами сказал Юлий. Они стали обмениваться деталями, датами, фактами, как будто все сходилось, приближалось к истине, но чем более обнажалась истина, тем страшнее им становилось.
Истина оказывалась чернее лжи. Не ложь, а истина становилась изобретением и орудием дьявола. Но оба они не были
готовы признать то, что обнаружилось за правдой. Пока орудие не работало в полную силу. “Все это выдумка черта”, — думалось Павлу.
Образовался темный, беспросветный тупик. Оба молчали в тупом ожидании неизвестно чего, может быть, последнего рывка, последней разгадки.
И она наступила. Вдруг в мозгу Юлика вспыхнула молния: что же он, ведь в его кармане, в бумажнике, лежит фотография матери. Юлик мгновенно вынул ее и отдал Павлу.
— На, смотри!
Павел дрожащими руками взял: да, на него смотрело лицо той самой Алины, которую он якобы изнасиловал. На оборотной стороне было написано: “Дорогому сыночку от матери. Если я умру здесь, в больнице, ты все равно потом получишь эту фотографию. Храни ее вечно. И помни, твой отец неизвестен. Твоя мама”. Сразу в нем что-то сломалось.
— Сыночек, — пробормотал он, задыхаясь от слез и ужаса. Юлий подпрыгнул, как потусторонний камень.
— Врешь! — завизжал он. — Не ты... Не ты... Ты где-то прослышал все это!
— Сыночек... Сыночек... — только бормотал Павел. — Я же видел тебя во сне... Хотел, чтобы ты разорвал тайну времени... Юлии, вид которого стал крайне ужасный, вдруг замер: его
поразило состояние Павла, его искренность, слезы; зародилась мысль: “Может, и вправду он... Кто-то же был моим отцом... Почему же не он?”
Он не принимал такую реальность просто потому, что она была реальна. Но сомнения все расшатывали внутри: он, он, а вдруг он?
“Но если он, этот интеллигент, человечек, который моложе его самого, пожалуй, значит... ужас: его отец-то из будущего... Он, Юлий, зачат бредовым, мягко говоря, патологическим, ненормальным, сумасшедшим путем. Значит, он — монстр,
совершеннейший монстр, “пугало для богов”, как любил говорить Крушуев. Лучше бы отец его был проклятым, убийцей детей, изувер... Он, Юлий, сам убийца. Нормальный убийца, а не монстр, зачатый, когда сломалось течение времени”, — мгновенно вспоминал Юлий слова Крушуева о Никите.
“Я сейчас завизжу”, — подумал Юлий и завизжал.
— Папенька! Папенька! — он опять подпрыгнул, и огромные руки его повисли на мгновение, как черные крылья. — Признаю! Хохочу! Признаю!..
И тут сам Боренька наконец опять захохотал, раскатисто, на весь заброшенный, но без крыс, дом. И упал за бревно. Павел, как безумный, повернулся к нему:
— Прекрати!
Прерывая хохот, Боренька надрывно и с трудом, выдавил:
— Не над вами же, Павел, не над вами!
Потом опять потек дикий хохот и вырвались посреди слова:
— Над миром... Над миром хохочу... Братья! Павел пнул Бореньку ногой:
— Убирайся, уходи отсюда, оставь нас вдвоем, или тебе будет плохо!..
Юлий продолжал подплясывать. Между тем Никита в своем углу по-прежнему невозмутимо и отключенно рисовал. Свет выделял его пустынное лицо.
Боренька, сообразив, что всему есть предел и все разваливается, весь мир выпадает, как гнилые зубы, содрогаясь встал и чуть ли не бегом удалился, повинуясь металлу в голосе Павла... Наконец исчез за разрушенным строением. Теперь они остались вдвоем: папуля и сыночек.
Павел бормотал что-то несусветное:
— Прости меня... Я не насиловал твою мать... Это чепуха... Она сама хотела... Я полюбил ее тогда... Я выпал, я не знал где нахожусь... Я просто выпал... туда, к твоей матери. В ванную... Бедный ребенок... Как же ты жив??!
С каждым его словом Юлий зверел все больше и больше. Лицо его представляло уже искажение искаженного.
— А ты докажи мне, что мой папаша, — проскрипел он зубами. — Докажи. Я тебе указал, что я сын своей матери, Алины Ковровой, а ты мне еще ничего не доказал, — и он махнул кулаком в пространство. — Слезам не надо верить, говорят.
— Я выпал из времени... Я выпал.
— Ах, ты выпал, как тот старик... Ты с ним заодно. Юлий дико оглянулся. Никиты нигде не было, не было и на
его месте, где он рисовал.
— Где Никита?! — взвыл Юлий. Павел тоже оглянулся:
— Его нет!
На мгновенье Павел отключился: Никита ушел. Он огляделся. Это место, где они оказались, показалось ему в целом каким-то странным, “не нашим”, “не человеческим”... Хотя что там особенного: заброшенный, недостроенный дом. Но дело было не в доме, а в пространстве. Ему показалось, что пространство становится другим. Юлий встал во весь рост и трубно, по-древнему заорал:
— Никита... Никита!
Потом сделал несколько прыжков в сторону, точно стараясь поймать невидимого Никиту, но потом, словно стукнувшись лбом о пустоту, пошатнулся и, как пьяный, подошел обратно к Павлу и сел на бревно.
— Ушел, — проскрежетал Юлий. — И ты с ним, наверное, заодно... Выпали... На нашу голову...
— Я люблю тебя, сынок...
— А мне плевать... Я свои руки люблю, парень, — и Юлий протянул перед Павлом свои твердые жилистые руки. — Я этими руками много людей передушил, папаша... Убийца твой сын, вот кто я. — И Юлий приблизил свое лицо к лицу Павла.
— И этого старика, твоего напарника из будущего, я еще тоже должен задавить... Вот так.
— Что за бред... Что ты говоришь... Я люблю тебя... Расскажи, как ты жил?
— Как я жил?!! — Юлий захохотал. — Да жил неплохо. Тетя заботилась. Государство тоже. Воровал, конечно, где плохо лежит. Всегда был и сыт и пьян, как говорится... Ты вот лучше, парень, расскажи, как ты вместе с Никитой из будущего выпал, и какое оно, это будущее... Есть ли там такие, как я?!! Или все там такие, как моя мать, невинные?.. Как Верочка какая-то, о которой ты, парень, бормотал вначале? Ты ее, случайно, не изнасиловал?
— Юлий, ты ожесточен... Подумай: я твой отец!
Юлик хлебнул водки прямо из горла... Кровь бросилась к глазам, но не от водки, от ярости.
— Что?!! Отец?!. Что же я — чудище, по-твоему... Гиппопотам??! Ты же одного возраста со мной!.. Что ты мелешь, падло?!!
И с мгновенным бешенством Юлий ударил Павла подвернувшимся бруском по голове. Павел пошатнулся на своем сидении, не упал, но потекла кровь.
— Ну вот и конец, — прошептал он, — спасибо, сынок... Юлий ударил еще, снова — на этот раз Павел упал. Юлий вскочил, закричал и бросился бежать. Кругом была пустота и заброшенность: ни Никиты, ни Павла, живого Павла. Но вместо того чтобы убежать из этого страшного места, Юлий, точно повинуясь какой-то силе, стал бегать вокруг тела Павла. Он чего-то бормотал, подвывал, поднимая руки кверху, к богам, к Небу, но упорно не уходил, а делал все время круги вокруг Павла.
Когда он это осознал, то вдруг остановился. В голове его мелькнула странная неожиданная мысль: ведь тетя Полина, сестра матери, чтоб мучить его, сама рассказывала ему всякие детали
о гибели матери и его рождении. И вот одним вечером она сказала, что его мать поведала ей, когда еще искали этого парня, будто бы насильника, она заметила уже после у него на шее, около плеча, необычную родинку — и это почему-то врезалось ей в память. Родинка была в форме звезды, очень красивая.
Мгновенно, прыжком Юлий вернулся к Павлу, подскочил, рванул рубаху, посмотрел и увидел родинку в форме звезды.
Юлий приподнялся пораженный, челюсть отвисла.
Но эта неподвижность продолжалась недолго.
Потом раздался сумасшедший крик, и Юлий бросился бежать — на этот раз вперед, вперед, к свету, на выход. Бежал и кричал:
— Я убил своего отца!.. Я убил его! Я — отцеубийца! Бежал, подпрыгивая вовсю, но руки на сей раз были точно
привязанные: они не взлетали вверх, будто присмирев.
Бежал он по дороге, туда, к домам, спотыкаясь и все время воя:
— Отцеубийца... Отцеубийца... Отцеубийца!
Когда, пробегая мимо какого-то магазина, он взглянул на себя в витрину, то увидел два лица: одно, прежнее, а второе, которое скрывалось за этим Лицом, но уже виднелось, жуткое, решительное и совсем другое. С тенью здравого безумия.