Глава вторая
Под диваном

Зимние сумерки снежные и тихие.

Маленький курносенький Коля лежит на полу под диваном и смотрит сквозь пустую звездочку, прожженную папиросой на оборке дивана.

Коля лежит в гостиной на полу под диваном, скорчившись и неловко, как связанные телята на возу-лотке, когда везут их на бойню за Боголюбов монастырь, — почти всякий день медленно и томительно тянутся такие возы мимо красного флигеля Огорелышевского дома, и всегда Коля бежит к окну смотреть на болтающиеся телячьи языки и мягкое, полуживое их вздрагивающее тело.

Над Колей, прямо над головой вплотную спускается сиденье дивана, тяжелое и темное, в паутине, — провалится оно, и тельце его расплющится, как лягушка, которую раздавил осенью на дорожке у пруда дворник Кузьма своим огромным, явлочным сапогом.

Пыль забирается Коле в нос, душит, а глазам так больно.

На диване сидит Палагея Семеновна Красавина и Варенька.

43

Палагея Семеновна болтает ногой и, захлебываясь, рассказывает Вареньке всякие городские новости и семейные события.

Коля привык к рассказам Палагеи Семеновны, много чего переслушал он с осени, когда впервые залез под диван и навострил уши.

Коле восемь лет, на Ивана Купала девятый пошел. Он уж гимназист-приготовишка, — нынешним летом в гимназию его отдали. С нынешнего лета началась для Коли новая жизнь: стал он вспоминать что-то хорошее, что будто бы когда-то третьего года было, стал и скучать, а раньше ничего такого не чувствовал. Прошлой весной умер отец, Коля вспоминал отца: ему представлялся большой человек и почему-то непременно в белой майской паре, с драгоценным перстнем на волосатом пальце, черные, большие усы, колючие, когда поцелуется.

Как хорошо было, когда в воскресенье приезжал отец и в кухне появлялся Гаврила-кучер, а на дворе вздрагивали сытые черные кони, как хорошо было кататься в коляске!

Приезд отца только по воскресеньям нисколько не удивлял Колю. Может быть, так все и нужно было, так и везде делается, почему он знал? Один только раз он заметил, что Варенька как-то особенно, с каким-то захлебыванием плакала и сидела в гостиной, а отец ходил по зале, и тогда же почувствовал, что между отцом и матерью есть что-то, чего, может, и не нужно, и не так везде бывает, а только их, финогеновское. Коля помнит, как возили их прощаться с отцом. Варенька так и сказала тогда: «Поедемте прощаться». И он в первый раз увидел дикий Финогеновский дом и комнату, где он родился, и отца увидел не в белой майской паре, а в сером мышином халате, только чулки на нем были белые, шерстяные вязаные — отец сидел в кресле и задыхался, поседевший и небритый. Принесли икону Спасителя с золотым красным голубком на сиянии и отец благословил их и потом дал Коле яичко, в яичке — змейка, и фарфорового серого медведюшку. Медведюшка цел — это его единственная игрушка, а змейка пропала. Коля помнит, как, вернувшись домой, он вдруг расплакался,

44

и сам не знает, почему так горько расплакался, он влез к няньке на колени, обнял старуху, и чувствовал, как горячи его щеки, и бегут слезы. За год до этого, когда горел Чугунолитейный завод и Колю разбудили и он увидел в окно страшный огонь, он так же горько заплакал. А вскоре после прощанья с отцом Варенька сказала, что отец умер, и портниха Даша в столовой торопилась шить черные курточки и черные штанишки. А на следующий день опять ездили в Финогеновский дом: отца в гроб клали. Коля помнит, как, положив в гроб, после панихиды опять вынули отца и стали надевать на него атласный лиловый халат и трудно было наряжать покойника, подняли ему руку и рука поднялась высоко до самого потолка, да так и осталась, и уж сколько ни старались, рука и после все торчала из гроба. В третий раз поехали в дом, в карете поехали на похороны. На похоронах, когда стали прощаться, все плакали — и Саша, и Петя, и Женя, и Варенька, но Коля совсем не плакал. У покойника пошла из носу сукровица и это так поразило Колю, что он только это и видел: водянистая кровь струйкой бежала из носу, пропадала в усах и текла по выбритой бороде. В день похорон отца у Финогеновых бабки украли, а Женю на поминках напоили водкой. А как было досадно, что бабки украли!

Коля помнит, что старший пасынок Василий после поминок, прощаясь, дал Вареньке перстень отца и обещал приезжать по воскресеньям. Варенька перстень взяла, а от посещений отказалась. Много Коля помнит и всяких мелочей: и какой день был пасмурный, и только, когда звонили, проглянуло солнце, и как на Финогеновском дворе у конюшни трава была такая зеленая, больше уж никогда он не видел такой зеленой травы.

Шустрый и живой, Коля — памятливый, а близорукие темные глаза его с поволокой, как жучки, таращились и искали все, высматривали. Огорелышевский пруд — вода проточная и два ключа, купаться можно. Финогеновы рано начали купаться. Плавать их учила горничная Маша. Коля быстро научился, но долгое время притворялся неумелым: ему было приятно, когда Маша брала его к себе на руки и сама улыбалась, так что зубы были видны белые, такие острые. Среди игр, в которых Коля занимал особенное место,

45

отличаясь своим озорством и плутнями, была одна игра тайная, называлась она стручки продавать. Играли в нее за дровами у забора Колобовского сада, да на покатой, зазеленевшей от ветхости, крыше курятника местах скрытых от взрослых: неловко же было, если увидят. Садились Финогеновы в кружок и играли.

Коля знал много сказок, но больше неприличных. Вечерами дети торчали за воротами. За ворота же вечером выходили посидеть фабричные. Тут уж чего не наслушаешься. Падок был Коля на всякий рассказ и прилипчив ко всякому.

Вот почему он так зорко смотрит и чутко слушает, и, хоть не очень-то легко ему, и мало он понимает чего, но из своей засады — из-под дивана он не вылезет, будет слушать рассказы Палагеи Семеновны. Палагея Семеновна после долгого перерыва беременна, она очень боится за себя: Сергей Аркадьевич — доктор сказал ей, что роды будут тяжелые, пожалуй, понадобится операция.

Коле страшно захотелось чихнуть, даже глаза закололо и забегали но лицу мелкие, щекочущие мурашки. И хорошо бы покашлять ему громко и несколько раз! Но он делает невероятное усилие и сдерживается.

— Покойный Елисей Степанович, — звенит голос Палагеи Семеновны» — после вашего развода, Варенька, сошелся с горничной Сашей. Ну, помнишь, тощая такая и ямка между бровей. Теперь с ней живет Василий. Просто ужас! От отца перешла к сыну! Хорошее наследство! Да, вчера мне рассказывали, Варенька! В Пассаже я встретила А., очень хороший юрист, он посвящен во все ваши дела, От вашего наследства ничего не останется: дом продают, Василий и Степан кутят, в магазине их никогда не видно. Я не могу представить, Варенька, как ты могла прожить о ними! А Людмилу, знаешь, на бульваре видели с кавалерами! Прямо неприлично... — и Палагея Семеновна зашептала что-то о Людмиле.

Коля перестая дышать.

— Выкидыш... вытравляли... желтый билет... — доходят до него отдельные слова, больше он ничего не разбирает.

46

Ножки стола и кресел почернели, словно копоть легла на них, и стали они толще. Ковер разбух и вздыбился, будто шкура невиданного зверя лубочной картинки, — такая картинка висит в столовой: лев, она висит между красноносым бенедиктинецем-монахом — рекламою и священным коронованием.

Палагея Семеновна кашлянула, достала платок и примолкла.

Запахло духами.

А цветы на ковре вдруг стали яркими и большими, медные ножки кресел заблестели, как подсвечники.

Это — Маша, горничная принесла лампу и поставила ее на стол.

У Маши ботинки на высоких каблуках, а не стучат, Филиппок ей сделал, Степаниды-кухарки сын. Со временем, конечно, и у Коли такие сапоги будут, а ему очень хочется, чтобы не стучали, — теперешние его грубые и скрипучие.

— Готов ли чай? — говорит Варенька, — поторопись, Маша, пожалуйста.

Коля осторожно перевертывается. Левая нога у него затекла, в ней будто песок, и кажется она такой огромной, чужой.

Шелковые юбки снова зашуршали.

— Вчера у П. П. был вечер, — затараторила Палагея Семеновна, словно чему-то обрадовалась, — пели итальянцы. И вдруг вижу, входит К. Ф. Мы были поражены: П. П. на прошлой пятнице прозрачно намекнул ему при Лизочке, что их отношения для него не тайна. А Лизочка, право, такая наивная! Это ужасный человек, Варенька, представь себе, от него все без ума: Люся, Муся, Нина, и теперь Лизочка. Да! на рожденье Тани, Ника взял Катю на руки и при всех, — мы только что вышли из залы, они фокусника приглашали, чудный фокусник! — понимаешь, Варенька, при всех, показывает на Д. Е.: «Посмотри, говорит, Катя, вон твой настоящий папа». Бедненькая Ксенечка не знала, что ей и делать. Д. Е. побледнел, как полотно. Словом, сплошная нетактичность. Мы просто не знали, куда деваться...

47

— А ты видела Арестовых? — спросила Варенька.

— Ах, совсем и забыла. Я их встретила у А. М. Знаешь, Варенька, месяца нет как они обвенчались, а Тука мне рассказывает... — и Палагея Семеновна шепчет, не передохнет.

Коля прислушивается, напрягает все силы, чтобы хоть что-нибудь понять, а понять ничего не может. Среди мудреных слов прыгают начальные буквы имен и фамилий, вытянутые, с завитками, а в спину колет, словно булавкой.

Вдруг маленькое сердце его сжалось камушком и застыло: на пол что-то уронили.

— Не беспокойся, оставь, Варенька, я сама! — рука Палагеи Семеновны, пухлая, в кольцах, шмыгнула, как мышь, около самого носа Коли.

В другое время Коля непременно бы тяпнул ее за палец, но теперь что-то горяче-колкое разливается по всему телу и душит его, он больше не может удержаться, сопит.

— Чтой-то у вас, Варенька, мыши?

— Нет, Наумка — кот вечно под диваном трется.

Палагея Семеновна опасливо подбирает юбки.

— Я кошек не люблю.

— Барыня, чай готов! — говорит Маша.

Встает Варенька, за нею Палагея Семеновна. Палагея Семеновна заглядывает в трюмо, прихорашивается. И Варенька, и Палагея Семеновна выходят из гостиной в залу.

Когда бывают гости, чай пьют в зале. Без гостей — в столовой. В зале две лампы с яркими горелками-молниями, очень много цветов, и в горшках, и на окнах, и по углам в корзинах; между цветов банка с аксалотом, «который может ничего не есть», в углу у дверей рояль, и ломберный столик между окон. Печка в зале всегда очень горячая; впрочем, все печки горячие — дрова у Финогеновых огорелышевские!

В зале на красном круглом раздвигающемся столе шипит красный бронзовый самовар.

Стучат блюдцами.

Коля приподнял оборку дивана, насторожился... И вдруг шорох, будто с дивана и еще кто-то встал.

48

Коля быстро опустил оборку и затих. Ему слышно, как мешают ложечкой сахар. Упала ложка.

Дама будет, — Варенька подняла ложку.

— Понимаешь, Варенька, просто невероятно... — и понеслась Палагея Семеновна, вспомнив что-то очень интересное и, может быть, самое любопытное.

Коля прополз до дверей Варенькиной комнаты — спальни, поднялся на цыпочки и пошел.

Высокий темный киот, освещенный красной лампадкой, строго провожает его всеми ликами и гневными и скорбящими, они осуждают Колю: зачем он под диваном сидит и подслушивает, будут ему немилосердные муки, в ад преисподний посадят его, будет он гореть в негасимом прелютом огне.

Не дыша, проходит Коля спальню и соседнюю узкую комнату — гардеробную, где стоят высокие шкапы и устюжский, покрытый белою жестью, сундук с замком — музыкою. А из гардеробной он уж пускается бегом и, цепляясь за шаткие перила лестницы, подымается наверх в детскую.

Наверху — в детской две комнаты: комната прямо с лестницы, она выходит к пруду, и из нее видна фабрика и Чугунолитейный завод; в этой комнате две кровати, Сашина и Петина, и маленькая дверь на чердак; другая комната, соединенная с первой дверями, выходит на улицу, из нее виден пустырь — огороды, Синичка и Боголюбов монастырь, в этой комнате спит Женя, Коля и нянька Прасковья, здесь же стоит комод и всякие клопиные сундучки и висит высокое зеркало, — большая и очень заставленная комната.

Дорогой до детской Коля никого не встретил — пронесло благополучно, но в детской он наткнулся прямо на няньку Прасковью-Пискунью.

Прасковья сидела у стола, где обыкновенно Саша и Петя учат уроки, и штопала рваные чулки. Чулок лежала перед ней целая гора, и казалось, — так на лице у ней было написано, — сколько ни штопай, всего не перештопаешь: заштопаешь десяток, завтра же дюжина рваных прибудет.

— Где это ты, Колюшка, пропадал? — Прасковья подслеповато,

49

устало всматривается через огромные медные очки, — ишь завозил курточку-то, будто мешки таскал. Дай-ка я тебя, девушка, почищу!

— Так, няня, живот у меня болит! — Коля всегда все на живот сваливает.

— Покушал, знать, лишнего, он у тебя и разболелся. Горчичник поставим ужотко.

«Ну, горчичник-то не поставим, горчичник больно щиплется!» — думает Коля, а все-таки ему надо больным представиться, как-никак, а могут хватиться, где пропадал так долго, и он ложится на Сашину кровать.

— Или поставить бутылку, горячую бутылку хорошо, — нянька передернула спицу, — поветрие нынче ходит: напущено, знать, нечистым, согрешишь грешный.

«Ну, горячую бутылку можно!» — думает Коля, ему на кровати лежать хорошо, спину не колет, и дышать он может сколько угодно,

По лестнице наверх кто-то подымался.

Коля зажмурился.

— Колечка, — вдруг услышал он такой знакомый голос с ласкающей оттяжкой, это звала Маша, — Колечка, чай кушать ступайте!

Коля обрадовался, вскочил, и неловко ему, что так обрадовался, супится.

А Маша уж на пороге и идет к няньке, будто на работу посмотреть, а сама: ам! — поймала Колю, затеребила его, зацеловала его и в носик, и в ушко, и в глазки.

— Красавчик ты мой, речистый ты мой черноглазенький, ма-а-леныеий!

— Ну чего, лупоглазая, чего развозилась, — ворчит Прасковья, — мальчик хворый: что ни час новая болезнь открывается, а она лезет. Да и под руку толкаешь...

Маша оставила Колю. Маша стоит, смотрит на Колю и смеется, будто и знает что, да не скажет. А какая она высокая, какая она — больше нет такой, так бы и бросился к ней: взобраться бы к ней на колени, обнять ее шею, чтобы взяла она к себе на руки, — щеки у ней всегда горячие.

Но Коля говорит, не глядя:

50

— У меня, Маша, живот болит.

— Ужинать-то скоро? — Прасковья кладет спицы в груду рваных чулок, — всю-то, девушка, разломила, поясница гудёт... И когда этот колокольчик, прости Господи, сгинет!.. перекусить, что ли.

Нянька и Маша уходят из детской вниз. Маша успела в окно заглянуть и догнала Прасковью и перегнала старуху. По лестнице медленно шлепает нянька, но и ее старушечьи шаги затихают.

— Коля опять ложится на Сашину кровать: ему надо еще немного выдержать и тогда он может идти пить чай, — а то еще не поверят!

«Мальчик хворый: что ни час новая болезнь открывается!» — вспоминает Коля слова няньки к смеется: у него губки пухлые и ровные белые зубы, как молоко, белые.

Конечно, никакой новой болезни у Коли не открывалось. С тех пор, как на третьем году была у него скарлатина, осложнившаяся водянкой, когда он и вправду помирал и никакие ванны из трухи не помогали, да вскоре затем корь, он не хворал ни разу.

Вообще, все дети отличались крепким здоровьем, несмотря на все свои финогеновские проделки: для озорства и удали ели снег и выбегали в одних, рубашках в холодные сени, глотали больших мух, чтобы мутило и не идти в гимназию, а чтобы грозы не бояться, ели черствые заплесневелые просвирки — бабушкино наущение! — и всегда на пруду — кувыркались в прорубь. И все с рук сходило, вреда особенного не замечалось. Исключением был Женя. Женя, после всех болезней Коли, прохворав скарлатиной и корью, получил еще дифтерит и одно время ослеп. Зрение вернулось, но постоянно на глаза он жаловался. Какая-то была у него сильная невральгия. Не глаза болели, а где-то над бровями в висках: схватит и мучает, — и свету тогда уж не видит, и плачет убито, так плачут только беспомощные дети, не плачет, а гудит. И лунатик он был: по ночам сонный проделывал диковинные вещи, — вылезал на крышу, ходил по карнизу. В самом раннем детстве, когда у него были припадки, клали его на мощи, и у Вареньки у образов в киоте вместе с венчальными свечами хранились

51

бархатные рукавички и шапочки с мощей, — святыню к глазам прикладывали. Водила его Прасковья в Боголюбов монастырь к схимнику о. Глебу на молитву о изгнании беса, будто и полегчало. Глаза у Жени такие были грустные, и забиякой не слыл он, а все же разойдется — маху не даст.

«Кто ж их разберет, — говорила Прасковья, — все они, и большие и маленькие, на одну колодку, разбойники сущие».

Большими назывались Саша и Петя, маленькими, мелюзгой — Женя и Коля.

Коля подымается с кровати и, прежде чем идти вниз, растворяет дверь в смежную комнату.

В комнате темно. Чуть живет изнывающий мутный луч лампадки перед образом Трифона Мученика.

Коля вытягивает руки, чтобы не споткнуться. Ему не очень страшно, но все-таки впотьмах он боится.

В его всматривающихся близоруких глазах, не потухая, плывет лиловый кружок с серебряным ободком. Лиловый кружок с серебряным ободком постоянно плывет перед глазами, если Коля долго жмурится и попадает из света в темноту. Ему приятно видеть этот лиловый кружок.

И вдруг, не рассчитав шага, Коля оступился, заколотилось сердечко.

— Господи Владыко, что ты, Коко, неосторожный какой!

— Бабушка!

Бабушка Анна Ивановна — старая старуха из богадельни, старуху все у Финогеновых бабушкой называют.

Откуда появилась бабушка к Финогеновым, об этом никто никогда не спрашивал. Просто сама пришла. У ней нет ни души в городе, да и не только в городе, а и нигде нет ни родственников, ни знакомых, одни покойники. Варенька давала ей рубль в месяц, и бабушка подолгу живала у Финогеновых.

— У, вертопрах, — охает бабушка, подымаясь, она расстелилась было на полу вздремнуть до ужина, — все-то ноги отдавил, прости Господи! И куда это ты запропастился: днем с огнем не сыщешь. Ходила я на

52

пруд, все дети развлекаются, горку строят, а тебя нет как нет.

Сказать бабушке о животе: живот болит, — животом бабушку не возьмешь.

— Бабушка, — подлащивается Коля, — дай, бабушка, мне понюхать табачку немножечко?

— Изволь, душа моя, изволь, — бабушка с удовольствием вынимает табакерку, — Бахрамеевский табак свежий. Всех наших старух намедни потчевала, Юдишна хвалила, сам Александр Петрович Отважный отведал. Александр Петрович — старичок отважный!

Бабушка и сама понюхала и Коле понюхать дала. Табак забористый.

— А я тебе, бабушка, духов подолью, хочешь?

Бабушка довольна.

А Коля выхватывает табакерку и опрометью бежит по лестнице вниз и через черные сени, через кухню, мимо Маши, Степаниды, Прасковьи прямо в столовую и трясется весь: вот расхохочется, — глаза прелукавые. Там влезает он на шкап, достает из стеклянного буфета толченого перцу, подсыпает перцу в бабушкину табакерку, потом плюет и все размешивает.

Наперченная табакерка в кармане, глаза потускнели, ловко состроена кислая рожица, — медленно идет Коля в зал: он ведь болен, у него живот болит!

— Жарок небольшой есть, — Палагея Семеновна дотрагивается своими пухлыми пальцами до Колиного высокого лба, — покажи, Коля, язычок... И, какой красный!

— Завтра дома посидишь, — замечает Варенька, — и Женя отдохнет немного.

— А мой-то, мой-то! Представь, мой Ванечка третью неделю не выходит. Ванечка такой слабенький. Был Поморцев, говорит: коклюш. Удивительный доктор! Да, напомни мне, Варенька, сказать что-то... Замечательный доктор.

В сенях, с черного хода, послышались крики, потом все притихло и опять закричали.

Казалось, все двенадцать разбойников вломились в дом. В кухне шлепнулся кто-то и закувыркался.

53

Это Саша, Петя и Женя вернулись с пруда домой.

— Подрались, сладу с ними нет! — поднялась Варенька, и в голосе ее столько раздражения, будто нанесли ей смертельную обиду.

Палагея Семеновна опустила глаза и, самодовольно улыбаясь, принялась доедать варенье — ложка ее поддевала последние ягодки, словно вылизывала блюдечко.

Коля исподлобья следит за Палагеей Семеновной. Он сразу надулся, ему на все досадно: и на пруд не ходил, а на пруду без него горку строили, да и горчичник впереди, горчичник больно щиплется!

Ему досадно на Палагею Семеновну, из-за нее он под диваном сидел и гулять не пошел. И зачем она так улыбается и ложечкой выскабливает блюдечко?

Летом привела Палагея Семеновна своего Ванечку к Финогеновым с детьми поиграть. А дети взяли да и вымазали Ванечку навозом, накормили его куриным пометом, а потом затащили в лодку и стали лодку раскачивать — волнение устроили. С Ванечкой сделалось дурно. Гувернантка так и ахнула, едва освободила его да скорее к мамочке, а он мамочке бух самое непристойное слово, — Финогеновы научили.

«К таким уличным мальчишкам нельзя порядочных детей пускать, такие и убить могут! — возмущалась тогда Палагея Семеновна, — як тебе, Варенька, чаще заходить буду, я займусь их воспитанием. Посмотри, мой какой: просто пая».

«И не нуждаемся, — говорит себе Коля, и глядит уж со злостью на Палагею Семеновну, вспоминая слова ее, их он как-то слышал под диваном, — ас вашим Ванечкой мы и не то еще сделаем... фискала!»

Гуськом — пинкаясь, входят остальные дети: впереди Саша, за Сашей Петя, за Петей Женя. Они раскраснелись с мороза, и уши горят. Они такие же, как и Коля, в царапинах и с линяющими вчерашними синяками на скулах и под глазами. И одеты рвано: курточки на них и штаны подштопаны и в заплатах.

Саша рослый, остролицый, с длинными руками, лобастый, как Коля, глаза серые огорелышевские.

54

Петя — губошлеп, мордочка розовенькая с синими глазами.

Женя смотрит букой, будто никогда не улыбнется.

— Как твои успехи, Саша? — жеманно подобрав губы, спрашивает Палагея Семеновна.

— Ничего, — смело и громко отвечает Саша, — четверку по-латински схватил, экстемпорале писали, целых пять страниц.

— Так много?

— А в восьмом классе пишут и десять, бывает и двадцать.

— Ай, ай, ай! У вас новый директор?

— Стерляев Александр Федорович, — Саша речисто и бойко рассказывает — сочиняет, без этого он не может, он всегда сочиняет: их новый директор Стерляев будто во время уроков садится у классной двери и следит в подзорную трубку через матовое окошко; сегодня Саша попросился выйти и наткнулся на директора; директор, увидев Сашу, очень смутился, спросил фамилию и потрепал его по головке, — с учителями в учительской директор разговаривает не иначе как по-гречески, только на совете изредка по-латински, так, слова два...

— Ай, ай, ай! — перебивает Палагея Семеновна: ей это все пригодится, будет что порассказать и удивить.

— В восьмом классе показывали яйцо страуса в шестьдесят пудов, — Саша начинает захлебываться, беспокойно вертит руками, ударяет по столу, теребит ремень и загрызает ногти, — Петр Васильевич, физик, едва дотащил. Вот какое!

— Ай, ай, ай!

Петя ни слова, его будто и в комнате нет.

Входя в залу, Петя состроил перед самым Колиным носом фигурку: пригнул пальцы к ладошкам, большие оттопырил рогами и скоро-скоро зашмыгал мусылышками: «кузит — музит — бук — соса́л». Коля огрызнулся но Петя, усевшись за чай, больше уж не ответил, не отплатил.

Петя мечтает. Он влюблен в гимназистку Варечку. Варечка — барышня серенькая и пухленькая, исподтишка заигрывающая

55

с Финогеновыми за всенощной. Каждый раз, когда Варечка выходит из церкви, Финогеновы с фырканьем кидают в нее воском, норовя ей прямо в глаза, — финогеновская ласка!

Сегодня Петя нашел у себя в шинели обрывышек бумажки, на бумажке крупным твердым почерком, очень напоминающим руку Саши, было написано: «Милый Петя, я тебя очень люблю. Варечка».

Петя мечтает. Петя женится на Варечке. Варечка старше его, но это неважно. Он твердо решил жениться на Варечке.

«Милый Петя, я тебя очень люблю!» — повторяет Петя любовные слова любовной записочки.

Саша продолжает свои гимназические рассказы — сочинения. Родись Саша не в городе, а где-нибудь в деревне, вышел бы из него хороший охотник.

Женя налил полное блюдце, уткнулся в чай, дует и тянет.

Палагея Семеновна доела все свои ягодки и подымается к роялю. На пюпитре появляется истрепанная и замуслеванная красная тетрадка с нотами — Гусельки. И начинается пение.

Дети любят пение. Готовы всегда петь и с удовольствием. В детские голоса врывается истошный голос Палагеи Семеновны. Палагея Семеновна закатывает глаза и томно ударяет о клавиши.

Лучше всех поет Петя: у него нежный, какой-то молитвенный дискант. И когда он поет, глаза его голубеют. Петя в гимназии певчим, этим только и берет, а то беда — лентяй отчаянный.

Саша басит. Саша вытягивает катушкою губы, как знаменитый соборный протодьякон, у которого не голос, а рык.

Женя подтягивает пресекающимся, бесцветным голоском, и не застенчиво, а как-то безразлично.

Один Коля ни звука. Сидит Коля и упорно молчит: досада еще не прошла. А у него альт, он орало-мученик, как окрестил лечивший его доктор Михаил Васильевич, и постоянно Коля мурлычет.

56

А петь-то как ему хочется: встал бы вот так и громко-громко, на всю залу! И вот ни гу-гу. И слезы подступают к глазам.

«И не буду, и не стану!» — мучается Коля, и вдруг вспоминает о табакерке, вскакивает, как ни в чем не бывало, скорее наверх через прихожую, через столовую, через кухню мимо Маши, Степаниды, Прасковьи, через черные сени по лестнице наверх к бабушке.

— Подлил, бабушка, много подлил: через край полилось! Вот твоя табакерка!

— Ах, Коко, Коко, а мне и невдомек: все мышиные норки перебрала, нигде нет. Думаю себе, не обронила ли грешным делом? Ну, мерси тебе. И чудесный же ты у меня, Колюшка, курнопятка ты проворная. Дай я тебя поцелую! — бабушка наклоняет свою седую голову и тонкими лиловыми губами целует Колю, а бабушкина бородавка с длинным седым волосом, завитым, как серп, щекочет Колину щеку.

Бабушка очень старая, память у ней зашибает: даст так Коле табакерку и забудет.

Коля частенько пользуется забывчивостью бабушки или просто стащит у ней табакерку и спрячет. Придет время, захочется бабушке табачку понюхать, схватится, нет нигде табакерки. А он ходит, смотрит, как старуха томится, да, насмотревшись, вдруг, будто случайно, и нашел: «Вот твоя табакерка!»

Проголодавшись, бабушка раскрывает табакерку, берет большую щепотку и со свистом нюхает — и хорош же табак вышел, душистый! И Коля понюхал: перцу не слышно, хорош табак и душистый, пахнет, как от плащаницы.

Коля чихает и бежит обратно в залу. А в зале уж пропеты все Гусельки, начали новую песню из новой зеленой тетрадки:

— «Грустила зеленая ива, грустила, Бог знает о чем».

Все поют и только один Коля молчит. И уж прежней досады нет у него: он не должен представляться больным, и совсем ему не важно, что без него на пруду горку состроили, и не боится он горчичника, если поставят ему на

57

ночь горчичник, и все-таки ни звука, как сел, так и сидит, губы сжаты.

Коле вдруг стало жалко, всех стало жалко. И Палагею Семеновну жалко ему, — «операция, кишку будут резать, больно!» И бабушку Анну Ивановну жалко ему, припоминает он, как другой раз Варенька рассердится на бабушку — бабушка все к месту прибирает, так что и найти после ее уборки ничего невозможно, да и мало ли еще за что, просто так рассердится Варенька и выгонит ее из дому, соберет бабушка свой узелок табачный, попрощается с детьми, с Машей, с Прасковьей, с Степанидою и пойдет с своим узелком табачным, без денег, старая, пешком на другой конец города. И мать ему жалко — Вареньку: как она плачет и не ест ничего, и лицо у ней такое красное становится... и уж сам себе боится Коля договорить, почему ему жалко Вареньку и как-то страшно. И няньку ему жалко Прасковью-Пискунью, у ней сын — Митя, в половых служит в трактире, Митя запивает, а Прасковью на конюшне пороли, когда крепостною была. А из братьев жалко ему только Женю: как убивается Женя, когда ему глаза больно! А когда ослеп Женя, заставили его пилюли глотать — пилюли горькие, одну он раскусил и две проглотил, а все остальные Коля тогда себе взял и в пруд бросил.

И вспоминается Коде, как однажды за его проказы обвинили во всем Женю. Учились они до гимназии у Покровского дьякона Федора Ивановича. Федор Иванович — справедливый и кроткий, дети его любили. Коля раз влез на стол птичку в клетке посмотреть и задел ногой за чернильницу, чернильница опрокинулась и весь стол залило чернилами, попало и на пол. Пришел дьякон, спрашивает: «Кто разлил?» А Женя вдруг и заплакал. «Я, — говорит Коля, — я разлил!» «Неправда, — не поверил дьякон, — разлил Женя!» А Женя все плачет. Дьякон пробрал Женю за то, что не сознался, а Колю укорять стал, что вину чужую на себя берет. «Брать на себя вину — гордость, за это Бог накажет!» сказал дьякон. А Женя все плакал. Так 9 ушли: Коля виновный невинным, а, стало быть, хорошим, — Федор Иванович, прощаясь, по головке его погладил, Женя невиновный виноватым, а, стало быть, дурным, —

58

Федор Иванович еще раз ему заметил, что в нехороших поступках своих сознаваться надо, а то Бог накажет. Вспомнив пролитую чернильницу и дьякона, и плачущего тогда Женю, и себя таким обеленным, хорошим, невиновным, Коля чувствует, как на место жалости подымается в нем жгучая досада на себя: зачем он тогда голову себе о стенку не прошиб, не отрезал пальца, чтобы уверить, доказать Федору Ивановичу, что он один, только он один разлил чернила, а Женя совсем ни при чем, или кричать бы ему, кричать бы тогда до потери голоса, и почему он никогда не может делать то, что хочет, вот ему петь хочется, а он не поет?..

Все время молчавшая Варенька встала из-за стола и быстро, шмыгая, как сам Огорелышев Арсений, пошла к себе в спальню.

— «Грустила зеленая ива, грустила, Бог знает о чем...» — еще раз повторили песню.

Палагея Семеновна сложила ноты и собирается домой.


А.М. Ремизов. Пруд // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 1. С. 31—300.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2021. Версия 2.β (в работе)