Поезд опоздал. И извозчик попался скверный. А Николаю хотелось как можно скорее. Вез извозчик утомительно долго.
Шли дома и церкви, шли, встречая и провожая, будто кладбище с стертыми, но еще живыми надписями на крестах и памятниках. И сумрак, сливая крыши, растягивал их в одну серую надгробную плиту.
Падал снег, падал синими гвоздиками на мостовую, таял на камнях.
И наперекор неукротимому шепоту, что по капле вливался и возмущал его душу, наперекор невнятной тревоге, что собиралась где-то под сердцем, наперекор беде, что следила из-за каждого угла, из каждых ворот, в душе его рвалось что-то уцепиться за стойкое — за надежду свою, не покидавшую его.
«Не все еще пропало!» — плыли, как плывет воск, воркуньи мысли и огнистая полоска живой крови волной завивалась под сердцем.
Увидел Николай церковь Покрова такую старую, все ту же, только купол как будто позолотили.
«Прийти, как прежде, ко всенощной, стать на клиросе!..» — подумал Николай и зажмурился, представляя себе все, все как было прежде.
«Дом Братьев Огорелышевых» — мелькнула надворотная надпись.
Николай привскочил, острою горечью облилось его сердце и, с болью всколыхнувшись, крепко впилось в грудь: было оно как засыхающий комок крови, и жизнь его, изнывая, цеплялась из темной пропасти за паутинную лестницу на волю.
— Скорей погоняй! — закричал Николай извозчику.
Но извозчик, как ни стегал лошадь, едва двигался.
Уж фонари зажигали, когда подъехал Николай к дому Соколова, где жил Евгений. Расплатившись с извозчиком, минуту стоял он столбом, прежде чем решился позвонить.
«А ну как, — подумал он, — и тут не примут!»
Так загнали, так легли на него клеймом все его прошлые каиновы дни веснебологские.
Евгений только что вернулся из банка. Евгений не ожидал гостя и как обрадовался!
— Эрих, накрывай на стол, — суетился Евгений, — ты есть хочешь?
Арина Семеновна-Эрих с очками на лбу поставила тарелки, принесла обед, потом Костю вынесла.
Костя оказался веселый, оттопыривал губки и улыбался Николаю, как улыбаются только дети, для которых страшное совсем не страшно.
Николай взял его на руки, делал козу и сороку, животик грел...
Уселись за самовар. За чаем Евгений рассказывал о своей службе — о банке Огорелышевском.
— Ну, а сам-то как, Арсений Николаевич? — перебил Николай.
— По-прежнему, все для острастки ругается.
— А ты?
— Я ничего.
— Ничего! — и показалось Николаю, будто хлестнул его кто-то больно по спине, встал он из-за стола и пошел ходить по комнате.
— Садись, — остановил Евгений, — еще уронишь чего!
«Вот до чего согнуться можно! — думал Николай, нет, он не позволит, нет, не позволит он так издеваться!»
Евгений зажег лампу, стало теплее. Николай перестал ходить, сел к самовару.
— Наш дом ломают, после Пасхи и пруд засыплют, сказал Евгений.
— Как! И дом ломают? — Николай не хотел верить.
— После пожара дом почернел, обуглился, стал рассыпаться, ну и решили сломать, новый выстроить, бесплатные квартиры.
— Для нас! — подмигнул Николай, и опять было встал, но в эту минуту, надсаживаясь, задребезжал звонок.
Петр и Алексей Алексеевич вошли в комнату.
— Удрал?
— Ловко!
— А нас словно гонит что-то, едва дух переводим. Ну, как ты, как теперь?
Говорили сразу, долго не могли успокоиться.
Николай смотрел то на Петра, то на Алексея Алексеевича: как они изменились! И стало ему стыдно за себя.
«Вот она беда-то у кого настоящая!» — подумал он.
Появились на столе водка, пиво и красное вино.
— Это для тебя красного купил, ты любишь! — Евгений откупоривал бутылки.
И опять зашумели, даже Костя проснулся.
— Места настоящего нет, — говорил Петр, — а впрочем, что место... Придет весна, уйду я из этого проклятого города...
— О. Глеба на покой уволили. В затворе старец и принимать ему никого не велено.
— Твою коробку с эпитафией отобрали, Каиафа у себя поставил... в киот.
— Сломали качели.
— Все сломают! — ударил Петр кулаком об стол. Николай мало говорил, больше слушал. Рассказывал Николай о себе, но ни словом не коснулся самого главного, больше рассказывал так о ссылке и товарищах-ссыльных, о том, как отупляет и калечит подневолье. Потом пошла философия.
Алексей Алексеевич больше всех горячился:
— Мечтать устроить жизнь лучше и свободнее... А какую волю дать невольной душе?
Петр свое говорил:
— Поступил я к приятелю в театр, милее он милого, а то, что ты жрать хочешь и, не жравши, играть не можешь, этого он никогда не поймет... не заметит, некогда ему, понимаешь... и сидишь так ночью после спектакля и думаешь: как это он там у себя ест, непременно почему-то думаешь, что ест, и кишки у тебя все переворачиваются, а от холода и тупой злобы дрожь трясет...
— Главное тут не борьба, не свобода, а во имя чего борются, во имя чего борьба ведется?
— Хочешь, я сию минуту, — наступал Петр, — хочешь, я влезу на шкап и вниз головой, и не расшибусь.
Вспоминали огорелышевские проделки, о. Гавриила, Боголюбского старца. Старца решили непременно проведать завтра же: Петр пойдет с Николаем.
То-то старец обрадуется! В бутылках оставалось на донышке. Шум стоял, как когда-то в пивной у Гарибальди.
— Да провалится вся земля с ее утробой! — Петр влез на шкап и приноравливался проделать свои головоломный фокус: броситься вниз головой и не расшибиться.
Евгений сидел молчаливый и грустный.
Николай тоже молчал, Николай чувствовал, что трясет его, чувствовал, как где-то в сердце ломают что-то...
Алексей Алексеевич уселся за пьянино, стал играть.
Слушал Николай музыку. Ложились звуки на сердце, и был на сердце живой костер.