Глава двадцать первая
Мать сыра-земля

Когда задули свет, и все повалились, и сон плотно сомкнул отяжелевшие пьяные веки, представилось Николаю, будто снова играет кто-то на пьянино.

И среди звуков, в музыке стала Она перед ним, пела Она свою песню, песню песней.

«Земля обетованная! Крылья мои белые, тяжелые вы в слипшихся комках кровавой грязи! Земля обетованная!»

И поднялась буря голосов, слетелись вихри звуков, зажурчали шепоты, покатились волны слов, встали валы грозных проклятий, выбил фонтан криков, попадали капли упреков, загудели, завыли водопады победоносных гимнов, забарабанили боевые кличи, и схватилось причитанье-ропот с разгульной песней, и потонул в плаче бессильный скрежет. Там загорались голоса, как праздник, — кричали

279

камни. Там голос, как сухой ковыль, шумел простором. Беззвучный плач на заре певучей! Воспоминание в разгаре желанного беспамятства! Глухой укор в миг наслаждения! Там темный голос, совсем чужой, выл, как царь-колокол. Был голос-мать, и голос-брат, и голос-друг и голос-враг, и голос-недруг и голос-раб... Падали звезды.

И вдруг трепет взвившихся крыльев, разорванное небо, ужас метнувшихся звезд...

А из разбитого отчаявшегося сердца крестный вопль:

«Мать-сыра земля, я — сын твой, за что ты покинула меня!»

И видел Ее в грязи, бесприютную, заплеванную. Видел Ее, отдавалась Она на глазах толпы. Видел Ее пьяную и убогую. Раздутая, стоя, плыла Она по пруду. Посиневшая, с высунутым языком, висела Она на крюку. И визжала. Она, покрытая язвами, кричала Она ошпаренная. И плакала опозоренная. Глаза Ее, стон Ее о милости...

У нашего кабака
Была яма глубока...

И задрал чей-то визгливый, резкий, как красный кумач, бабий голос кабацкую песню.

И схватились, слипаясь членами, уроды, чудовища люди и звери, звери и люди, и понеслись в ужасном хороводе. И поднялась свалка между людьми и зверями. Месились тела, как тесто, хлюпало мясо, — они крутились, они выворачивались, они ползали, они заползали друг в друга, они разрывали, они истязали друг друга и визжали, и выли.

А из разбитого отчаявшегося сердца крестный вопль:

«Мать-сыра земля, я — сын твой, за что ты покинула меня!»

А над воем, над воплем Ее песня, пела Она свою песню, песню песней.

«Земля обетованная! Крылья мои белые, тяжелые вы в слипшихся комках кровавой грязи! Земля обетованная!»

«Ой, Господи, — будто шепчет Евгений, — дёрнемте, ребята, по последней!»

Николай просыпается, сердце холодеет. В комнате тихо,

280

все спят, из детской Арина Семеновна-Эрих похрапывает. И опять Николай засыпает, но убитым беспамятным сном.

А на воле весенняя ночь черными теплыми тучами кутала землю, таял снег.

Огорелышевские плотники разобрали верх красного Финогеновского флигеля и одна труба, облупленная, с высовывающимися закопченными кирпичами и какая-то длинная, торчала, как виселица-крест. А кругом у террасы и далеко по саду валялись отодранные с искривленными гвоздями доски и щепки, трухлявые столбы и стропила. И лежал мертвым лебедем белый пруд.

Засвистел на дворе фабричный свисток, долгий, словно со сна встрепенувшийся.

И вздохнула матово-зеленая лампа в белом доме Огорелышевых у Арсения.

Вздрагивая, встал из-за стола Арсений, пошел в спальню, весь сгорбленный, и вдруг схватившись от подкатившего удушья за стул, злой на боль, на утомление, на краткость часов, пережидая боль, с горечью думает о ненужности дел.

В щелястых бараках, несладко потягиваясь и озлобленно раздирая рты судорожной зевотой, молчком и ругаясь> подымаются фабричные. Осоловелые недоспавшие фабричные дети тычутся по углам, и от подзатыльников и щипков хнычут. Распластавшиеся по нарам и койкам, женщины и девушки с полуразинутыми ртами борются с одолевающим искушением ночи и с замеревшим сердцем опускают горячие ноги на холодный, липкий, захарканный пол, наскоро запахивая, и стягивая взбунтовавшуюся грудь.

Сменяется ночной сторож Иван Данилов и, обессиленный бессонной ночью, сквернословя и непотребствуя, как Аверьяныч, валится в угол сторожки, а на его место становится дворник Егор-Смехота.

И гудит Боголюбовский колокол к заутрене.

Тянутся к монастырю вереницы порченых, расслабленных, помутившихся в уме и бесноватых с мертвенно-изможденными лицами, измученные и голодные, у одних закушенные языки, — у других губы растрескавшиеся, синие,

281

без кровинки, с застывшею странной улыбкой, и воют и беснуются без своего старца.

И блекнет красный огонек в окне белой башенки у запрещенного старца над каменной лягушкой.

Два худосочных шпиона, переодетые рабочими, кисло озираясь, толкутся у красных Огорелышевских ворот, поджидая работы. Какой-то деревенский парень, повязанный красным шерстяным шарфом, переминаясь, свертывает цигарку, тоже наниматься пришел.

А по дорожке, на той стороне Огорелышевского сада, ходил кто-то в драповом пальто, насмешливо улыбаясь тонкими птичьими губами, такой спокойный и равнодушный и ничему не удивляющийся.

Кто он — демон, один ли из бесов или просто бесенок, само Горе-Злосчастие или Плямка? И демон, и бес, и беседок, Плямка, он ходил по дорожке, словно поджидал кого-то на свидание.


А.М. Ремизов. Пруд // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 1. С. 31—300.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2021. Версия 2.β (в работе)