V

Как пришла весна, пришла громкая с ручьями пенными, певучими, с небом голубым ласковым, с солнцем смеющимся; как почернел сад, раструхлявились гнезда, и пруд стал серым, болезненным — всеми лежал покинутый, с одинокими, забытыми льдинами, с проломленным глазом — прорубью; как запел монастырский колокол звонче и переливчатей о полдне и полночи, — тогда целыми днями, только придут дети из училища, сейчас же на двор: колют, рубят, метут, чтобы к Пасхе ни одной снежинки не держалось.

А вечерами идет игра в «священники большие и маленькие»: сооружают из столов и стульев престол и царские двери, облачаются в цветные платки и разные тряпки, служат всенощную, обедню; в «маленьких же священниках» все дело просто в деревянных кубиках: из кубиков строят церковь со всеми приделами,

324

теплыми и холодным, как у Грузинской, и они же представляют священника и дьякона.

Не пропускали ни одной службы.

Иногда так не хотелось, особенно к ранней обедне.

— Дрыхалы, оглашенные, — подымает Прасковья, — не добудишься, быдто напущено.

А еще только перезванивают: не начинались часы.

Когда же возвращались из церкви, то, при всех увертках, не могли миновать Алексея: он уже встал, сидел в кабинете, и в окно ему видно было, кто по двору шел. Подзывал, придирался, выговаривал.

Особенно попадало на Страстной. Но как хорошо тогда было!

Пономарь Матвей Григорьев, черный, как нечистый, то и дело выходил на церковный двор.

— Олаборники, — брюзжит, — батюшка увидит.

— Батюшка увидит... да он такой старый, едва ноги передвигает, пойдет он смотреть!

Пономарь скрывается:

— Останавливай — не останавливай — ничем не проймешь.

На церковном дворе стояла нежилая будка. Когда перестраивали церковь, иконописцы изобразили на потолке этой будки соблазнительную картину. И тут-то под сенью непонятного еще, притягивающего соблазна, творилось нечто, уму непостижимое.

Приедалась будка, — вламывались в церковь.

И церковь оживала.

Ване Финикову, сыну просвирни, Агафьи Михайловны, читавшему в первый раз на амвоне «слава в вышних Богу» и облеченному по сему случаю в семинарскую длинную чуйку, пришпилили сзади оттопыривающийся, фланелевый хвостик.

На Вербное, во время раздачи вербы, хлестались не только друг с другом, но и с посторонними, взрослыми.

— Верба хлес — бей до слез!

В Великую Среду за пением «Сеченная сечется» Коля такое сотворил — до батюшки дошло... Сырая шляпа Финикова по рукам ходила. Охали, ахали.

— Ах ты, дьявольский сынок, не будет тебе ужотко причастия, — пугал батюшка.

Коля стоял у Креста на коленях и, выкладывая положенные сорок поклонов, еле удерживал слезы и от стыда и от душившего хохота.

Но, не сделав и десятка поклонов, улизнул от Креста.

Всю остальную службу на глазах в алтаре, делая вид, что молится,

325

он страшно скучал. Саша, Петя: и Женя возились на колокольне.

И вот совсем не по уставу, зазвонил неумело и срыву большой колокол, и полная церковь напуганным стадом шарахнулась к паперти.

— Дойдет до благочинного, — ни черта путного, олаборники!

На двенадцать евангелиев, выходя с горящими свечами, тушили огни у прохожих.

— Душа моя, Коко, — наставляла после бабушка, — Бог тебя накажет. Да нешто в законе Божьем это сказано? — Иуда ты и Варфоломей Искариот, помолись ангелу своему и покайся. Ни росту, ничего не даст тебе Владыко Господь, и останешься ты курносым до скончания веков...

И наступил Светлый День.

Словно выросли, преобразились. И плохенькие одежонки выглянули новыми и нарядными. В заутрене вся жизнь была, ждали годом и, что бы ни делали, помнили: вот Пасха, Пасха придет!

На паперти жгучий стыд заливает сердце и личико Коли: со всех сторон тянутся дрожащие руки, и провалившиеся рты гнусят «Колечка, дай копеечку! Колечка, Христос воскресе»! И навязчиво идет запах гнили и промозглого немытого тела, и все эти лохмотья вздрагивают от утренника.

— А я вон, нарядный, иду разговляться! — и жутко представить ему, что они такие: нет дома у них, нет пасхи белой с крестами и яркими цветами; и все же представляет до боли ярко и тут же рядом видит себя в нищенской рвани без дома, без пасхи.

— Неужто это будет когда? — Страшно.

Он вынимает из курточки все свои новенькие копейки, подаренные и украденные, и сует в заскорузлые, посиневшие руки, ловящие руки. А копеек так мало.

И мглистое, сероватое утро с собирающимся снегом перекликается одиноким перекликом запоздалых, растянутых обеден.

* * *

Прямо из церкви шли поздравлять дядю.

С замиранием сердца, со страхом до потери голоса вступали в белый дом.

Еще на Прощеное воскресенье, когда, бухаясь в ноги, положенно приговаривали: «Простите меня, дядюшка, ради Христа!» — была большая проборка.

Теперь, когда, робко прокравшись по парадной лестнице, вошли

326

в кабинет, и каждый еле слышно произнес затверженное:

«Поздравляю вас, дядюшка, Христос воскресе!»

— Болваны, — не глядя рычал Алексей, — чаще драть вас — вот что! И ты! и ты! — лентяи, дармоеды. Тебя, Петька, выдеру, призову рабочих и выдеру: ты у меня забудешь трубку! А ты, курносая гадина, чего рот разинул? И ты, дурак, туда же.

Жмутся, ежатся, молча опустив осоловелые глазенки.

— Ну, марш, отправляйтесь!

Кубарем скатываются с лестницы и бегут вприпрыжку по двору наверх, где ждала-дожидалась бабушка, Маша, нянька.

Особенно Коля не любил Алексея: обидел тот его совсем крохотного.

Вела его Прасковья по двору гулять, встретился дядя. Коля и — протяни ему ручонку...

«Ты, мальчишка, смеешь мне руку совать! Забываешь, кто ты: на наш счет живешь!» — затрясся дядя, а голос издавал странные звуки: казалось, кошка, кошке долго и пристально наглядевшись в глаза, отпрыгнула вдруг, ощетинилась и взвизгнула.

И у Коли тогда задрожали губки, и кусать, рвать хотелось неистово, бешено...

Славят Христа на весь дом, христосуются, а с Машей несчетно раз.

После вечерни приходят батюшки.

Матвей Григорьев, едва держась на ногах, толкует каждому, будто «пупок у его не на животе, а на спине, этак!» — и, странно изгибаясь, не открывая рта, посмеивается.

За закуской батюшка пробирает Петю за трубку, хотя трубка — общая.

Курили до зеленых кругов и тошноты.

Так как на копейки съедалось в стаканчиках мороженое и покупались «грешники», то приходилось курить тот табак, которым перекладывалось зимнее платье.

Оканчивается миром.

— Ну, Христос с вами, — гладит батюшка по головке, — Пресвятая Владычица Грузинская, — малыши вы махонькие, неразумные.

Мать беззвучно плачет, загрызает ногти, мясо у ногтей. Жалуется.

— Ах, Господи, Господи! Потерпите... Варвара Павловна....

— Христос..., Несите крест...

— Да они, они... они... жизнь мою... я...

327

Под ночь бывало грустно: прошел Светлый день.

— Если б всегда была Пасха!

— Должно быть, в раю только.

— И умереть, говорят, на Пасху хорошо, прямо в праведники. Дедушка на третий день издох...

— Экзамены скоро.

А в крышу постукивают мутно-зеленые капли первого теплого дождя, красящего сухую, седую траву и черный пруд.

Дьявол, пролежавший всю ночь в грязной канаве, забрался теперь в купальню и, сладострастно хихикая, зализывал вскрывшиеся, теплые раны.

И лягушки, выпучив сонные бельма и растаращив лайки, бестолково заквакали.

И стала земля расправляться и тучнеть, и все семена жизни зреть стали, наливаться, изнемогая, задыхаясь в любовной жажде.

Зарею нежные травинки, голубые первые подснежники, как хор девушек-девственниц с тайно подступающим красным зноем, — благовестницы грядущих невест, взглянули на восходящее солнце, на Христа воскресшего.


А.М. Ремизов. Пруд. Вторая редакция // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 1. С. 301—501.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2021. Версия 2.β (в работе)