VI

Алый и белый дождь осыпающихся вишен и яблонь.

Замирающий воскресный трезвон.

— Эй, плотнички лихие, работай!

И, наслаждаясь, налегают на тяжелые лопаты, и тугая земли ломается.

Рубашки и штаны испачканы, руки грязные, темные. С самого утра на огороде перед домом копаются. Чертенята маленькие.

Прошли экзамены. Перешел и Петя, а Женя и Коля поступили в гимназию.

— Как стемнеется, за досками пойдемте: шалаш надо, без шалаша нельзя, — Саша, как заправский землекоп, поплевывает на руки, — или берлогу выкопаем в двадцать сажен, чай пить будем, кровать поставим. У Захаровых вон берлога в пятьсот сажен; Васька говорит, музыка играет.

— И глубже выроем, свой пруд выроем!

— А на той стороне кизельник зацвел.

— Пожрём.

«Та» сторона — часть сада к Синичке. Там растут старые яблони

328

и «кизельник». Невзирая на бдительный надзор, к Ильину дню — ни яблочка, ни ягодки. Шелушат по ночам, а чтобы запугать сторожей, хлопают в ладоши, будто лешие.

«И сад и пруд — проклятые, — идет молва, — нечистый ходит. Намедни пошел в караул Егор-смехота, а из пруда — рожа, да как загогочет — инда яблоки попадали. Подобрал полы, да лататы. Душка-Анисья богоявленской кропила, насилу отходился. А Егор-то ведь во, — смехота!»

Когда же ловили, приходилось плохо. Да им как с гуся вода...

— Палевый вчера улетел, — говорит Коля, — остался один чернопегий. И подсеву нет.

Он работает лениво и не так пачкается, как другие.

Голуби — общие, но Коля чувствует к ним особенную нежность: и тайники и приманки выдумывает, и чтобы потеплее было. Петя гоняет: залезет с шестом на крышу и посвистывает.

В праздничный день обычно отправлялись дети с голубями на птичий базар. На базаре торговались и обменивались или просто слонялись, вступая с торговцами в препирательства, задирая бахвальством и плутнями.

К голубям пристрастил детей старичок-приказчик.

Жил старичок на дворе на покое, дела у него хозяйского не было, разве вечером когда сразится в шашки с самим Огорелышевым и только. Все же остальное время проводил он с птичками. Занимали птички всю его квартиру, чахли и гадили, а петь не пели.

Дети часто забегали к нему, любопытствовали, а он медленно, отщипывая то и дело понюшку, рассказывал о каждой породе, представлял голоса, ставил примерные силки и западни и нередко случал пичужек в надежде иметь яички.

Уж очень хотелось старику маленьких птенчиков повидать, выходить птичек: авось запоют!

Без озорства и тут не обходилось: к великому огорчению птицелова птички как-то сами собой открывали клетки и, несмотря на двойные рамы никогда не отворяемых окон, вылетали на волю.

А какая у них голубятня была! Теперь совсем уж не то...

Пронюхала про голубей Палагея Семеновна.

Занегодовала:

«Варенька, Варенька, да они ведь у тебя голубятники, это невозможно».

И Бог знает, с какими целями, вызвалась посмотреть голубятню.

Высоко задирая юбки, взобралась по трясущейся крутой лестнице

329

к слуховому окошку мезонина и, наступая на теплый помет, готовилась наставлять...

Но детей на голубятне не оказалось, да не только детей, и лестницы.

Поморили они ее, наоралась вдосталь.

Была после потасовка немалая. А голубятню сломали.

* * *

Солнце, между тем, осмотрев все закоулки двора и тинистый берег, идет на самую середку пруда греть старых усатых сазанов, ледяные ключи палить.

Бросают лопаты и обедать.

Приходит Филиппок, коренастый, черномазый, взъерошенный мальчишка-сапожник.

Филиппок был искусник немалый: мастерил из кожи разное оружие, ордена и медали.

Начинаются разбойничьи игры. Русско-турецкая война.

Что ни попадет под руку, — летит вверх тормашками: стекла и куры, скамейки, цветы, дрова, собаки, лопаты, цыплята.

Глядишь, там кто-то и в пруду бултыхается.

Не ходят, а носятся в бумажных и кожаных орденах, с подбитыми глазами, исцарапанные.

Вольница, — удержу на вас никакого нет, — оглашенные.

Вот будто город в огне. Осажденные, озверелые от голода и тревог, рвутся под бьющей бедой в стенаньях, в проклятьях.

Толпы тонут в волнах; а над головой свистящие пули — отходные молитвы.

Бегут, бегут... По пятам черный дым и адский грохот. Впереди кругом топь крови.

Вот лопнет сердце, вот дух захватит.

Ну, еще, еще!

И крик взрывает сад, и из трубы, выпыхивающей клубы седого дыма, кричит навстречу неумолимо-резкий, страшный крик: бей! бей! бей!

— Дяденьке пожалимся! — и острые пальцы управляющего вдруг вонзаются в ухо и больно выворачивают мягкий хрящ.

— Андрей-воробей! Андрей-воробей! — запевается хором; хор кружится, и проворные руки то и дело салят дьявольскую фигуру с крючковатым носом, на котором торчит сухой конский волос.

Согнувшись, проходит управляющий к фабричному корпусу, наводя страх и порядок.

330

«Со свету сжил, дьявол, — роптали по двору, — лизун огорелышевский, шпион, подхвостник. Найдет на тебя полоса, хлебнешь из пруда...»

Идут в купальню. До дрожи, тошноты ныряют и плавают. Ни одного сухого местечка. Одежа свертывается, как выполощенное белье.

Теперь на навоз, на ту сторону. Навоз разрывают, выкапывают белых жирных червей и, набрав полные горсти, раздавливают по дорожкам...

А когда пресыщаются, начинается ловля лягушек. Наводняют полную кадушку под желобом и, вытаскивая по одной, истязают-потешаются: отрывают лапки, выкалывают глаза, распарывают брюшко, чтобы кишки поглядеть.

Квакают-квакают лягушки во всю глотку.

— Ай! нагрешники! — спохватывается Степанида. — Всю-то мне воду опоганили.

Долго возится с кадушкой, вылавливая левой рукой скользкие внутренности и лапки.

Все пальцы у детей обрастали за лето бородавками, возникновение которых приписывалось лягушкам.

«Это от ихних соков поганых», — объясняла Прасковья.

Зато большое было удовольствие, когда после каникул принимались за сведение бородавок.

Мазали пальцы теплыми куриными кишками, кишки зарывались в землю, — так сводились бородавки.

Бросают лягушек. Отправляются на качели.

Выпачканные червями и лягушачьими внутренностями, липкие, качаются-подмахивают до замирания сердца, взлетают за фонарь до маковки березы, перелетит доска за перекладину...

Потом лазают по качельным канатам, жмурясь и вздрагивая от наслаждения сжимать ногами упругую, щекочущую веревку.

И, добираясь до самого края, вверху у колец задерживаются, как маленькие обезьянки.

Вечереет. Раскаляются за монастырем закатные тучи. Черные, длинные тени плывут по пруду, купаясь в бьющемся, кипящем золоте.

Подымаются сложенные за террасой шесты, обитые вверху тряпками — знамена и хоругви, — трогается торжественный крестный ход: избиение младенцев.

Сажей и кирпичом вымазанные лица и руки. Коля на длиннейших ходулях «в белой простыне. А жертва уж и мечется и визжит...

331

— Машка Пашкова— Машка Пашкова... — монотонно, речитативом поет хор, преследуя, гоняясь за девочкой.

— Шран-трибер-питакэ... Машка Пашкова — Машка Пашкова..

Затравленная девочка камушком влетала в каморку, забиралась в колени к отцу и дрожала, как листик.

Отца Машки дети боялись.

Трезвый не страшен, но когда наступал запой, Павел Пашков свирепел.

Бледный, со впалою грудью, бегал слесарь с ножом по двору, искал зарезать детей.

Дети в такие дни прятались в самые засадные места и только когда Пашков, обессилев, валился где-нибудь у помойки с окровавленными руками, с слипшеюся прядью бурых волос на закопченной голове, — они выходили из нор.

— Машка Пашкова — Машка Пашкова...

В заключение — бабки. Бабки-салки, кон за кон, ездоки, плоцки... И переменная драка. Тут каждый друг перед другом соперничал. Лупили друг друга чем ни попало.

Бьет восемь.

В сад выходит дядя Игнатий с книжкой и биноклем.

Хоронясь, забираются под террасу и на корточках в темноте и сырости слушают Филиппка.

По описании мастерской и хозяина рассказывается вечно од-. на и та же сказка о «семивинтовом зеркальце».

Другой Филиппок не знает.

Непечатная сказка, такая забористая, и слушать ее, хоть сто раз прослушаешь — никогда не надоест.

Спадает жара.

Убирается Филиппок восвояси.

Выходит ночь, идет ночь в черном саване, в полыхающих зарницах, молодых звездочках.


А.М. Ремизов. Пруд. Вторая редакция // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 1. С. 301—501.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2024. Версия 2.β (в работе)