XXIII

Когда Эрих разбудила Петра и Николая, Евгений ушел уж на службу.

Собираться им недолго было.

В Андрониеве перезванивали к средней обедне.

Они шли по нелюдным улицам с низкими, придавленными домами, захватывали огороды и пустыри, сворачивали на бульвары по кривым переулкам.

Дворники подскребали тротуары.

Какие-то оборванные гимназисты окружили лоток с «грешниками» и, целясь широким и коротким ножом, азартно рассекали румяные толкачики-грешники.

Где-то за вокзалом гудела роща весенним гудом.

484

— Это ты мне вчера сказал, что дом ломают?

— Должно быть, уж сломали, — Петр задыхался.

Проехал водовоз на колесах.

— Водовоз всегда первый на колесах, помню» бывало, как — ждешь его, и вдруг встречаешь...

— Весна.

Прогнали в участок партию беспаспортных из ночлежного дома.

Сбоку шагал городовой с книгой под мышкой.

— Почему это на таких книгах и переплет паскудный: с какими-то зелеными жиденькими разводами?

— А тебе что ж, сафьяновый надо? На верхах пакостят, ну и течет...

Черномазый мальчишка пронес огромный золотой калач — вывеску.

Какая-то женщина в одном платье, едва держась на ногах, семенила по тротуару с угрожающим в пространство кулаком.

У разносчика рассыпалось мыло: ярко-желтые, как жир вареной осетрины, куски-кубики завалили весь тупик... измазанную стену.

— Знаешь, Петя, странное со мной что-то творится, я словно в первый раз на мир гляжу, все для меня ярко и ново, все вижу... Может быть, это оттого, что я взаперти просидел столько времени.

Поравнялось несколько пар проституток: шли они на освидетельствование, шли такой отчаянной походкой... заразу несли... выгибали стан.

— Посмотри, посмотри, — Петр дернул Николая, — как эти женщины ходят... Один приятель рассказывал, будто мурашки у него по спине бегают, когда видит их... А потому это, я так думаю, что некоторые из них настоящие женщины... женщины, которые тянут...

Николай остановился вдруг: то, что все время скрытно горело в нем, выбилось острым языком:

— Где Таня?

Петр отвел глаза.

Молчали.

Теперь пошли быстро. Говорил Петр.

— О Тане я слышал, она была больна, сильно. Думали, умрет. Говорят, отравилась. Говорят, какой-то подлец... По городу много слухов. Называли и Александра...

— Что? что?

— Называли Александра.

485

— Нет, неправда! неправда! — Николай задохнулся. Толковали о свадьбе, Александр и мне говорил. Николай дергался.

— Осенью... в октябре хотели, и вдруг...

В это время поравнялся нищий-юродивый, пристально заглянул в глаза тому и другому поочередно и, отшатнувшись, плюнул прямо в лицо Николаю. Плюнул и с гоготом, с площадною руганью, проклятиями бросился в сторону.

Петр бросился за ним,

— Стой, Петя! — закричал Николай, ухватившись за Петра. Петр вырывался.

— Оставь! оставь его! — просил Николай, но Петр не унимался, орал на всю улицу.

С перекрестка, ускоряя шаг, подходил городовой, держа наготове свисток.

Окна усеялись любопытными.

Няньки остановили колясочки. Высыпали из ворот дворники и кухарки.

— Го, го, го... — ударялся в спину безумный хохот.

— Не надо, не надо, — уговаривал Николай... — он прав, да...

— Прав?! — передразнил Петр.

— Знаешь, Петя, со мной что-то случится сегодня... видел я сон: мать видел и себя в зеркале без волос... а потом, совсем забыл, теперь только вспомнил: когда-то давно, шел я из училища, и вот так же — нищий плевал на меня и ругал, а я, помню, чуть не плакал, стыдно мне было и горько, я не знал, за что, а теперь... Я пойду к Александру.

Шли молча.

— Александр такой сухой сделался, черствый... эта улыбка огорелышевская... Старик-то дядя путает и хорохорится. А он правая рука — все...

— Я пойду к Александру.

— Забыл он то время, как все мы вместе жили, совсем ушел от нас. Видел ты, как Женя бьется, а вот, — Петр тряхнул трехрублевкой, — последнее отдал, а тому... тому не до нас, ему некогда. После пожара закаменел весь. Ходит слух, что все это его рук дело... От него всего можно ждать. В один прекрасный день старика астма задушит...

— Кто задушит? — переспросил Николай.

— Вот и про Таню... говорят...

— Я пойду к Александру.

Петр ничего не ответил, глядел куда-то поверх белых крыш в

486

черную даль, словно дни считал, когда придет положенный ему срок...

Только вот весна придет, — говорили глаза.

Николай глядел на брата. Забывая себя, видел его насквозь, видел его боль и его тоску, и была боль и тоска в душе, и стыдно становилось за то, что не может вернуть ему жизнь.

Молча входили в монастырские ворота.

Сколько старого всколыхнулось, припомнилось столько хороших дней и часов и минут, и то, что думалось тогда, тогда... на этого не вернуть...

— Реставрация, — Петр скривил рот, указывая на стену.

И в самом деле, зеленого черта с хохочущими глазками, которому грешники подпаливали хвост — этой удивительной картины не было.

Рябоватый священник в пышной муаровой рясе, с необыкновенно детским выражением глаз, об руку с здоровенным генералом с пьянеющим одутловатым лицом, обрамленным рыжей лопатой-бородой, со шпорами и с белыми огромными крыльями, выходящим откуда-то из-под густых эполет, заслоняли лик Князя мира сего.

Жутко стало, когда взбирались по лестнице в белую башенку, как тогда в первый раз.

У самой двери какой-то монах загородил дорогу.

— Не принимают, — дерзко сказал монах.

— Не принимают! — Петр грубо толкнул монаха.

Вошли в келью.

И как увидали этого измученного старика, не суетящегося теперь, а загнанно-хоронящегося в своем кресле, вихрем снесло жуть.

Старец хотел приподняться, поздороваться, сказать что-то...

Только крупные слезы покатились из страшных багровых ям по впалым щекам.

— «Не принимают!» — ворчал Петр, все еще не приходя в себя.

— Колюшка! — передохнув, сказал, наконец, старец, — пришел ты...

Жалко было старца: бессильно шептал он что-то, звал кого-то, какого-то о. Мефодия, хотел, должно быть, гостей угостить, но никто не пришел, никто не отзывался.

Было тихо, только каждую секунду пели часы: так билось сильно у каждого сердце.

— Пришел я к вам, о. Глеб, — начал Николай и остановился... —

487

Страшно мне... Страх охватил меня, я не знаю когда, но такой... до самых костей. Прежде ничего этого я не чувствовал. Прежде все легко шло, легко сносилось, легко принималось. Теперь застрял. Стало мне страшно жить, и... умирать страшно.

Старец задумался. Такой скорбью все лицо дышало.

И вдруг улыбнулся.

— Придет весна...

— Минуту назад, дорогой я представил ее себе ясно, не — весну, а смерть... конец. Секунда — и тебя нет, — нет, а все, что ты делал, все, что ты чувствовал, все, что думал, даже о чем самые близкие тебе не знают и не догадываются, — все это куда это пойдет? с тобой — все это с тобой на твоей спине, прямо на теле — кусающие точащие гнезда... Придет весна...

— Упадут на могилах кресты, — снова заговорил старец, — кресты уж падают, птицы летят, несут птицы цветы, цветы-песни... все обновляется, восстает из гробов, выходит светло...

— А я смею взглянуть в лицо этого света новой жизни?.. Кто примет навьюченного этими гадами?

Сидел Петр, как смерть, бледный.

— Род сей подобен детям, — продолжал старец, — которые сидят на улице и, обращаясь к своим товарищам, говорят: мы играли вам на свирели, и вы не плясали, мы пели вам печальные песни, и вы не рыдали...

— Любите, любите всем сердцем. Есть любовь, которая может остановить руку убийцы, зажечь потухшие чувства, просветить темные помыслы...

Слушая старца, Николай незаметно для себя поднялся, походил по келье и встал у окна.

И вдруг глаза его окаменели, прикованные к окну: между рам синело разбитое стекло и блестел острый голыш.

Встала перед ним та ночь, когда Александра увезли, встала она со всем своим ужасом, со всеми проклятиями, какими проклинал он мир, себя, всех людей со всем отчаянием, повернувшим руку бросить камень в красный огонек к старцу, который любил его, который прощал ему, который теперь принял его...

И вдруг потянуло Николая пробить раму, и вниз головой туда под обрыв...

— Есть вещи, которых простить нельзя... Ты не простишь, — ударило сердце, которое вырвал бы с корнем от стыда; муки и отчаяния.

Старец поднялся и, простирая к Николаю посиневшие от судороги руки, дрожал весь, готовый упасть на землю.

Петр подхватил.

488

— Простите меня, — простонал едва дышавший о. Глеб.

Несколько раз заглядывавший в дверь монах, приставленный надзирать за старцем, теперь вошел в келью и бесцеремонно уселся на стул.

Попрощались.

И когда замер последний отстук последних шагов, и каменная лестница вниз из башенки помертвела, старец поднялся, прополз к окну, растворил раму и, нащупав голыш, вынул его.

И, перебирая губами, горящими от слез, прижимал этот камень к своему сердцу, камень отчаяния, камень горя, камень перемучившегося, исстрадавшегося человеческого сердца.

И казалось, звал кого-то, молил кого-то, останавливал кого-то и, опадая, только крестил и крестил путь бесконечных терзаний — людскую долю.

Крупные слезы катились из багровых, глубоко рыдающих ям — перегоравших в ясные, лучистые видящие глаза.

— Любите! любите...


А.М. Ремизов. Пруд. Вторая редакция // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 1. С. 301—501.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2021. Версия 2.β (в работе)