Юрий Ананьевич Сидоров, студент Московского университета, принадлежал к той литературной молодежи, которая стала группироваться вокруг символистских «Весов» в последние годы их существования. С «окаменелым, желтым, безволосым, похожим на маску лицом египетского аскета» (С. Соловьев), он одинаково увлекался отцами церкви, французским XVIII в. и мифологическим осмыслением судьбы Пушкина и Гоголя (Данилов монастырь в «Посещении» — место тогдашнего погребения Гоголя). Сидоров умер неполных 22 лет, разбросавшись в стихах во все стороны и не успев выработать собственной манеры. Его «Муза» напоминает раннего Ходасевича, а «Олеография» — даже Г. Иванова. «Психопомп», водитель душ в царство мертвых, примиритель неба (еврейский Саваоф) и праха (вавилонский бог-ил Мот, след богини первозданной морской стихии Тиамат) — это греческий Гермес, египетский Тот; «аррэт» значит «неизреченный». В предисловии к его единственному посмертному изданию («Стихотворения». М., 1910) А. Белый писал, что он был более «замечательный человек», чем «замечательный писатель»; Брюсов в рецензии резонно заметил, что так можно сказать о любом подающем надежды юном литераторе.
Бывает иногда пустынно и уныло
В моей душе. Увы, того, что было, нет;
Бескрылая, без сил, душа любовь забыла,
Со мною милой нет. Я — не поэт.
Восторги гордые молитв и славословий
Игрою грустных грез теперь заменены,
И жребий горести мне выпадает внове,
Даруя вновь и скорбь, и злые сны.
В минутах жутких я и в тишине великой
Молчу и чутко жду, и слышу ясно так
Созвучье чудное; сокрыто в нем музыкой
Лобзанье легкое... Знакомый знак,
Как в двери легкий стук, сей звук неизъяснимый
Вдруг предварит меня. Я молвлю: Муза, ты?
И в Музе узнаю я девушки любимой
Прелестные и нежные черты.
Верхом вдоль мельничной плотины,
Спустив поводья, едет лорд:
Фрак красный, белые лосины
И краги чёрные ботфорт.
А рядом в синей амазонке
Миледи следует, склонив
Свой стан затянутый и тонкий.
Кругом ряды зеленых ив.
Там вдалеке за старым парком
Сверкает замок белизной,
И в блеске пурпурном и ярком
Уходит солнце на покой.
Всё светом розовым залито;
Безмолвно погасает день,
И звякнет лишь порой копыто
О подвернувшийся кремень.
Превзойдены все извращенности,
Ненужный ил гнилых болот,
Хаос предмирной сотворенности,
Наследье Тиаматы — Мот —
В них с Саваофом примиренности.
А я в нездешней удаленности,
За хрусталем небесных вод,
Жду в порываньях исступленности
Созвездий-колесниц восход,
Один с собой в самовлюбленности.
Я в ризах птичьей окрыленности
Прошел планетных семь ворот
И в нимбе божьей озаренности
Ибисоглавый рек мне Тот:
«Аррэт, и ты в уединенности».
Давно бессмертного поэта
Похоронили мы, а он
Приходит к нам, с того-то света,
Как не бывало похорон;
Не изменясь ничуть обличьем,
Придет, кивнет; лицо свое
Скуластое и с носом птичьим,
Всё острое, как лезвие,
Как полоса дамасской стали,
Приблизит к нам; былой огонь
Сверкнет в очах, а мы: «не ждали
Тебя», твердим ему, «не тронь,
В Даниловом твоя могила,
Там дожидайся судных труб».
Здесь труп, но дивно озарила
Его улыбка мертвых губ.
И жутко, жутко по-иному
Всем вдруг становится теперь,
Что грянет весть: «по-именному»
Чрез распахнувшуюся дверь.
Что, сей покойник не от Бога ль?
Пришлец, приход понятен твой.
И страшен мертвым душам Гоголь,
Мертвец, мертвец с душой живой.