ВЕЛИМИР ХЛЕБНИКОВ

1885—1922

В. Хлебников, 1916 (фрагмент снимка)
В. Хлебников, 1916 (фрагмент снимка)

Велимир (Виктор Владимирович) Хлебников — «Колумб новых поэтических материков», создатель «целой периодической системы слова» (Маяковский) — при жизни был признан немногими. Личность Хлебникова, юродивого мудреца, тихого пророка, неряшливого чудака и вечного скитальца, притязавшего зваться «председателем Земного шара», долго и потом заслоняла его поэзию.

Родом из Астрахани, сын орнитолога, студент-естественник Казанского и Петербургского университетов (не окончил), он начал писать еще в гимназии. Первые опыты, посланные Горькому и одобренные им, воодушевили юношу — «вид у Вити был гордый и радостный» (воспоминания сестры). Собственно литературная деятельность поэта начинается с 1908 г. в Петербурге. Он знакомится с Городецким, Кузминым, увлекается А. Ремизовым, посещает «башню» Вяч. Иванова, однако пишет не похоже ни на кого. Стихотворные миниатюры 1908—1909 гг. («Вечер. Тени...», «Заклятие смехом», «О, достоевскиймо бегущей тучи!..», «Бобэоби пелись губы...», «Кузнечик» и др.) содержали в себе зерно нового искусства — футуризма («будетлянства», как предпочитал выражаться Хлебников). В 1910—1912 гг. складывается «Гилея» — самая деятельная группа русского футуризма. Хлебников и его друзья (Д. и Н. Бурлюки, В. Каменский, Е. Гуро, А. Крученых, потом В. Маяковский) совместно издают сборники «Садок судей» (СПб., 1910, 1913), «Пощечина общественному вкусу» (М., 1912), «Дохлая лупа» (М., 1913). Появляются и отдельные книжки Хлебникова: «Ряв» (Пг., 1914), «Изборник стихов. 1907—1914» (Пг., 1914), «Творения. 1906—1908» (М., 1914).

Соединенные вместе и оригинально интерпретированные понятия «слово» и «будущее» лежат в основе хлебниковской теории поэтического языка. «Родиня творчества — будущее» («Свояси»). Направляющим началом на этом пути искусства в будущее является само слово, его собственная природа, свободная от навязываемой извне утилитарно-коммуникативной функции, слово «самовитое», «вне быта и жизненных польз», наделенное живым свойством саморазвития, устремленное к тому, чтобы вырасти в законченное произведение искусства. Поэт-философ, Хлебников видел в слове энергию жизнестроения, способную восстановить утерянную некогда общность человеческих связей, вернуть миру его изначально-цельную сущность: «Найти, не разрывая круга корней, волшебный камень прекращенья всех славянских слов одно в другое, свободно плавить славянские слова — вот мое первое отношение к слову... Найти единство вообще мировых языков, построенное из единиц азбуки, — вот мое второе отношение к слову. Путь к мировому заумному языку» («Свояси»). «Заумь» для Хлебникова не бессмыслица, а восхождение к истинному смыслу слов, скрытому за кажущимся. «Отделяясь от бытового языка, самовитое слово так же отличается от живого, как вращение земли кругом солнца отличается от бытового вращения солнца кругом земли» («Наша основа»).

Слово, несущее энергию жизнетворчества, заключает в себе миф о человеке и природе в их единстве, угадывает законы исторического движения, указывает путь от смерти к бессмертию, «растет как растение, плодит друзу звучных камней, соседних ему», стареет, умирает и вновь возрождается. Не пользоваться готовыми словами, творить их — принцип, которому следует поэт. Словотворчество в его хлебниковской мифо-поэтической сущности не знает, кажется, ни условностей, ни пределов. Синкретизм, детскость поэтического мышления не признает раздельного существования творчества и жизни. Целостность для Хлебникова не усвоенный принцип, не «эстетики», но состояние живой материи, та единственно возможная форма бытия, в которой сосуществуют, плывут и перетекают друг в друга лирическое и эпическое, прошлое, настоящее и будущее, стихи и проза. Отсюда принципиальная открытость текста, его особая

504

«восприимчивость», позволяющая рассматривать лирику Хлебникова как одно необычайно подвижное в своей основе большое стихотворение, а каждое в отдельности стихотворение — как продолжение предыдущего или последующего.

Хлебников, писал Мандельштам, «не знает, что́ такое современник», он «гражданин всей истории, всей системы языка и поэзии. Какой-то идиотический Эйнштейн, не умеющий различать, что ближе — железно-дорожный мост или “Слово о полку Игореве”»; он «возится со словами, как крот, он прорыл в земле ходы для будущего на целое столетие».

Изд.: Хлебников В. Творения. М., 1987.

* * *

Вечер. Тени.
Сени. Лени.
Мы сидели, вечер пья.
В каждом глазе — бег оленя,
В каждом взоре — лёт копья.
И когда на закате кипела вселенская ярь,
Из лавчонки вылетел мальчонка,
Провожаемый возгласом: «Жарь!»
И скорее справа, чем правый,
Я был более слово, чем слева.

1908

ЗАКЛЯТИЕ СМЕХОМ

О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Что смеются смехами, что смеянствуют смеяльно,
О, засмейтесь усмеяльно!
О, рассмешищ надсмеяльных — смех усмейных смехачей!
О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей!
Сме́йево, сме́йево,
Усмей, осмей, смешики, смешики,
Смеюнчнки, смеюнчики.
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!

<1908—1909>

505

КУЗНЕЧИК

Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер.
«Пинь, пинь, пинь!» — тарарахнул зинзивер.
О, лебедиво!
О, озари!

<1908—1909>

* * *

О, достоевскиймо бегущей тучи!
О, пушкиноты млеющего полдня!
Ночь смотрится, как Тютчев,
Безмерное замирным полня.

<1908—1909>

* * *

Бобэоби пелись губы,
Вээоми пелись взоры,
Пиээо пелись брови,
Лиэээй — пелся облик,
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь.
Так на холсте каких-то соответствий
Вне протяжения жило Лицо.

<1908—1909>

* * *

Когда умирают кони — дышат,
Когда умирают травы — сохнут,
Когда умирают солнца — они гаснут,
Когда умирают люди — поют песни.

<1912>

* * *

Мне мало надо!
Краюшку хлеба
И каплю молока.
Да это небо,
Да эти облака!

1912, 1922

506

* * *

Гонимый — кем, почем я знаю?
Вопросом: поцелуев в жизни сколько?
Румынкой, дочерью Дуная,
Иль песнью лет про прелесть польки, —
Бегу в леса, ущелья, пропасти
И там живу сквозь птичий гам.
Как снежный сноп, сияют лопасти
Крыла, сверкавшего врагам.
Судеб виднеются колеса
С ужасным сонным людям свистом.
И я, как камень неба, несся
Путем не нашим и огнистым.
Люди изумленно изменяли лица,
Когда я падал у зари.
Одни просили удалиться,
А те молили: «Озари».
Над юга степью, где волы
Качают чёрные рога,
Туда, на север, где стволы
Поют, как с струнами дуга,
С венком из молний белый чёрт
Летел, крутя власы бородки:
Он слышит вой власатых морд
И слышит бой в сквородки.
Он говорил: «Я белый ворон, я одинок,
Но всё — и черную сомнений ношу,
И белой молнии венок —
Я за один лишь призрак брошу:
Взлететь в страну из серебра,
Стать звонким вестником добра».

У колодца расколоться
Так хотела бы вода,
Чтоб в болотце с позолотцей
Отразились повода.
Мчась, как узкая змея,
Так хотела бы струя,
Так хотела бы водица
Убегать и расходиться,
Чтоб, ценой работы добыты,
Зеленее стали чёботы,
Черноглазые, ея.
Шёпот, ропот, неги стон,
Краска темная стыда,

507

Окна, избы с трех сторон,
Воют сытые стада.
В коромысле есть цветочек,
А на речке синей челн.
«На, возьми другой платочек,
Кошелек мой туго полн». —
«Кто он, кто он, что он хочет?
Руки дики и грубы!
Надо мною ли хохочет
Близко тятькиной избы?
Или? Или я отвечу
Чренооку молодцу, —
О, сомнений быстрых вече, —
Что пожалуюсь отцу?
Ах, юдоль моя гореть!»
Но зачем устами ищем
Пыль, гонимую кладбищем,
Знойным пламенем стереть?
И в этот миг к пределам горшим
Летел я, сумрачный, как коршун.
Воззреньем старческим глядя на вид земных шумих,
Тогда в тот миг увидел их.

<1912>

ПЕРЕВЕРТЕНЬ

(Кукси, кум мук и скук)

Кони, топот, инок,
Но не речь, а чёрен он.
Идем, молод, долом меди.
Чин зван мечем навзничь.
Голод, чем меч долог?
Пал, а норов худ и дух во́рона лап.
А что? Я лов? Воля отча!
Яд, яд, дядя!
Иди, иди!
Мороз в узел, лезу взором.
Солов зов, воз волос.
Колесо. Жалко поклаж. Оселок.
Сани, плот и воз, зов и толп и нас.
Горд дох, ход дрог.
И лежу. Ужели?
Зол, гол лог лоз.
И к вам и трем с смерти мавки.

<1912>

508

* * *

Сегодня снова я пойду
Туда, на жизнь, на торг, на рынок,
И войско песен поведу
С прибоем рынка в поединок!

<1914>

ЗВЕРЬ + ЧИСЛО

Когда мерцает в дыме сел
Сверкнувший синим коромысел,
Проходит Та, как новый вымысел,
И бросит ум на берег чисел.

Воскликнул жрец: «О, дети, дети!» —
На речь афинского посла.
И ум, и мир, как плащ, одеты
На плечах строгого числа.

И если смертный морщит лоб
Над винно-пенным уравнением,
Узнайте: делает он, чтоб
Стать роста на небо растением.

Прочь застенок! Глаз не хмуря,
Огляните чисел лом.
Ведь уже трепещет буря,
Полупоймана числом.

Напишу в чернилах: верь!
Близок день, что всех возвысил!
И грядет бесшумно зверь
С парой белых нежных чисел!

Но, услышав нежный гомон
Этих уст и этих дней,
Он падет, как будто сломан,
На утесы меж камней.

21 августа 1915

509

* * *

Годы, люди и народы
Убегают навсегда,
Как текучая вода.
В гибком зеркале природы
Звезды — невод, рыбы — мы,
Боги — призраки у тьмы.

1915

* * *

Усадьба ночью, чингизхань!
Шумите, синие березы.
Заря ночная, заратустрь!
А небо синее, моцарть!
И, сумрак облака, будь Гойя!
Ты ночью, облако, роопсь!
Но смерч улыбок пролетел лишь,
Когтями криков хохоча,
Тогда я видел палача
И озирал ночную, смел, тишь.
И вас я вызвал, смелоликих,
Вернул утопленниц из рек.
«Их незабудка громче крика», —
Ночному парусу изрек.
Еще плеснула сутки ось,
Идет вечерняя громада.
Мне снилась девушка-лосось
В волнах ночного водопада.
Пусть сосны бурей омамаены
И тучи движутся Батыя,
Идут слова, молчаний Каины, —
И эти падают святые.
И тяжкой походкой на каменный бал
С дружиною шел голубой Газдрубал.

<1915>

510

* * *

Моих друзей летели сонмы.
Их семеро, их семеро, их сто!
И после испустили стон мы.
Нас отразило властное ничто.
Дух облака, одетый в кожух,
Нас отразил, печально непохожих.
В года изученных продаж,
Где весь язык лишь «дам» и «дашь».
Теперь их грезный кубок вылит.
О, роковой ста милых вылет!
А вы, проходя по дорожке из мауни,
Ужели нас спросите тоже, куда они?

<Начало 1916>

511

Воспроизводится по изданию: Русская поэзия «серебряного века». 1890–1917. Антология. Москва: «Наука», 1993.
© Электронная публикация — РВБ, 2017–2024. Версия 2.1 от 29 апреля 2019 г.