Николай Алексеевич Клюев — самый крупный, влиятельный представитель новокрестьянского течения в русский поэзии, выступавший его идеологом. Родился в деревне Коштуга, Вытегорского уезда Олонецкой губернии (ныне в Вологодской области). Семья была приписана к крестьянскому сословию, но утратила земельный надел. В деревне Желвачево того же уезда и Вытегре прошли детские и юношеские годы будущего поэта. Его мать, одаренная сказительница и плачея, приобщила сына к фольклору, к так называемой отреченной литературе, бытовавшей в раскольничьей среде. Клюев окончил церковно-приходскую школу, двухклассное городское училище (в Вытегре) и год обучался в фельдшерской школе в Петрозаводске.
Впервые Клюев опубликовал стихи в малоизвестном альманахе «Новые поэты» (СПб., 1904). Печатался в сборниках «Народного кружка» П. А. Травина «Волны», «Прибой» (оба М., 1905). За активное участие в революционной агитации (от Крестьянского союза) отбывал в 1906 г полугодовое тюремное заключение. На ранних стихах Клюева сказалось влияние «гражданской лирики» народников, Надсона. В октябре 1907 г. Клюев впервые написал Блоку. Переписка поэтов продолжалась около семи лет, в 1911 г. состоялась их первая встреча. Блок проявлял большой интерес к Клюеву как представителю народной России, опубликовал выдержки из его писем и очерка «С того берега» в статьях «Литературные итоги 1907 года» и «Стихия и культура» (1907, 1908). Блок посылал Клюеву книги современных поэтов, связал его с Городецким, Брюсовым, а ранее, в 1910 г., через И. Брихничева с кружком «голгофских христиан», прокламировавших идеалы раннего христианства, мученичества в борьбе за свободу. В журнале кружка «Новая земля» Клюев печатался в 1910—1912 гг. Стихи его той поры, отразившие пережитое страной в годы реакции: казни, тюрьмы, жертвенную гибель молодых, религиозно окрашены, нередко имеют эпиграфы из Евангелия. Из церковно-религиозного обихода черпает Клюев образы в картинах природы («Мнится папертью бора опушка» и т. п.), ощутимы в них и пантеистические мотивы. Клюев учится у символистов; его первая книга «Сосен перезвон» (М., 1912) вышла с посвящением «Александру Блоку — Нечаянной Радости» и предисловием Брюсова. Клюев пишет и в фольклорном ключе, тонко стилизуя былины, народные песни, духовные стихи («Стих о праведной душе»).
Лироэпика на фольклорной основе, стремление к поэтическому пересозданию деревенской жизни, к «яви сказочной и древней» («Певучей думой обуян», «Прохожу ночной деревней» и мн. др.) ознаменовали, начиная с третьего сборника «Лесные были» (М., 1913), этап творчества Клюева как новокрестьянского поэта. Не случайно в письме 1913 г. к Блоку Клюев отвергал изображение деревни Буниным и положительно отзывался об А. Ремизове, В. Васнецове, а среди своих стихов выделял «Плясею» и «Бабью песню», рисующие удаль, жизнестойкость народного характера. Одно из вершинных созданий Клюева — цикл «Избяные песни» (1914—1916), воплотивший черты миросозерцания северо-русского крестьянства, поэзию его верований, обрядов, примет, его связь с землей, с многовековым обиходом и деревенским «вещным» миром. В основе густой
образности, метафоричности Клюева — олицетворение природных сил. Своеобычен язык поэта, обогащенный областными словами и архаизмами. Поэтизация патриархальной старины связывала Клюева, как и Есенина, с устремлениями «русского модерна». В предоктябрьских стихах Клюев развивал миф о богоизбранничестве «избяной Руси», об избяном космосе («Беседная изба — подобие вселенной»), о Руси — «белой Индии». Последнее было связано с близостью Клюева к группе «Скифы», противоставлявшей Восток «бездуховному» Западу.
Клюев положительно откликнулся на Октябрьскую революцию, и 1917—1919 гг. много работал в газете Вытегры. С 1920-х годов все больше подвергался критике как «кулацкий поэт». Его выдающиеся поэмы «Песнь о Великой матери» и «Погорельщина» опубликованы только в наши дни. В 1934 г. Клюев был выслан из Москвы в Нарым. В 1937 г. расстрелян в Томской тюрьме.
Изд.: Клюев Н. Стихотворения и поэмы. Л., 1977. («Б-ка поэта». Малая серия).
Ты все келейнее и строже,
Непостижимее на взгляд...
О, кто же, милостивый боже,
В твоей печали виноват?
И косы пепельные глаже,
Чем раньше, стягиваешь ты,
Глухая мать сидит за пряжей —
На поминальные холсты.
Она нездешнее постигла,
Как ты, молитвенно строга...
Блуждают солнечные иглы
По колесу от очага.
Зимы предчувствием объяты,
Рыдают сосны на бору;
Опять глухие казематы
Тебе приснятся ввечеру.
Лишь станут сумерки синее,
Туман окутает реку, —
Отец, с веревкою на шее,
Придет и сядет к камельку.
Жених с простреленною грудью,
Сестра, погибшая в бою, —
Все по вечернему безлюдью
Сойдутся в хижину твою.
А Смерть останется за дверью,
Как ночь, загадочно темна.
И до рассвета суеверью
Ты будешь слепо предана.
И не поверишь яви зрячей,
Когда торжественно в ночи
Тебе — за боль, за подвиг плача —
Вручатся вечности ключи.
1908, 1911
Я болен сладостным недугом —
Осенней, рдяною тоской.
Нерасторжимым полукругом
Сомкнулось небо надо мной.
Она везде, неуловима,
Трепещет, дышит и живет:
В рыбачьей песне, в свитках дыма,
В жужжанье ос и блеске вод.
В шуршанье трав — ее походка,
В нагорном эхо — всплески рук,
И казематная решетка —
Лишь символ песни и разлук.
Ее ли космы смоляные,
Как ветер смех, мгновенный взгляд...
О, кто Ты: Женщина? Россия?
В годину чёрную собрат!
Поведай: тайное сомненье
Какою казнью искупить,
Чтоб на единое мгновенье
Твой лик прекрасный уловить?
1910
Я вечор, млада, во пиру была,
Хмелен мед пила, сахар кушала,
Во хмелю, млада, похвалялася
Не житьем-бытьем — красной удалью.
Не сосна в бору дрожмя дрогнула,
Топором-пилой насмерть ранена,
Не из невода рыба шалая,
Извиваючись, в омут просится, —
Это я пошла в пляску походом:
Гости-бражники рты разинули,
Домовой завыл — крякнул под полом,
На запечье кот искры выбрызнул:
Вот я —
Плясея? —
Вихорь, прах летучий,
Сарафан —
Синь-туман,
Косы — бор дремучий!
Пляс — гром,
Бурелом,
Лешева погудка,
Под косой —
Луговой
Цветик незабудка!
Ой, пляска приворотная,
Любовь — краса залетная,
Чем вчуже вами маяться,
На плахе белолиповой
Срубить бы легче голову!
Не уголь жжет мне пазуху,
Не воск — утроба топится
О камень — тело жаркое,
На пляс — красу орлиную
Разбойный ножик точится!
<1912>
Набух, оттаял лед на речке,
Стал пегим, ржаво-золотым,
В кустах затеплилися свечки,
И засинел кадильный дым.
Березки — бледные белички,
Потупясь, выстроились в ряд.
Я голоску веснянки-птички,
Как материнской ласке, рад.
Природы радостный причастник,
На облака молюся я,
На мне ино́ческий подрясник
И монастырская скуфья.
Обету строгому неверен,
Ушел я в поле к лознякам,
Чтоб поглядеть, как мир безмерен,
Как луч скользит по облакам,
Как пробудившиеся речки
Бурлят на талых валунах,
И невидимка теплит свечки
В нагих, дымящихся кустах.
1912
Прохожу ночной деревней,
В темных избах нет огня,
Явью сказочною, древней
Потянуло на меня.
В настоящем разуверясь,
Стародавних полон сил,
Распахнул я лихо ферязь,
Шапку-соболь заломил.
Свистнул, хлопнул у дороги
В удалецкую ладонь,
И, как вихорь, звонконогий
Подо мною взвился конь.
Прискакал. Дубровным зверем
Конь храпит, копытом бьет, —
Предо мной узорный терем,
Нет дозора у ворот.
Привязал гнедого к тыну;
Будет лихо али прок,
Пояс шёлковый закину
На точеный шеломок.
Скрипнет крашеная ставня..,
«Что, разлапушка, — не спишь?
Неспроста повесу-парня
Знают Кама и Иртыш!
Наши хаживали струги
До Хвалынщины подчас, —
Не иссякнут у подруги
Бирюза и канифас...»
Прояснилися избенки,
Речка в утреннем дыму.
Гусли-морок, всхлипнув звонко,
Искрой канули во тьму.
Но в душе, как хмель, струится
Вещих звуков серебро —
Отлетевшей жаро-птицы
Самоцветное перо.
1912
Мне сказали, что ты умерла
Заодно с золотым листопадом
И теперь, лучезарно светла,
Правишь горним неведомым градом.
Я нездешним забыться готов,
Ты всегда баснословной казалась
И багрянцем осенних листов
Не однажды со мной любовалась.
Говорят, что не стало тебя,
Но любви иссякаемы ль струи:
Разве зори — не ласка твоя,
И лучи — не твои поцелуи?
1913
Жила душа свято, праведно,
Во пустыне душа спасалася,
В листвиё нага одевалася,
Во берёсто боса обувалася,
Притулья-жилья душа не имела,
За застольным брашном не сиживала,
Куса в соль не обмакивала.
Утрудила душа тело белое
Что-ль до туги-издыхания смертного,
Чаяла душа, что в рай пойдет,
А пошла она в тартарары.
Закрючили душеньку два огненных пса,
Учали душеньку во уста лакать...
Калыгеря-бес да бес-едун
К Сатане пришли с судной хартией...
Надевал Сатана очки геенские,
Садился на стуло костеножное,
Стал житие души вычитывать:
Трудилась душа по-апостольски,
Служила душа по-архангельски,
Воздыхала душа по-Адамову —
Мукой мучиться не за что.
А и в чем же душа провинилася,
В грабеже ль, во разбое поножевничала,
Мостовую ли гривну утаивала,
Аль чужие силки оголаживала,
Аль на уду свят артос* насаживала?
Не повинна душенька и в сих грехах...
А как была душа в плоти-живности,
Что ль семи годков без единого,
Так в Страстной Пяток она стреснула,
Не покаявшись, глупыш масленый...
Не суди нас, боже, во многом,
А спаси нас, Спасе, во малом.
Аминь.
1914
Изба-богатыри́ца,
Кокошник вырезной,
Оконце, как глазница,
Подведено сурьмой.
Кругом земля-землища
Лежит, пьяна дождем,
И бора-старичища
Подоблачный шелом.
Из-под шелома строго
Грозится туча-бровь...
К заветному порогу
Я припадаю вновь.
* Пасхальный хлеб (греч.).
Седых веков наследство,
Поклон вам, труд и пот!
Чу, песню малолетства
Родимая поет:
«Спородила я сынка-богатыря
Под потокою на сиверке,
На холодном полузимнике,
Чтобы дитятко по матери пошло,
Не удушливато в летнее тепло,
Под морозами не зябкое,
На воде-луде не хлябкое!
Уж я вырастила сокола-сынка
За печным столбом на выводе,
Чтоб не выглядел Старик-журавик,
Не ударил бы черемушкой,
Не сдружил бы с горькой долюшкой!»
<1914>
Пушистые, теплые тучи,
Над плесом соловая марь.
За гатью, где сумрак дремучий,
Трезвонит Лесной Пономарь.
Плывут вечевые отгулы...
И чудится: витязей рать,
Развеся по ельнику тулы,
Во мхи залегла становать.
Осенняя явь Обонежья,
Как сказка, баюкает дух.
Чу, гул... Не душа ли медвежья
На темень расплакалась вслух?
Иль чует древесная сила,
Провидя судьбу наперед,
Что скоро железная жила
Ей хвойную ризу прошьет?
Зовут эту жилу Чугункой, —
С ней лихо и гибель во мгле...
Подъёлыш с ольховой лазункой
Таятся в родимом дупле.
Тайга — боговидящий инок,
Как в схиму, закуталась в марь.
Природы великий поминок
Вешает Лесной Пономарь.
<1915 или 1916>
Четыре вдовицы к усопшей пришли...
(Крича, бороздили лазурь журавли,
Сентябрь-скопидом в котловин сундуки
С сынком-листодером ссыпал медяки.)
Четыре вдовы в поминальных платках:
Та с гребнем, та с пеплом, с рядниной в руках;
Пришли, положили поклон до земли,
Опосле с ковригою печь обошли,
Чтоб печка-лебедка, бела и тепла,
Как допрежь, сытовые хлебы пекла.
Посыпали пеплом на куричий хвост,
Чтоб немочь ушла, как мертвец, на погост,
Хрущатой рядниной покрыли скамью,
На одр положили родитель мою.
Как ель под пилою, вздохнула изба,
В углу зашепталася теней гурьба,
В хлевушке замукал сохатый телок,
И вздулся, как парус, на грядке платок...
Дохнуло молчанье... Одни журавли,
Как витязь победу, трубили вдали:
«Мы матери душу несем за моря,
Где солнцеву зыбку качает заря,
Где в красном покое дубовы столы
От мис с киселем, словно кипень, белы, —
Там Митрий Солунский, с Миколою Влас
Святых обряжают в камлот и атлас,
Креститель Иван с ендовы расписной
Их поит живой иорданской водой!..»
Зарделось оконце... Закат-золотарь
Шасть в избу незваный: принес-де стихарь —
Умершей обнову, за песни в бору,
За думы в рассветки, за сказ ввечеру,
А вынос блюсти я с собой приведу
Сутемки, зарянку и внучку-звезду,
Скупцу ж листодеру чрез мокреть и гать
Велю золотые ширинки постлать.
1916
Есть горькая супесь, глухой чернозем,
Смиренная глина и щебень с песком,
Окунья земля, травяная медынь,
И пегая охра, жилица пустынь.
Меж тучных, глухих и скудельных земель
Есть матерь-земля, бытия колыбель,
Ей пестун судьба, вертоградарь же — Бог,
И в сумерках жизни к ней нету дорог.
Лишь дочь ее, Нива, в часы бороньбы,
Как свиток являет глаголы судьбы, —
Читает их пахарь, с ним некто Другой,
Кто правит огнем и мужицкой душой.
Мы внуки земли и огню родичи?,
Нам радостны зори и пламя свечи,
Язвит нас железо, одежд чернота,
И в памяти нашей лишь радуг цвета.
В кручине по крыльям, пригожих лицом
Мы «соколом ясным» и «павой» зовем.
Узнайте же ныне: на кровле конек
Есть знак молчаливый, что путь наш далек.
Изба — колесница, колеса — углы,
Слетят серафимы из облачной мглы,
И Русь избяная — несметный обоз! —
Вспарит на распутье взывающих гроз...
Сметутся народы, иссякнут моря,
Но будет шелками расшита заря, —
То девушки наши, в поминок векам,
Расстелют ширинки по райским лугам.
1916
Изба — святилище земли,
С запечной тайною и раем;
По духу росной конопли
Мы сокровенное узнаем.
На грядке веников ряды —
Душа берез зеленоустых...
От звезд до луковой гряды
Всё в вещем шёпоте и хрустах.
Земля, как старище-рыбак,
Сплетает облачные сети,
Чтоб уловить загробный мрак
Глухонемых тысячелетий.
Провижу я: как в верше сом,
Заплещет мгла в мужицкой длани, —
Золотобревный, Отчий дом
Засолнцевеет на поляне.
Пшеничный колос-исполин
Двор осенит целящей тенью...
Не ты ль, мой брат, жених и сын,
Укажешь путь к преображенью?
В твоих глазах дымок от хат,
Глубинный сон речного ила,
Рязанский маковый закат —
Твои певучие чернила.
Изба — питательница слов —
Тебя взрастила не напрасно:
Для русских сел и городов
Ты станешь Радуницей красной.
Так не забудь запечный рай,
Где хорошо любить и плакать!
Тебе на путь, на вечный май,
Сплетаю стих — матёрый лапоть.
<1916>
О, ели, родимые ели, —
Раздумий и ран колыбели,
Пир брачный и памятник мой,
На вашей коре отпечатки,
От губ моих жизней зачатки,
Стихов недомысленный рой.
Вы грели меня и питали,
И клятвой великой связали —
Любить Тишину-богомать.
Я верен лесному обету,
Баюкаю сердце: не сетуй,
Что жизнь как болотная гать,
Что умерли юность и мама,
И ветер расхлябанной рамой,
Как гроб забивают, стучит,
Что скуден заплаканный ужин,
И стих мой под бурей простужен,
Как осенью листья ракит, —
В нем сизо-багряные жилки,
Запекшейся крови, — подпилки
И критик ее не сотрут.
Пусть давят томов Гималаи —
Ракиты рыдают о рае,
Где вечен листвы изумруд.
Пусть стол мой и лавка-кривуша —
Умершего дерева души —
Не видят ни гостя, ни чаш, —
Об Индии в русской светелке,
Где все разноверья и толки,
Поет, как струна, карандаш.
Там юных вселенных зачатки —
Лобзаний моих отпечатки —
Предстанут, как сонмы богов.
И ели, пресвитеры-ели,
В волхвующей хвойной купели
Омоют громовых сынов.
<1916>