Труды и дни Свистонова

Глава первая
Тишина

Жена, сняв платье и захватив мохнатое полотенце, как всегда вечером, мылась на кухне. Она брызгалась и, зажимая одну ноздрю, чихала другой. Она, подставив горсти под кран, опускала голову, терла мокрыми ладонями лицо, запускала пальцы в бледные уши, мылила шею, часть спины, затем проводила одной рукой по другой до плеча.

В окне виднелись: домик с освещенными квадратными окнами, который они называли коттеджем, окруженный покрытыми снегом деревьями, недавно окрашенный в белый цвет; две стены Консерватории и часть песочного здания Академического театра с сияющими по вечерам длинными окнами; за всем этим, немного вправо, мост и прямая улица, где помешался «Молокосоюз» и красовалась аптека и мутнела Пряжка, впадавшая в канал Грибоедова недалеко от моря. На Пряжку выходило большое здание с садом.

Свистонов смотрел из окна на этот район, где встретились театр, «Молокосоюз» и аптека.

Канал протекал позади дома, в котором жил Свистонов. Весной на канале появлялись грязечерпалки, летом — лодки, осенью — молодые утопленницы.

Позади канала шли улицы с трактирами, с выглядывающими из-за углов пьяными женщинами с поврежденными лицами, глотками, издающими хрипы.

Свистонову хотелось вновь надеть студенческую фуражку с голубым околышем, галоши и выйти в ночной город, где было Адмиралтейство со своим шпилем, Главный штаб, арка, церковь св. Екатерины, Городская Дума, здание Публичной библиотеки. Ему хотелось молодости.

148

За окном все уже давно скрылось, в квартире было тихо, только часы, пережившие всевозможные переезды, но лишившиеся боя, в столовой тикали.

Свистонову снился сон:

Человек спешит по улице. Свистонов в нем узнает себя. Стены домов полупрозрачны, некоторых домов нет, другие — в развалинах, за прозрачными стенами тихие люди. Вот там еше чай пьют за столом, накрытым клеенкой, и глава семьи — кустарь, отодвинув стул от стола, смотря на собственное лицо, удлиненное самоваром, щиплет гитару, а дети, встав коленками на стул и подперши кулачками голову, часами глядят то на лампу, то на печку, то на уголок пола. Это отдых после трудового дня.

А за другой прозрачной стеной сидит конторщик, курит трубку, придает лицу американское выражение и часами смотрит, как дым вьется, как полусонная муха ползет по подоконнику или напротив, в окне, через двор, человек газету гложет и ищет, нет ли еще какого-нибудь занимательного убийства.

А там, через улицу, все вдовы собрались и судачат об интимных подробностях своей прерванной брачной жизни.

Видит Свистонов, что он, Свистонов, уже днем за всеми, как за диковинной дичью, гонится; то нагнется и в подвал, точно охотник в волчью яму, заглянет — а нет ли там человека, то в садике посидит и с читающим газету гражданином поговорит, то остановит на улице ребенка и об его родителях, давая конфетки, начнет расспрашивать, то в мелочную лавочку тихо зайдет, осмотрит и с торговцем о политике побеседует, то, прикинувшись человеком сострадательным, нищему гривенник подаст и его враньем насладится, то, выдавая себя за графолога, всех известных в городе лиц объездит.

Утром, посмотрев на часы, Свистонов все позабыл. Стараясь не будить жены, полуодевшись, сел за редактуру. Что-то такое исправил, что-то такое поправил, поспешил в писательский клуб. Там уже сидели в шляпах и кепках и друг другу сплетни передавали и последние происшествия. Редакторша курила, румяная и полная, за обветренным письменным столом и, читая рукопись, время от времени вздыхала и смотрела из-за рукописи в сторону. Ей интересны были все эти разговоры, подчас веселые, но шум шагов и раскатистый смех мешали ей работать. Свистонов поздоровался с редакторшей и с присутствовавшими. Она подала ему руку и углубилась в чтение.

Посидели писатели, беседуя часа четыре, кого-то поджидая, ожидая, кто первый встанет. Посидев, как все, насладившись, как все, разговорами, Свистонов исчез в лифте и очутился на проспекте 25

149

Октября. Было уже довольно поздно, и писатели и журналисты фланировали от издательства к Дому печати и обратно. Согретые весенним солнцем, они беседовали о том, что Круглов пишет как Честертон, что хорошо поехать в Крым, что хорошо этакую книжку загнуть, чтоб она ежегодно выходила. Они спускались в Московское Акционерное Общество, ели жареные пирожки, читали вечернюю «Красную газету», искали, нет ли о них чего-нибудь в хронике, покупали московские журналы и тоже справлялись — не пишут ли о них. Когда находили — то смеялись. Чушь пишут! Иногда к ним подбегал хроникер из студентов и спрашивал, над чем они работают. Тогда писатели врали.

Это был нелегкий труд просидеть в редакции часа четыре, а то и пять. К пяти часам у писателей разбаливались головы. Придя домой и пообедав, утомленные ложились поспать на часок. К вечеру, убедившись, что день прошел и что уже сегодня они не смогут работать, шли с женами к знакомым на чашку чая.

Вечером Свистонов лег в постель и подумал: о чем бы почитать? о старинной ли русской утвари, которая может пригодиться для его нового рассказа? Или не поучиться ли у Мериме краткости и точности? Или не взять ли том из «Collection de l'histoire par le Bibelot»1, потому что мелочи удивительно поучительны и помогают поймать эпоху врасплох.

Но поленился Свистонов надеть туфли, сшитые им из бобрика во времена нехватки всего и голода. Не вылез из-под одеяла, не поднялся на стул, быстро не достал книг. Вместо этого повернулся к жене и стал беседовать с ней об услышанных в редакции новостях.

— Леночка, — сказал он, закуривая. Леночка опустила записки Панаевой на одеяло и, облокотившись на локоть, стала смотреть на своего мужа.

— Граф Экеспар, — вяло тянул Свистонов, — свою любовницу цыганку называл Дульцинеей. Разделил свои владения на сатрапии и поставил во главе каждой сатрапии сатрапа. Выдавал своим солдатам чингисханский паек — трех баранов в месяц, а офицерам — двух баранов.

— Неужели? — спросила Леночка.

— Он мечтал образовать панмонгольскую империю с немецким государственным языком и двинуть цветные полчища на запад.

— Вот бы тебе взять такую тему. Можно было бы написать интересную повесть.


1 «История по безделушкам» (франц ).

150

— Я тебе еше не сказал, — оживился Свистонов, — что он объявил себя Буддой, состоял в переписке с китайскими генералами, нашел даже претендента на императорский престол, какого-то энглинизированного китайского принца, проживающего в Америке и краснеющего, когда его называют китайцем.

Свистонов, вытянувшись под одеялом, курил, смотрел в потолок, затем он повернулся и стал смотреть на стену.

— Эх, жалко, — сказал он, — что никогда я, Леночка, не был в Монголии. Монастыри — дыхание этой страны. По немецким сказкам дыхания не создашь. Пристроиться, что ли, к экспедиции Козлова, взять командировку от вечерней «Красной», — и уж закрыл глаза и стал засыпать, когда где-то сбоку появилась мысль об охоте и охотниках.

Ему захотелось писать. Он взял книгу и стал читать. Свистонов творил не планомерно, не вдруг перед ним появлялся образ мира, не вдруг все становилось ясно, и не тогда он писал. Напротив, все его вещи возникали из безобразных заметок на полях книг, из украденных сравнений, из умело переписанных страниц, из подслушанных разговоров, из повернутых сплетен.

Свистонов лежал в постели и читал, т. е. писал, так как для него это было одно и то же. Он отмечал красным карандашом абзац, черным — в переделанном виде заносил в свою рукопись, он не заботился о смысле целого и связности всего. Связность и смысл появятся потом.

Читал Свистонов:

В виноградной долине реки Алазани среди множества садов, ее охвативших, стоит город Телав, некогда бывший столицей Кахетинского царства.

Писал Свистонов:

Чавчавадзе сидел в кахетинском погребке и пел песни о виноградной долине реки Алазани, о городе Телаве, бывшем некогда столицей Кахетинского царства. Чавчавадзе был неглуп и любил свою родину. Его дед был ротмистром русской службы, но нет, нет, надо вернуться к своему народу. Чавчавадзе с отвращением посмотрел на сидевшего рядом купца, певшего песню Шамиля и игравшего на гитаре. «Торгаш, — пробормотал Чавчавадзе, — подлое племя, лакей». Купец жалобно посмотрел на него: «Не обижай, я хороший человек».

151

Написав этот отрывок, Свистонов отложил листок. «Чавчавадзе, — повторил он, — князь Чавчавадзе. Что же думает инженер Чавчавадзе о Москве? Ладно», — решил он и продолжал читать о смерти царя Ираклия и о горе его жены Дарьи.

На низких диванах сидели жены сановников, закутанные с ног до головы в длинные белые покрывала, и, ударяя себя в грудь, громко оплакивали кончину царя. Против женщин, с правой стороны трона, разместились государственные чиновники, по старшинству, в безмолвии и с печальными лицами. Выше всех сидели старшие министры, за ними церемониймейстеры с переломленными жезлами. Из окна комнаты виден был любимый царский конь, стоящий у дворцовых ворот, оседланный наизнанку. Подле коня сидел на земле чиновник с непокрытой головой.

«Великолепно, — подумал Свистонов. — Чавчавадзе — грузинский посол при Павле I, граф Экеспар, потомок тевтонского рыцарства. Но может быть, и не тевтонского... Надо проверить...»

Какие-то дали будущего произведения замерещились, образы появлялись. «Поляка, — подумал он. — Надо бы еще поляка. Да еще бы изобрести незаконного сына, одного из Бонапартов, командовавшего в 80-х годах русским полком».

Влюбленные глаза Польши, устремленные на Францию, Генрих III убежал, Бонапарт на острове св. Елены. Наполеон III, восстание не удалось. «Сейчас опять Франция и Польша — две культурные рыцарственные сестры, — подумал Пшешмыцкий, идя мимо Собора Парижской Богоматери, — и третий рыцарь смотрит на нас — Грузия».

Написав это, Свистонов сел на постели: «И Париж прихватим, — посмотрел он на пол. — Завтра надо пойти к букинистам». И Свистонов, завернувшись в одеяло, захрапел.

Утром, побывав в редакции, он отправился на проспект Володарского, стал заходить с портфелем в книжные лавки, как дама в Гостиный двор с ридикюлем.

Хозяева и приказчики спрашивали об его новом романе, говорили о том, что интересно будет почитать, что вот есть любопытная книжечка и что, может быть, он посоветует кому-нибудь из своих знакомых вот эту книжку.

Книжная вакханалия кончилась, и редкие книги стали снова редкими. Дела книгопродавцев в общем шли плохо. Библиотеки не продавали им больше книг по 1 р. 20 к. за пуд.

152

Свистонов рылся и искал польских эмигрантских книг, искал книг по Грузии, по Остзейскому краю. Книжники, отходя в уголок, пили водку, беседовали с постоянными покупателями, смотрели издали на улицу.

Довольный Свистонов вернулся домой. Он нашел:

1) Reeveil de diverses pieces, servans a l’histoire de Henry III roy de France et de Pologne. A Cologne, chez Pierre du Marteau MDCLXII1.

На этой книге был перечеркнутый экслибрис с гербом Д. А. Бенкендорфа; на гербе был девиз: Avec Honneur1.

2) Русское Балтийское поморье, вып. I, издание Ю. Самарина. Прага. 1868.

3) Essai critique sur l'Histoire de la Livonie... par C.C.D.B. M.D.C.C.XVII.

И еше много других в нежных свиных и телячьих переплетах.

Свистонов не любил электричества, поэтому в его квартире уже горели свечи. Леночка сидела за столом и читала:

...лег я на драгоценную постелю и спал часа четыре очень спокойно, а проснувшись, увидел лежащую на окне флейту, которую я, взяв, заиграл в честь видимой на портрете красавицы арию, не зная, что сия флейта сделана чудною хитростию, ибо как скоро я заиграл, то в ту минуту все фонтаны с великим шумом пустили воды, а бывшие в саду разных родов птицы, каждая по своей природе, запели громогласные песни, отчего многие древа плоды свои с себя побросали. Я пришел от сей странности в великий страх, тотчас играть перестал, боясь, чтоб на сей шум кто ко мне не пришел и не убил бы меня за мое дерзновение до смерти. А как между тем день уже склонялся к вечеру, то я и не рассудил ни куда из оного прекрасного места идти, но остался в сей беседке ночевать и на другой день до половины дня тут пробыл, но видя, что в саду ни одного человека нет...

Эту затрепанную и презираемую книжку Свистонов купил на вербе, среди прочего барахла, несколько лет тому назад, когда он интересовался литературными стилями.

Леночка сидела при свечах. Она скучала над этим романом. Все же он был куда менее интересен, чем Уолтер Патер. Она проголодалась, но ждала Свистонова, чтобы вместе пообедать. Она подошла к среднему окну и посмотрела, не идет ли Свистонов.


1 Собрание разных документов к истории Генриха III, короля Франции и Польши. Кельн, у Пьера Марто, 1662 (франц.).

2 С честью (франц.).

3 Критический опыт истории Ливонии... <соч. > С. С. D. В. 1717 (франц.).

153

Вернулась и стала дочитывать, но вспомнила, что она сегодня еще не вытирала пыли. Прошла в соседнюю комнату, приставила коричневую лестницу и принялась перетирать свистоновские книги. «Как давно Андрюша не пишет стихов», — подумала она и, передвинув лестницу, достала свистоновские тетрадки и застыла с тряпочкой на лестнице. ‘

Она перелистывала свистоновские тетрадки со стихами, когда-то считавшимися непонятными, а потом ставшими слишком понятными, нашла в них свой локон, засохшие цветочки; стихи поблекли, выцвели от времени, но для нее все еще они горели.

Леночка провела тряпочкой по корешкам книг. Теперь здесь так много книг, но, Боже мой, каких книг: рукописные дневники неизвестных чиновников, книжки «на каждый день» похотливых студентов, переписка какого-то мужа с женой, по-видимому, железнодорожного служащего, тоненькие брошюрки, изданные графоманами, философские книги, с кондачка написанные актерами; длинненькие, в кожаных переплетах, альбомы восторженных подростков; Санкт-Петербургский календарь на лето от Рождества Христова 1754. С записями: «6. Пускал кровь из ноги, 19. Шол снег; 28. куплено соломы». Косметики от «Gli ornamenti della donna», Giovanni Marinello1 (1562 г.) до самых новейших. Кулинарные книги, лечебники, книги, посвященные давно уже не существующим танцам, карточным играм, и полочки с классиками, и томы и пачки кое-как поставленных и положенных книг.

Сев на лестницу, Леночка стала читать стихи. Она читала и вспоминала, где и когда каждое писал Андрюша, как был одет тогда Андрюша и как она. Но тут раздался звонок, и Леночка, убрав лестницу и бросив пыльную тряпку, открыла дверь.

Свистонов, читая газеты, обводил красным карандашом фразы, которые Леночка должна была вырезать и наклеить на листы.

Суп остывал.

— Потом бы ты почитал! — говорила Леночка. — Расскажи что-нибудь.

— Что же тебе рассказать? — отвечал Свистонов и продолжал читать.

— Скажи хоть, какая сегодня погода, — попыталась завязать разговор Леночка. — Распустились ли почки и куда мы поедем налето?

— В Токсово, должно быть, — лениво пробормотал Свистонов, вставая. — Там прекрасный воздух.


1 Джованни Маринелло, «Дамские украшения» (итал.).

154

Пошел в комнату полежать. За оболом он выпил немного айна и поэтому не мог читать и писать. Лежа на диване, он рассматривал Леночку, следил, как она холит по комнате и роется в книгах.

— Леночка, почитай вырезки, — сказал он.

Леночка достала листы, покрытые газетными вырезками, и. сев поближе к свечам, стала читать.


1 «высший сорт» (франц.).

2 «полнейшее» (франц.).

Воскликнем, юс пола (франц.).

155

— Леночка, сколько раз я тебя просил собрать все вырезки и переклеить в хронологическом порядке. Ведь это, я думаю, не так трудно! К тому же, сколько раз я тебя просил на всех, даже самых незначительных вырезках помещать дату, название газеты. Ведь это сильно облегчило бы работу.

Леночка перебирала вырезки, смотрела на своего героя.

— Хорошо, хорошо, — успокаивала она его, — обязательно буду ставить.

— И месяц, и число, и название, — твердил Свистонов.

Но в общем он был доволен чтением. Оно растолкало его воображение.

Леночка взяла деревянный гриб, носки и стала штопать. Свечи в алебастровых, в виде виноградных листьев, подсвечниках потрескивали. Свистонову стало скучно.

— Леночка, — сказал он, — почитай новеллы.

Новеллами он называл другие газетные вырезки.

Леночка встала с кресла, достала томик в сафьяновом переплете и стала перелистывать.

156

— О портном, — попросил Свистонов.

Это была новелла тридцать третья.

Новелла тридцать третья

«РОМАНИСТ-ЭКСПЕРИМЕНТАТОР»

Прежде чем написать что-либо, нужно самому пережить описываемое явление.

Этот принцип исповедует... портной Дмитрий Щелин. Он уже около двух лет пишет какой-то «роман из современной жизни», со всеми ее ужасами.

Два месяца тому назад Щелину потребовалось закончить главу его романа покушением на самоубийство героя, отравившегося ядом.

С этой целью Щелин пожелал сам испытать страдания, которые обычно испытывают самоубийцы.

Он достал яд, принял его, а затем лишился сознания. С квартиры Щелина доставили в больницу Марии Магдалины Здесь он провел около двух месяцев.

Поправившись, Щелин опять стал продолжать «роман».

Теперь герою потребовалось испытать ощущение самоубийцы, пытавшегося утонуть.

В два часа ночи на сегодня Щелин бросился с Тучкова моста в Малую Неву.

Утопавшего вовремя заметил речной городовой и сторожа моста. На шлюпке они подплыли к Щелину и вытащили его из воды.

В бессознательном состоянии «романист-экспериментатор» был доставлен в ту же больницу Марии Магдалины. Утром он был приведен в сознание.

Это еще не все. Теперь нужно испытать, как бросаются под поезд. Тогда только все явления моего романа будут и реальны и чувствительны.

Положение романиста-портного — тяжелое.

— Читать дальше? — спросила Леночка.

Свистонов кивнул головой и закрыл глаза.

Новелла тридцать четвертая

СТРАННАЯ ИСТОРИЯ

Оно, конечно, в суде иногда бывают странные истории. До того странные, что хочется смеяться до коликов в животе, а иногда плакать. Например, один из последних номеров ленинградского журнала «Суд идет» рассказывает о таком веселом случае из практики Ахтюбинского губсуда.

В прокуратуру поступило заявление некоего гражданина о том, что какой-то парень изнасиловал корову.

157

По предложению прокурора следователь приступил к расследованию этого изумительного преступления.

Велось следствие. Дело росло и пухю. «Насильнику» было предъявлено обвинение, и, наконец, дело с обвинительным заключением поступило по подсудности в губернский суд.

Но в нашем уголовном кодексе нет статьи, по которой можно было бы судить за подобное преступление, и Ахтюбинский суд очутился в тупике.

Как быть? Как прекратить это дело?

Из этого пикового положения губсуд вышел весьма остроумно. Для возбуждения дела об изнасиловании необходимо заявление потерпевшей — так сказано в законе.

И знаете, что сделал губсуд?! Он прекратил дело «ввиду отсутствия заявления потерпевшей об изнасиловании»...

Леночка продолжала:

Новелла тридцать пятая

ТАТУИРОВАННЫЙ

На основании 846-й, 847-й, 848-й и 85/-й ст. ст. Устава уголовного судопроизводства, по определению Асхабадского окружного суда, от 3-го декабря 1910года, разыскивается Иван Григорьев Бодров, происходящий из крестьян села Чернышева Николо-Китской волости, Корейского уезда, Пензенской губернии, обвиняемый по I, 13 и I ст. улож. о наказ.

Приметы обвиняемого: 29 л., полного среднего роста, среднего телосложения, статен, глаза серые, на теле следующая татуировка: I) на груди между сосками нарисовано Распятие с надписью на кресте «1.Н. К. I.», по бокам такового нарисованы цветы: с правого соска — из породы лилий, с левого соска — неопределенной породы; 2) под Распятием справа и слева на грудной клетке нарисованы двуглавые орлы, на правой половине грудной клетки копия российского государственного герба, в середине косы стоит буква Н., с левой стороны грудной клетки двуглавый орел, не похожий на герб... 3) на брюшной части выше пупка и немного правее изображен лев с гривой и поднятым хвостом. Лев этот стоит на стреле, которая острием своим обращена также вправо; 4) по правую сторону льва и на одной высоте с ним изображен св. Георгий-победоносец на коне, побеждающий дракона; 5) по левую сторону льва и на одной с ним высоте изображена женщина (амазонка), сидящая на лошади. Голова лошади обращена в сторону льва; 6) на левой руке с передней ее стороны повыше локтя изображена женщина,

158

поднявшая подол; 7) на той же руке, ниже локтя, на передней ее стороне изображаются неизвестные цветы и ниже их — лилия; ... 10) почти на самом локте, немного пониже изображена бабочка, головкой обращенная к вышеописанным цветам; II) на правой руке повыше локтя, на передней стороне руки, изображена женщина, завернувшая юбку и открывшая одну ногу до бедра; 12) ниже локтя, на стороне руки, обращенной к телу, изображается сердце, пронзенное стрелой, якорь и крест; 13) как раз под якорем, сердцем и крестом изображается голая женщина, стоящая на какой-то голове и поднявшая левой рукой меч; 14) правее голой женщины с мечом изображена другая женщина, полуголая и больше по своим размерам, правую руку заложила на затылок; 15) правее последней еще женщина, полуголая, держащая позади головы развернутый веер; 16) левее женщины с мечом изображена сирена с мечом; 17) на правой ноге, почти на бедре, яд передней ее стороне, изображена женщина, г курчавыми волосами, с ожерельем на шее, без ног, туловище заканчивается непонятным рисунком;

Леночка покраснела.

Свистонов взял книжку и дочитал сам:

Всякий, кому известно местопребывание разыскиваемого, обязан указать суду, где он находится. Установления же, е ведомстве коих окажется имущество обвиняемого, обязаны немедленно отдать его в опекунское правление.

Свистонов чувствовал, что скоро можно будет приступить к работе. Новелла о портном уколола его как неотчетливое оскорбление. Вторую он пропустил мимо ушей. Третья показалась ему достойной внимания. Над ней можно было подумать. И, передав обратно книжечку Леночке и уже не слушая, что дальше читает жена, представил в виде картины тридцать пятую новеллу.

— Черт знает что, — пробормотал он.

Жена прервала чтение и посмотрела на него.

— Андрюшенька, — сказала она, — ты опять выпил лишнее. Тебе плохо? — Подошла к постели.

— Скорей листок, — сказал Свистонов. — Дай карандаш, — сказал он.

Взял бумагу, стал рисовать на ней голого человека.

Свистонов начал с ног, больших и мускулистых, стоящих на дощатом полу, повел карандашом вверх, нарисовал крепкое туловище

159

и руки с лопатообразными ногтями и увенчал все это приятной головкой с небольшими, лихо закрученными усами.

— Нет ли у тебя акварели? — спросил он.

— Я думаю, найдется, — ответила Леночка и, поискав, принесла.

Свистонов покрыл все изображение ровной розовой краской и, взяв тридцать пятую новеллу, приступил к самому главному.

Выбрав и послюнив тоненькую кисточку, все время заглядывая в новеллу, он стал наносить знаки разными красками. На груди между сосками он поместил серебряное Распятие, по бокам — белую лилию, под Распятием нарисовал герб и орла, на брюшной части, повыше пупка, вывел сочного льва с гривой и поднятым хвостом. Юбки он изобразил ситцевыми, женщине с веером придал нечто цирковое, собаку передал сладострастной, змею веселенькой зелененькой, а надпись «Боже меня храни» над непристойным местом вывел золотыми буквами...

Фон покрыл черной краской.

Свистонов, поднявшись на постели и выплюнув муху, попавшую ему в рот, стал искать книжку наверху — на полке, потом внизу — в ночном столике. Он зажег несколько свечей, вставленных в бронзовые ампирные подсвечники. Вынул из ночного столика зеркало для бритья.

— Леночка, поставь воды, — сказал он

Пока Леночка кипятила воду, Свистонов курил, задумчиво рассматривал рисунок, поставленный между свечами и зеркалом. Черный фон почти не пропускал света, и розовый человек выступал из коридора. Свистонов надел на входящего унтер-офицерский мундир. Государственные гербы, женщины, звери — скрылись, стали духовными и душевными свойствами и стремлениями еще одного появляющегося героя. Затем, отложив рисунок, стал бриться и думать о том, куда пойти и с кем бы познакомиться.

Свистонов вошел в Дом печати. Был литературный вечер. Молодая писательница выступала. После семи лет своей литературной деятельности, действительно славной, приковавшей к ее деятельности и к ней самой сердца лучшей части общества, она выкинула трюк, настолько непозволительный и циничный, что все как-то опустили глаза и почувствовали неприятную душевную пустоту. Сначала вышел мужчина, ведя за собой игрушечную лошадку, затем прошелся какой-то юноша колесом, затем тот же юноша в одних трусиках проехался по зрительному залу на детском зеленом трехколесном велосипеде, — за ним появилась Марья Степановна.

160

— Стыдно вам, Марья Степановна! — кричали ей из первых рядов. — Что вы с нами делаете?

Не зная, зачем, собственно, она выступает, Марья Степановна ровным голосом, как будто ничего не произошло, прочла свои стихи.

Свистонов сидел в соседней комнате в кресле, откинувшись на цветную спинку с черными кариатидами, и прислушивался к голосам.

Голос в серой кепке говорил о том, что можно было бы взять Авеля и Каина в ироническом роде.

Голос в синей рассказывал о том, что он пишет книгу смертей, которая будет посвящена Пушкину, Лермонтову, Есенину и другим.

Голос в очках басил, что путают литературную критику с административными мерами.

Пьющий чай в третьей комнате крикнул: «Получите, пожалуйста».

Сидящий со шляпой в руке острил: «Мертвый локтей не раздвигает».

В антракте Свистонов пробился сквозь шумевшую толпу в зрительный зал.

Публика негодовала на представление.

— Итак, вы на меня не сердитесь? — спросил Свистонов у выходившего Валявкина.

— Я понимаю, конечно, что искусство, но зачем же обязательно гильотина, — развел тот руками.

Протолкались в столовую, сели за столик у камина. Свистонов рассматривал стекло поднятого им в воздух стакана.

— Выпьемте, — чокнулся он, — за ваше будущее выступление, за ваше исполнение. Эким талантом вас природа наградила!

Спустя немного к столику подсели еще литераторы, и скоро образовалось непринужденное и веселое общество. Анекдоты перемежались пивом, только что написанные стихи — облаиваньем рецензентов, разговоры о недавно вышедших книгах — смехотворными черточками их авторов.

Между тем заезжий писатель Валявкин то оживлялся, то опять становился печален.

Он обводил глазами столовую.

Он думал, что его встретят с распростертыми объятиями, а между тем, точно нарочно, на него не обращали никакого внимания.

— Да, там известно. В Москве чтецы, — искоса посматривая в сторону москвича, нервически рассмеялся человек за соседним столиком, — выйдет на эстраду, грудь колесом, полосатые чулочки выглянут,

161

рука прострется, и начнет прославляться: «Я и Шекспир». Или еше начнет перечислять предметы на все голоса и думает, что это стихи. Вы там в Москве живете, как канареечки, тесновато, а у нас здесь просторные палаты, — открыто обратился говоривший к москвичу. Но его перебил другой молодой человек — агент по объявлениям:

— Наши литераторы свежим воздухом дышат, в Детском Селе живут, поближе к пушкинским пенатам! Мы здесь работаем по-настоящему, а у вас там в Москве лодыри.

— Бросьте, не стоит ссориться, — успокаивал секретарь месткома, — и Москва имеет свои достоинства, и Ленинград их не лишен. Мы, действительно, работаем здесь в тиши, а они там волнуются, а еше неизвестно, что лучше — спокойствие или волнение.

Куку, сидевшему за другим столиком, хотелось туда, где играло пьянино, Куку влекла девушка с огромным ртом, с угреватым, грустным носом, с волосами, которые начинались почти у бровей и сильно поредели от абортов. Она с псевдоизяшеством ударяла по клавишам и пела:

До свиданья, друг мой, до свиданья...

Казалась комната Куку тихой, а девушка желанной. Но так как еще не наступила весна, то девушка влекла его недостаточно сильно. Ему, правда, нравилась линия ее плеч, плеч, сильно покатых, и то, как поющая трясет в воздухе кистями рук, а затем выделывает пальцами фигуры на клавиатуре.

Хотя Куку был всем известен, но до сих пор Свистонов не обращал на него внимания. Тут же, в погоне за материалом, Свистонов почувствовал, что необходимо с Куку познакомиться.

Свистонов допил стакан и последовал за Куку туда, где играло пьянино и девушка пела. Свистонова окружила толпа смеющихся молодых людей.

— Познакомьте меня с Куку, — сказал он, — мне он нужен для моего нового героя.

Часть молодежи отделилась и побежала.

Иван Иванович Куку страдал странной страстью писать письма. Это был толстый сорокалетний человек, великолепно сохранившийся. Его лицо, украшенное баками, его чело, увенчанное каштановой короной волос, его проникновенный голос вызывали сначала во всех знакомящихся с ним почтение. «Такое умное лицо, — говорили они, — такие баки, такие вдумчивые глаза. Несомненно, Иван Иванович — человек значительный». Иван Иванович

162

это чувствовал. Он старался холить как нельзя лучше свои баки. Он стремился к тому, чтобы глаза его постоянно светились вдохновением, чтобы лицо его всегда ласково улыбалось, чтобы все чувствовали, что он всегда думает о высоком и прекрасном. Все он совершал с величием. Брился он величаво, курил — пленительно, произносил ослепительно даже пустячок: «Я бы съел сегодня бифштекс».

«Несомненно, я похож на великого человека», — останавливался он иногда на улице перед зеркалом. И даже ученики трудовой школы глазели и говорили: «Смотри-ка, кто это?»

У Ивана Ивановича ничего не было своего — ни ума, ни сердца, ни воображения. Все в нем гостило попеременно. То, что одобряли все, одобрял и он. Он читал только книги, уважаемые всеми. Других книг он принципиально не читал. Он хотел быть светлым умом и достойной душой. Всегда он занимался тем, чем занимались другие. Когда увлекались религиозными вопросами, увлекался и он. Когда окрылились фрейдизмом, окрылился и он. Единственной оригинальной чертой его характера была страсть к письмам. Любил писать письма Иван Иванович и писал с дрожью. Всегда они начинались так: «Я честный человек и поэтому должен я вам сообщить, что вы негодяй», — или: «Вы позволили себе распустить про уважаемого человека гнусную сплетню, вы — подлец», — или: «Вы отказались прийти по моему приглашению в рекомендованный мной вам дом и показать свои рисунки. Сообщаю вам, что ваши рисунки гнусны и что лишь снисходя до вас я увлекался ими». Пожимали плечами друзья, получая такие письма. «Ах, Иван Иваныч, — говорили они друг другу, встречаясь на улице. — Надо у него побывать и его утешить. Все это ведь от нервности. Ведь если мы его оставим, то он останется совсем один, и неизвестно, что тогда с ним будет». Но прежде, чем они, сговорившись, успевали побывать у него, Иван Иванович, осунувшийся и сгорбленный, приходил к ним и извинялся.

Под светом люстр знакомство состоялось.

Они — Свистонов и Куку — пошли друг другу навстречу. Они удивлялись, что до сих пор почему-то не были знакомы. Куку говорил, что он еще с юности следит за свистоновским творчеством и уже давно хотел познакомиться с автором, чтобы выразить ему свое восхищение. Свистонов говорил, что он слышал о Куку много прекрасного и интересного, что жаль, что Куку ничего не пишет, а что если бы взял Куку перо в свои руки, то, наверное, получилась бы очень интересная повесть.

Душа у Ивана Ивановича затрепетала. Показалось Ивану Ивановичу, что он нашел родственную душу, и стал петь лебедем Куку,

163

стал позировать красавицей перед Свистоновым. «Посмотрите, какой у меня ум, — как бы говорил он Свистонову, — какое дивное образование. Ах, друг мой, друг мой! — как я страдаю. Почти не с кем мне побеседовать. Ведь я окружен не настоящими людьми! Иван Дмитриевич, конечно, хороший человек, но ведь он нуль в биологии. Дмитрий Иванович неплох в философии, но зато человек ужасный. Константин Терентьевич знающ; но всегда молчит. Терентий Константинович болтлив, но несведущ». — «А читали ли вы эту книгу? — спросил он, вынимая только что полученную книгу. — Она перевернула мое мировоззрение».

Из Дома печати они вышли вместе. Куку был очарован. Свистонов обрадован. Они условились подружиться.

Куку жил в огромном доме, почти отдельном городе, где все было свое — и аптека, и магазины, и садик, и баня, на Лиговке. Иван Иванович Куку был любовью своих друзей. Они считали его неудавшимся гением. Они поражались его эрудиции, они принимали его порхание за разбросанность гениальной натуры. «Если бы Иван Иванович собрал свои знания и устремил бы в одну точку, мир перевернул бы он», — говорили они, расставаясь с Иваном Ивановичем Куку. И жалели его страшно.

Наступила весна, и Иван Иванович Куку решил прокатиться. Он сел в поезд. Сошел в Детском Селе и поехал на автобусе к Екатерининскому дворцу, превращенному в музей.

Иван Иванович сошел у лицея, встал у подъезда. Иван Иванович стал в профиль, так как он находил, что в этом положении его фигура еще более выигрывает. Он смотрел на улицу и делал вид, что читает. Он время от времени перелистывал страницы, смотрел, нет ли его знакомых. Между тем толпа у лицея собиралась. Некоторые подбегали к памятнику Пушкину, внимательно смотрели, стремились запомнить, возврашались на свой пост и делились впечатлениями.

— Конечно, страшно похож.

— Да нет же, у него нос не такой.

— А обратили внимание на лоб?

— И в сюртуке он как будто.

— А как думаете, какую он носит шляпу?

Со стихотворениями Дельвига Иван Иванович Куку пошел. Толпа в отдалении следовала за ним. Он прошел мимо памятника.

— А что если он загримирован, — прошептала барышня.

— А это идея! Может быть, съемка в парке будет.

— Тише, а то все пойдут.

164

Толпа гаяла, только молодежь следовала за Куку. Он прошел мимо дворца, повернул мимо служб налево, прошел по китайскому мостику, опять повернул налево по дорожке, прошел по мостику на островок. Куку любил великих людей нежной и странной любовью. Мог часами стоять перед портретом какого-либо великого человека. Величия жаждала душа его и какого-то необыкновенного подвига. Он любил страстно биографии великих людей и радовался, когда черты его биографии и великого человека совпадали. Походив по островку, Иван Иванович вернулся к лицею, важно и трогательно подошел к памятнику Пушкина, сел на скамейку и стал смотреть на бронзового отрока... Между тем молодежь стояла на китайском мостике и все ждала киносъемки. Она выбегала за ворота, смотрела направо и налево, не несется ли автомобиль с киноаппаратом, оператором, режиссерами и остальными артистами. Но клубы пыли на дороге не появлялись, а наступил час обеда.

Несколько разочарованные, обсуждая, что это значит, молодые дачники разошлись по домам.

Между тем Свистонов спешил к лицею.

Утро. Через сад еще торопились служащие на работу, когда Свистонов уже сидел на скамейке и поджидал Куку.

Было холодно, было серо, было неприятно. Свистонов встал со скамейки и прошелся по саду.

Бюсты чернели на фоне одетых инеем деревьев.

В ворота Адмиралтейства въезжала телега.

За решеткой по мостовой промаршировали матросы.

По направлению к Республиканскому мосту двигались дроги.

Свежевыкрашенный в исторические цвета Дворец Искусств как бы уносился с площади.

Ангел на колонне, а ниже его несущаяся квадрига, а ниже ее два этажа и арка, откуда только что вылетел автомобиль.

Вверху небольшой аэроплан удалялся по направлению к Петропавловской крепости.

Наконец, с трамвая сошел Куку в летней шляпе.

Свистонов пошел навстречу.

Пожал ему руку.

Сегодня они шли в Эрмитаж. Свистонову хотелось поискать изображений охоты.

Куку хотелось пройти по залам, себя показать, людей посмотреть.

— Поверители, — произносил Куку, — в детстве меня чрезвычайно расстраивало, что у меня нос не такой, как у Гоголя, что я не хромаю, как Байрон, что я не страдаю разлитием желчи, как Ювенал.

165

Глава вторая
Токсово

Медленно поднимался поезд. Куку и Свистонов сошли на станции, купили папирос и затряслись на таратайке. Избушка была заранее снята. Комната, в которой поселились Свистонов и Куку, выходила окнами на дорогу. Кроме этой комнаты и бревенчатой прихожей, других помещений в этой избушке не было. Построена она была специально для дачников, наспех. Стены комнаты были оклеены самыми дешевыми обоями, из сосновых досок были устроены нары, столик.

Снявшие убрали стены привезенными книгами. Свой угол Куку превратил в кабинет для работы. Он прикрепил к столу кнопками синий лист промокательной бумаги, поставил подсвечники и положил стопку чистой писчей бумаги; достал гусиные перья, одно подарил Свистонову, другое оставил себе. Сидя рядом, по вечерам они дружно будут работать как Гонкуры, он изобретет сюжет, а Свистонов... Конечно, пора, пора ему, Куку, сесть за работу.

Однажды вечером в нескольких верстах от Токсово горел костер у подножия одного из холмов. Дачники лежали полукругом, подкидывали сосновые ветки, беседовали о политике.

Майские жуки летали вокруг молодых сосенок.

Песчаной стеной вниз обрывалась зелень.

Свистонов, глухая прачка Трина Рублис, Куку и городская девушка Наденька сидели среди дачников.

Трина Рублис была с прошлым, пышным, диким, обладала еше недавно красотой. Но года два тому назад она вся как-то обмякла и распустилась. Пепельные волосы ее уже не вызывали больше сравнений, а розовые щеки стали желты и одутловаты.

Неизвестно о чем думало в тот вечер существо, жившее в мире, лишенном звучаний. Может быть, все воображении восставал красавец офицер Дикой дивизии, обвенчавшийся с ней наспех в Детском Селе во время наступления Юденича на Петроград по паспорту своего убитого товарища, затем бесследно, может быть, не по своей вине, исчезнувший.

Куку важно сидел у ног девушки, смотрел поверх костра на рябь озера.

Свистонов сжимал руку прачки и, убедившись, что никто его не слушает, и зная, что она его не услышит, рассказывал ей, издевался над глухой бывшей красавицей. Та смотрела на его губы и думала, когда же ей следует рассмеяться.


166

— Вот я свел Куку с девушкой, — продолжал Свистонов, гладя руку глухой. — Я потом перенесу их в другой мир, более реальный и долговечный, чем эта минутная жизнь. Они будут жить в нем, и, находясь уже в гробу, они еще только начнут переживать свой расцвет и изменяться до бесконечности. Искусство — это извлечение людей из одного мира и вовлечение их в другую сферу.

Немного в мире настоящих ловцов душ. Нет ничего страшнее настоящего ловца. Они тихи, настоящие ловцы, они вежливы, потому что только вежливость связывает их с внешним миром, у них, конечно, нет ни рожек, ни копытец. Они, конечно, делают вид, что они любят жизнь, но любят они одно только искусство. Поймите, — продолжал Свистонов, он знал, что глухая ничего не поймет, — искусство — это совсем не празднество, совсем не труд. Это — борьба за население другого мира, чтобы и тот мир был плотно населен, чтобы было в нем разнообразие, чтобы была и там полнота жизни, литературу можно сравнить с загробным существованием. Литература по-настоящему и есть загробное существование.

Костер догорал. Дачники разошлись собирать хворост.

Куку важно дремал у ног Наденьки.

Свистонов, сидя на огромном пне, беседовал с глухой.

Свистонов встал, подошел к спящим, сел рядом, стал внимательно рассматривать озеро, линию одинокой искривленной березы у обрыва, возвращающихся с хворостом дачников, спящих молодых людей.

— Вообразите, — продолжал он, вежливо склоняясь, — некую поэтическую тень, которая ведет живых людей в могилку. Род некоего Вергилия среди дачников, который незаметным образом ведет их в ад, а дачники, вообразите, ковыряют в носу и с букетами в руках гуськом за ним следуют, предполагая, что они отправляются на прогулку. Вообразите, что они видят ад за каким-нибудь холмом, какую-нибудь ложбинку, серенькую, страшно грустненькую, и в ней себя видят голенькими, совсем голенькими, даже без фиговых листочков, но с букетами в руках. И вообразите, что там их Вергилий, тоже голенький, заставляет их плясать под свою дудочку.

В вечернем сумраке голос Свистонова крепчал.

Трина удивлялась, на кого сердится Свистонов, осматривалась по сторонам.

Уже сходили они с одного холма, поднимались на другой, сходили и с этого холма, поднимались на третий, озера все время были по обеим сторонам гуляющих.

Глухонемая знаками показывала, что она любит траву и чтобы солнце грело спину.

167

Повернув лицо к Свистонову. дотронулась до своей спины.

Свистонову показалось, что Трина озябла. Он снял пиджак и набросил ей на плечи. Она улыбнулась, затем она побежала, все время оглядываясь. Свистонов бежал за ней.

Достигли берега.

— Я хочу купаться, — знаками показала глухая.

Отвернувшись, Свистонов отошел и сел спиной к озеру. Трина Рублис отошла за кусты и разделась. Она осталась в одной рубашке, рубашку поддерживали две розовые ленточки, на груди была вышита роза. Глухая повесила чулки на куст.

В рубашке Трина Рублис вбежала в озеро. В воде она принялась шуметь. Свистонов понял, что она хочет, чтобы он повернулся. Свистонов нехотя подошел к воде. Сравнительно далеко от берега виднелась голова глухой, обвязанная полотенцем. Затем глухая поплыла к берегу; еле прикрытая водой, она легла у берега.

Свистонов в рубашке вошел в воду. Взявшись за руки, они поплыли.

У костра не заметили их отсутствия или сделали вид, что не заметили.

Глухонемая села поближе к Свистонову и уставилась на огонь.

И под влиянием ли наступавшей ночи и свежести, или по другой причине, Федюша — чтец стихов и оратор — предложил скакать через огонь, но его предложение отвергли. Тогда культпросветчица предложила играть в горелки.

День был воскресный, и потому, что день был солнечный, от отдаленного вокзала, построенного в готическом вкусе, двигались многочисленные экскурсии, предшествуемые музыкантами. Трубы сверкали на солнце. Рабочие с женами, украшенные цветами, торопились за ними, срывали травку или листочек с куста и жевали.

Другие экскурсии состояли из подростков в красных платочках, из юношей в трусиках, несших сандалии в руках. Третьи — из учащихся, почему-либо застрявших в городе. Все процессии были снабжены плакатами, инструкторами с повязкой на руке.

В такие дни трактир «Русская Швейцария» оживал.

За столиками становилось шумно. Чокались пивом, обнимались, ели мороженое, хохотали, перебегали от одного столика к другому, ели яичницу с колбасой, простоквашу, огурцы, вытаскивали из карманов или ридикюлей леденцы и сосали. То там раздавалось тру-ру-ру-ру, то здесь.

168

Оживали после двух часов и холмы над озером, оркестр располагался на самой вершине холма, где-нибудь под двумя-тремя соснами. Толпы в разноцветных трико купались и, лежа на животе, загорали. И опять то там раздавалось тру-ру-ру-ру, то здесь и уносилось за холмы.

Токсовские возвышенности превращались в живые человеческие горы, и плакаты тогда, колеблемые ветром, казались знаменами и штандартами и горели на солнце своими белыми, желтыми, черными, золотыми буквами.

Сухонькая Таня и сухонький Петя вышли. Петя запер дверь и потрогал замок.

— Вот мы снова на лоне природы. Все же мы десять лет не были на даче. Захватила ли ты журналы и газеты? Приятно почитать, лежа под тенью дерева.

— Ты все прежний, — надевая митенки и раскрывая летний с кружевами и костяной ручкой длинный зонтик, радостно замечталась Таня.

Они пошли прямо по полю к озеру. На Тане была коротенькая клетчатая юбочка, позволявшая молодым людям насмехаться над ее кривыми ножками, и крепдешиновая кофточка с треугольным вырезом, украшенная голубенькой ленточкой, несколько замусоленной.

— Солнышко греет, — сказала Таня.

— Да, — подтвердил Петя.

— Смотри-ка — цветы, — наклонилась Таня.

— Куриная слепота, — добавил Петя. — Какая ты у меня молоденькая!

— Я побегу! — и Таня пошла по тропиночке, стала нагибаться, срывать цветы, плести венок. Петя сел на пень и раскрыл газету. Лицо у Пети было все в морщинах. Спина сутулая, глаза близорукие.

Таня пела романс и, сплетая венок, медленно шла вниз в долину.

Ее старческие ручки довольно быстро срывали клевер, ромашку, колокольчики. Ее сухонькие ножки ступали почти уверенно по траве.

— Хорошо здесь, Таня, — услышала она дребезжащий голос сверху.

И опять молчание.

Только наверху шуршит газета.

Внизу бесшумно порхают бабочки. Седые волосы выбиваются из-под голубенькой шапочки. А Таня смеется. Ах, молодость, молодость!

169

Расстилает носовой платок, садится на него, снимает шапочку и, надев на голову веночек, слушает, как гудит и поет и шелестит трава.

По утрам Таня по старой привычке обтирает Петю. Сколько возни с мужем! И стоит худенький старичок в тазу с водой, а она его обтирает.

Петя играл когда-то на флейте в Академическом театре. Играл он с чувством, а Татьяна Никандровна где-нибудь сидела с подругой и слушала.

И наверху Петя, опустив газету на траву, достает из футляра флейту, играет.

Свистонов, гуляя над берегом озера и наблюдая праздничную толпу, слышит флейту.

Есть у супругов собачка. Она заменяет им ребенка. Маленький, славный девятилетний фоксик, так быстро и незаметно состарившийся. Правда, по-прежнему у него розовая ленточка вокруг шеи и по-прежнему он бежит, опустив мордочку, по дороге, но зовут его супруги уже не Травиатой, а просто старушкой. Сидит «старушка» с розовым бантиком рядом со старичком, плюющим во флейту, а внизу другая старушка с голубым бантиком, стриженая, с веночком на голове, лежа с зелененьким листиком во рту, на небо смотрит.

Но вот фоксик бежит и садится рядом со старушкой и смотрит в траву, как бы засыпая.

Свистонов шел, раздвигая кусты палкой.

Глухонемая жеманно шла, искривив шею.

Старик играл все воодушевленнее.

Долго смотрел с холма Свистонов и слушал флейту. Затем спустился.

— Позвольте представиться, — сказал он, — Андрей Свистонов.

— Очень приятно, — опуская флейту, засуетился застигнутый врасплох старик.

Свистонов сел рядом со стариком. Глухонемая стояла в отдалении.

— Вы дивно играете, — начал Свистонов. — Я люблю музыку. Мне уже давно хотелось с вами познакомиться.

Старик зарумянился.

— По вечерам я слышу, как вы играете...

Гуляя вокруг озера, Свистонов и Куку встретили Наденьку, шедшую в обществе брата и сестры Телятниковых. Наденька медленно шла, играя прутиком, брат и сестра шли по бокам. Это были двадцатилетний Паша, считавший себя стариком и принципиально говоривший умные веши, и семнадцатилетняя Ия — всезнайка. Паша был сосредоточен и мрачен, так как полагал, что у него дурная наследственность

170

и что он развращен с малолетства. Ия была жизнерадостна и говорила об Анатоле Франсе. Сестра и брат дружили с Наденькой и ненавидели друг друга.

Увидев Свистонова и Куку, Телятниковы поклонились и пошли навстречу поздороваться.

— Андрей Николаевич, — сказала Ия, — какой я вам новый анекдот расскажу! — и пошла рядом со Свистоновым направо.

Куку, Наденька и Паша следовали за ними. Паша считал Свистонова крупным талантом. Поэтому с завистью смотрел, как Свистонов говорит с Ией. Паша страшно обрадовался, когда Свистонов, полуобернувшись, продолжая идти, обратился к нему; юноша тотчас же, добежав, пошел по другую сторону. Брат и сестра были честолюбивы.

Куку и Наденька отставали.

— Хотите, сыграемте в рюхи? — предложил Свистонов брату и сестре, когда вдали показались дачи.

Паше неудобно было отказаться, хотя это он считал ничтожным и презренным времяпрепровождением. Ия с радостью согласилась и побежала доставать палки и рюхи из ямки. Свистонов взял палку и принялся чертить городки. Но вот наверху, на холме, показались Куку и Наденька.

Свистонов пошел навстречу.

— Мы собираемся в городки играть, — сказал он. — Не желаете ли принять участие?

Но Куку отказался.

— Удивительный человек Свистонов, — произносил, идя вниз к озеру, Куку, держа Наденьку за локоть. — Какая бодрость в нем, какая веселость, какое остроумие. Он, по-видимому, любит Токсово. А мне оно совсем не нравится. Здесь природа не вызывает душевного волнения. А я люблю там жить, где все величаво. Хорошо жить в обществе великих людей, беседовать с великими людьми.

— Постойте, Иван Иванович, — Наденька подняла глаза. — Смотрите, как хорошо здесь.

Глаза у нее были действительно прелестные, полузеленые, полукарие.

На небесах были барашки в тот вечер, а в озере — и лазурь, и барашки.

Куку накрыл пень своим пальто. Наденька села.

Куку сел пониже.

— Наденька, — сказал он нежно, — этот вечер волнует меня. Не в такой ли вечер князь Андрей увидел Наташу на балу и запомнил. Любители вы Наташу?

171

Наденька мечтательно журила, следила, как распускаются в воздухе кольца дыма.

— Зачем вы курите, Наденька? — спросил Куку, — это совсем не подходит к вашему образу. В вас должна быть великая жизнерадостность и естественность. Бросьте курить, Наденька. — Настоящее страдание звучало в голосе Куку.

Наденька бросила папироску. Папироса упала на сухой дерн и продолжала тлеть и дымить.

— Но я ведь собираюсь стать киноартисткой, — помолчав, сказала девушка.

— Наденька, это невозможно, — пробормотал Куку.

— Как невозможно, Иван Иванович?

— Если вы доверяете мне, не делайте этого шага. Поверьте моей опытности. Вы должны быть Наташей!

Наверху появился Свистонов с сестрой и братом. Свистонов сел с Ией под деревом. Паша стал читать писателю стихи.

— Здорово, — сказал Свистонов, — талантливо.

Паша просиял.

— Значит, стоит писать? — спросил он.

— Конечно, стоит! — подтвердил Свистонов и посмотрел вниз. «Пора», — подумал он. — Не будете ли вы любезны? — обратился он к Ие. — Спросите у Ивана Ивановича, который час.

Ия бросилась со всех ног.

В тот момент, когда Иван Иванович любовался озером, явилась Ия и, улыбаясь, спросила у задумавшегося:

— Который час?

Куку вынул часы.

— Десять, — солидно ответил он. — Где Свистонов?

— Ждет наверху.

Ия подошла к Наденьке.

— Проскучала? — спросила она тихо.

Теперь шли втроем — Свистонов, Наденька, Куку. За ними шли Телятниковы.

— Не думаешь ли ты, — мрачно спросил Паша, — что Свистонов нарочно играл с нами в городки, чтобы Куку мог полюбезничать с Наденькой?

— Брось, пожалуйста, — ответила Ия. — Откуда такая подозрительность? Просто Свистонов любит молодежь.

Опять день был воскресный. У кирки стояли таратайки. Кирка была наполнена девушками, похожими на бумажные розы, и желтоволосыми парнями. Играл орган. Сквозь цветные стекла падал свет. Наверху стояли Наденька и Куку. За ними — Свистонов и Трина Рублис.

172

Наденька и Куку смотрели вниз на крестины, иногда бросали взгляд на проход и видели, как невеста, жених и сопровождающие готовятся двинуться к алтарю, л ишь только кончатся крестины.

Жених волновался и переступал с ноги на ногу. Невеста была красна как рак.

— Какой материал для нас, Андрей Николаевич, — откинув голову, сказал Куку на ухо Свистонову. — Закрепите, прошу вас, закрепите это! — и Куку снова принялся смотреть.

Белокурый затылок Наденьки волновал Куку, и он представил свою свадьбу. Гордость изобразилась на лице Куку. Он увидел себя стоящим рядом с Наташей, т. е. с Наденькой. На Наденьке белое платье, фата, в руках у нее свеча с белым бантом, и гулкие своды собора...

Достав платок, важно обтер лицо свое Куку.

Глухонемая вспоминала Ригу, — красивый город Рига, — и надежды, и свою прогулку с приехавшим на каникулы студентом Тороповым в лесок.

Но Куку помешал ее воспоминаниям. Он кашлянул, напружинил грудь. Теперь он презрительно смотрел вниз. Молодые двинулись. Все в церкви зашевелились. Головы всех повернулись к проходу. Смотрел и Свистонов.

Играл орган. Затем говорил пастор. Затем опять играл орган.

Сквозь цветные стекла видно было, как колышется листва деревьев. Видно было, что листья освещены солнцем.

— Очень хорошо, — произнес Куку. — Но я хотел бы для своей свадьбы большего великолепия.

Когда вышли из кирки Наденька, Куку, Свистонов и глухонемая, обратно летели таратайки.

— Зайдемте, выпьемте пива, — предложил Куку, и, вмешавшись в толпу, они вошли в сад при трактире. Все столики и скамейки были заняты. Смех, тяжелый запах пива, струйки дыма, разгоряченные лица, песни, звуки балалаек, гитар и мандолин.

— Настоящий Ауэрбахов кабачок на свежем воздухе, — сказал Куку Свистонову. *— Недостает только Фауста и Мефистофеля.

— Ах, Иван Иванович, — ответил Свистонов. — Вечно литературные воспоминания. Надо подходить к жизни попроще, непосредственней.

Наконец, один из столиков освободился. Четверо друзей сели и потребовали пива. В это время к ним протолкались брат и сестра.

— Можно сесть? — спросили они и кое-как устроились на конце скамейки.

— Я умею пить, — сказала после пятого стакана Ия, — а вот ты, Паша, хотя и мужчина, не умеешь.

173

— Я умею пить, — ответил Паша, — но я сдерживаю себя.

— Очень я интересный анекдот вспомнила.

— Меня твои анекдоты не интересуют.

— А меня — твои стихи!

— Не ссорьтесь, — попросила Наденька.

За соседним столиком шел оживленный разговор:

— А насчет немцев ты, брат, не прав. Когда я в немецком плену был...

— А бабонька не плоха. Пойду приударю.

— Куда ты, размяк. Сиди!

Слева:

— Нет, нет. Митя, посмотри задок какой. Маша, Маша, поди сюда.

Направо под соснами:

— Да, Петя, культура великое слово. За него, мне Иван Трофимович говорил, люди на костер шли.

— Ну да, ты культуру построишь. Выпей, дурачок.

— Митька, я недавно прозрел, теперь в церковь хожу. Ты только никому не говори, понимаешь, никому.

Голос из толпы, дожидавшейся свободных столиков:

— Володя, Володенька! иди в помойную яму поспать.

Пьяный, шатаясь, кричит:

— Подойди сюда, ударю!

За оградой показывается группа: парни ведут за кисти рук девицу, вокруг подпрыгивают мальчишки. У девицы платье в беспорядке, волосы распущены. Она плачет горючими слезами и кричит:

— Ой, тошно мне, ой, тошнехонько. Ой, дайте повязаться! — пытается вырваться. Парни, смеясь, ломают ей руки. Она пытается броситься на землю, но, подхваченная под мышки ухмыляющимися, опускается.

— В кустах с мужиком спала, — поясняют толпе парни. — В милицию ведем.

— Нет, нет, вы не Наташа, вы Гретхен, — шепчет опьяневший Куку. — А я — Фауст, а Свистонов — Мефистофель, а глухонемая — Марта!

— Не говорите ерунды, — раздраженно прерывает Свистонов.

Тяжело ступая, к столику друзей подходит пожилой рабочий.

Он останавливается, шатаясь.

— Вы, просвещенные люди, спросить вас можно, почему...

Куку от волнения задевает локтем Свистонова.

Шепотом:

— Сцена за городскими воротами, — восторженно, — сейчас доктором меня назовет!

174

Рабочий, всматриваясь в лицо Куку, размышляя:

— Гражданин, осмелюсь спросить, не доктор вы будете?

Куку самодовольно смеется.

Куку, Наденька, Свистонов и глухонемая, Паша и Ия, условившись совершить веселую прогулку, отправились к отдаленному озеру. Они захватили с собой одеяла, думки, мясные консервы, папиросы, немного коньяку.

Еще солнце чуть освещало вершины холмов, когда они вышли. Вчера шел дождь, и сегодня с холмов бежал беловатый туман к озерам, но небо было голубое, и воробьи чирикали и взлетали на сырую, покрытую блестящими каплями листву, раскачивались на кустах, слетали на извивающуюся вдаль дорогу. Канавы по сторонам просыхающей и час от часу желтеющей дороги были полны воды.

Ия хорошо зарабатывала, она носила желтые ботинки, купленное по случаю заграничное пальто и желтый портфель на ремешках. Она купила коньяку, головку голландского сыра, банку свежей икры, несколько банок монпансье и компота. Она шла с зеленым мешочком за спиной, впереди.

Паша ничего не купил, но ему покровительствовала Наденька. Она навьючила на него столбик своего любимого печенья, пирожки с вареньем, одеяло, подушечку для головы, полотенце, мыло, кружку и зубную щеточку. Глухонемая несла ватрушки и котлеты.

Куку был великолепен: он специально для прогулки съездил в город, привез краги, купил серую кепи, надел макинтош. Он, держа в руке артистический чемоданчик, шел веселый. В чемоданчике бок о бок с Пушкиным лежали телятина, ростбиф, ножи, вилки, входившие один в другой стаканчики, бутылка французского вина.

Не отстал и Свистонов. Он нес складную палатку, зеркало, фотографический аппарат.

Свистонов делал вид, что он ухаживает за глухонемой. Ему интересно было, какие возникнут сплетни.

Он нагибался, подносил ей цветы, сорванные у канавы.

Наденька с удивлением оборачивалась.

Куку, не желая отстать от Свистонова, рвал тоже цветы и, соединив их в букет, подносил Наденьке.

Паша забегал далеко в поле, приносил васильки пучками.

— Вы умеете свистать? — спросил Свистонов Ию. — Посвистите.

Ия стала виртуозно насвистывать.

— В ногу, — предложил Свистонов. — Давайте пойдемте в ногу.

Куку, улыбаясь, переменил ногу.

Наденька спросила, как это делается.

Куку показал.

175

Так шли они до ближайшей деревни. Фокстрот насвистывала Ия.

Подошли они к деревне. Молочницы и дети с любопытством смотрели, куда это они идут в таком боевом порядке. И, чувствуя на себе любопытные взгляды, шествие улыбалось.

— Держите шаг, — говорил Свистонов. — Громче, Ия. Еще громче.

— Не следует ли нам закусить? — внезапно спросил Куку.

— Я чувствую собачий голод, — повернув голову, сказала Ия.

— А вы, Наденька?

— Я с удовольствием.

— К сосне, там тень и прохлада и совершенно сухо.

— Дайте мой чемоданчик, — попросила Наденька.

Паша передал.

Ия скинула свой зеленый мешок, стала рыться.

Куку раскрыл чемодан и стал доставать ножи, вилки, стаканчики.

— Подумать только, несколько лет тому назад, — сказал Куку, — под Питером были волки.

— Неужели? — спросила Наденька.

— Нам всем тогда казалось, что все кончено, а вот теперь мы пьем и едим, и все осталось по-прежнему.

— Вы думаете? — спросил Свистонов и улыбнулся.

— Я вчера прочел новую биографию Наполеона и пожалел, что я не маленького роста.

Ия откупоривала. Тщетно Иван Иванович отнимал у нее пробочник. Наденька резала ростбиф, телятину. Единогласно она была избрана хозяйкой.

Наденька искренно веселилась.

Когда все насытились, Куку вынул переписку Тургенева с Достоевским и стал читать, но разморенные едой путники стали сидя засыпать.

Наденьке привиделась комната в два окна. Светло, светло — на улице солнце. У одного окна сидит девушка, над ней наклоняется мужчина, высокий, тощий, с отвратительным лицом, лысый, с длинными прямыми волосами. Особенно отвратительны глаза на сером лице. Они какие-то сверлящие. Одет он в грязный коричневый костюм XVI века, как в одном из исторических фильмов. Она знает, что он хозяин ее судьбы и что он сделает с ней, с Наденькой, все, что захочет, и страшно боится его.

Начинает бежать по бесконечным комнатам. Огромный дом вроде лабиринта. Живет в нем только этот человек. Бежит она по коридору, снова по светлым комнатам, по гостиным с лепными стенами,

176

иногда в конце коридора видит его. Он злорадно смеется, и она снова бежит и знает, что все время он ее видит и находит. Наконец, вбегает она в комнату вроде кухни, знает, что здесь дверь на улицу. Смотрит на стену и понимает сразу, почему этот человек знает, где она: на стене план этого дома, а весь путь ее, Наденьки, показывает в нем медная тоненькая проволока, которая сама ложится по ее следам, все время указывая, куда Наденька идет. От проволоки остался маленький свободный конец, и Наденька видит, как она ее отгибает и ставит торчком. Теперь она знает, что проволока ничего не укажет.

Выбегает на улицу. Все дома не достроены. Это еще только высокие, в шесть этажей и выше, футляры с огромными, вышиною в два этажа, отверстиями для окон. На улице груды грязи, известки и щебня.

Среди этих домов стоит один законченный, но он далек. Там виден свет, и она решает бежать туда.

Среди недостроенных домов, все в подвалах, идет, спотыкаясь, дальше, дальше. Впереди совсем темно, как в шахте, и щетиной торчат острые железные прутья. Заблудилась! Дома давят, она боится, что они сейчас рухнут, и видит свет.

К ней идет совсем молодой юноша, и за ним все время виден свет дорогой. У него очень хорошее лицо. Бежит к нему и рассказывает, как она бежала из лабиринта. Когда рассказывает, что загнула конец проволоки, у юноши делается торжествующее лицо. Он берет ее на руки и, очень легко ступая, несет к свету. Затем переносит к большому дому и говорит: «Мы будем жить здесь. Я знаю одну комнату, и хотя лабиринт рядом, но тот никогда не догадается искать так близко».

Кругом бежит и суетится народ, но на них никто не обращает внимания. И они идут по темным коридорам, где свет так слабо виден, как на картинах голландских мастеров...

Наденька вздрогнула, проснулась и осмотрелась. Под большой сосной сидел Куку, перелистывал книгу. Свистонов, прислонившись к дереву, стоял и смотрел на нее. Ей стало неприятно.

Паша лежал, согнув колени, и ему казалось, что он летит в пропасть, что в пропасти у него распухает большой палец на ноге, что появляется нарыв, превращается в глаз. Это было противно, и он проснулся. Протерев кулаками глаза, дотронулся до ноги. Зевнул.

— Я видел глупый сон, — сказал Паша, — что на ноге у меня вырос глаз. Говорят, Иван Иванович, что вы знаток снов.

— А, вы умеете толковать сны? — оживилась Наденька.

«Вот и тема для разговора», — подумал Куку и солидно ответил:

177

— В древности снам приписывали огромное значение. Существовала даже целая наука, если можно это назвать наукой, онейрокрити-ка. Античный мир никогда не сомневался, что сны вызываются в душе божественной силой. — Куку, довольный своими познаниями, посмотрел на всех, слушают ли все и как слушают. — Поэтому, с этой точки зрения, — продолжал он, — сон есть знамение; но если обратить внимание на час, когда вы видели сон, и на то, что мы перед тем плотно покушали, то сон ваш, Наденька, не совсем надежен.

И победоносно Куку обвел глазами слушающих, и, чтобы внушить еще больше уважения к себе Наденьки, он решил вспомнить Апулея.

— По мнению Апулея, последствием обильной еды бывают мрачные и гибельные сновидения, — произнес он с пафосом. — Кроме того, онейрокритики утверждают, что винные пары даже утром мешают видеть во сне истину. Но я отнюдь этого не думаю, Наденька, хотя и не знаю вашего сна, — развел он руками.

— Не расскажете ли вы нам, что вы видели во сне? Это очень интересно, я же вспомню сны великих людей, и в воспоминаниях мы проведем время до заката. Я расскажу вам сны великих людей... Теперь только я вижу, как здесь красиво, кругом холмы...

И забыв, что Наденька еще не рассказала своего сна, Куку, задумавшись, начал:

— Прежде всего следует вспомнить...

Ия и Паша подошли поближе и остановились. Но Наденьке было грустно, и она невнимательно слушала. Ей не интересны были сны великих людей. Хотя ее сон кончился вполне благополучно, но все же ей казалось, что все стало темно вокруг, даже как-то прохладно. Да и действительно, небо за время послеобеденного отдыха сплошь затянулось тучами.

Вдали прогрохотало.

Бросились собирать вещи и переносить к стволу сосны. Свистонов, с помощью брата и сестры, расставил палатку. Сейчас все забрались в нее, перенесли вещи от сосны.

— Ну, что ж дождь не идет, — пошутил Иван Иванович.

— Подождите, Иван Иванович, — прервала Ия. — Я веду в «Красной газете» уголок природы. Я спец по погоде.

В палатке было темно. Свистонов закурил.

— Андрей Николаевич, не курите, — сказала неприязненно Наденька. — Здесь душно. Свистонов бросил папироску.

— Паша, не смейте, отойдите, — приказала Наденька.

— Наденька, — произнес Куку. — Время самое подходящее. Темно, бушует буря. Мы все обещаем внимательно вас слушать.


178

Гроза отошла.

Один, держась за ствол сосны, курил Паша. Он размышлял о поцелуе Наденьки. Братский это был поцелуй или не братский? Пожалуй, что только братский. Слишком легок, слишком воздушен. «Не любит она меня, — подумал он, — и не может полюбить. Чтобы любили, надо быть разговорчивым, и потом, у меня нет никакой будущности. Кончу институт, стану географию преподавать, — рассмеялся он. — Пусть будет так, а в газетах работать не буду. Пусть Ия зарабатывает. Но Наденька любит театр, сладкое, кинематограф...»

— Мечтаете? — спросила Наденька, подходя по тропинке сзади, — Это хорошо — мечтать. Я сяду, а вы положите свою голову мне на колени и продолжайте мечтать. Я буду думать, что я героиня фильма, хорошо пожившая женщина, а вы несчастный молодой влюбленный. Я буду гладить вас по голове.

Паша покорно лег на траву и положил голову на край платья Наденьки.

— Я люблю, — сказал он тихо. — Я по-настоящему люблю вас.

— Великолепно, — прервала Наденька. — Побольше страдания. Так, так. — О, мой дорогой! — опустила она лицо и приложила руку к сердцу. — Я верю, что вы страдаете! Как грустно, что мы встретились так поздно, когда я люблю уже другого! Пусть ничтожного, пусть развращенного, но с сердцем, — глубоко вздохнула она, — ничего не поделаешь. Вы чистый, вы тонкий, вы только...

— Наденька! — простонал Паша.

— Целуйте руки и плачьте, встаньте и отойдите к обрыву. Я подойду, — стараясь не разжимать губ, сказала Наденька.

Паша покорно встает, целует руку, медленно подходит к обрыву.

Наденька сидит, смотрит, затем бежит и кричит, стараясь бежать красиво.

— Арнольд, Арнольд!

— Вы душечка, Паша, — говорит она, — дайте я вас поцелую.

Сосны шумели ветвями, на кустах шиповника алели ягоды. Бывший анархист Иванов поднимался. Он был среднего роста, лицом бледен, долгогрив. Он шел, опираясь на палочку. Опустился на скамейку у палисадника.

На даче, недалеко от озера, вышла на веранду Зоя Знобишина, зевнула, заложила руки за шею и, подняв лицо, направила локти вперед и опять зевнула. Села в кресло-качалку и принялась рассматривать свои руки. Затем повернула голову направо к саду, снова зевнула. С интересом стала смотреть на кошку, ползком подбиравшуюся

179

к голубю. Прошлась по веранде, сошла в сад, подумала, что солнце печет, что пора одеваться.

В соседней даче на холме многозначительно беседовали мамаши о своих играющих детях. Конечно, их дети будут инженерами, у них уже сейчас необыкновенные способности. Один уже и сейчас гудит, как паровоз. Другой мечтает о подводной лодке.

Зоя Знобишива опять вышла на веранду. Она натянула шаль и опять ее отпустила. Пожевала губами. Теперь все так неинтересно! Она шла, пожевывая губами, делая зигзаги по тропинке. Иванов встал, поклонился.

— Скучаете? — спросила Зоя и села рядом. — Тяжело вам живется, — сообщила Зоя.

— Н-да, не жизнь, а жестяночка, — соединив колени и приподнимая их, посмотрела Зоя на Иванова. — Люблю я таких людей, как Свистонов. Веселый он человек.

— Опустошенный.

— Завидуете, — решила Зоя.

— Дался вам Свистонов.

— Вы подождите! Вот подождите, познакомлю я вас с ним, он вас и опишет. Поглядит, поглядит и опишет. Вы для него подходящий материал. Он любит мертвеньких.

— Я не мертвенький, Зоя Федоровна.

— Врете, мертвенький. Скучно, — пожевала она губами.

Наступил день рождения Зои Федоровны...

Она не скрывала своих лет. Розовая, румяная, с подкрашенными недавно волосами, она ждала гостей.

Должны были приехать Павлуша Уронов, драматический актер, Аллочка Базыкина — птичка, так ее звали в глаза и за глаза, Ваня Галченко — культурный молодой человек, Сеня Ипатов — несбывшийся певец, — все это были очень интересные люди. По крайней мере, такого мнения были они друг о друге.

С утра мороженщику Пете велено было подъехать с тележкой к пяти часам вечера, чтобы сразу же после обеда было мороженое. С утра Зоя Федоровна и прислуга чистили малину. Иванов им помогал. С утра приходили поставщики: кто приносил творог и сметану, кто — грибы, кто — рыбу.

Первый приехал Ваня Галченко — культурный молодой человек. Он принес купленную на барахолке фантазию XIX века. Фантазия изображала сосуд, по-видимому, помпеянский.

— Ах, я не могу, не могу, — замахала руками Зоя Федоровна. — Видите, я малину чищу.

180

— Ничего, — ответил Ваня и, взяв, поцеловал обнаженный локоть. — Поздравляю, — и поставил на комод пакет.

— Вы посидите пока в саду, я скоро кончу.

Ваня сошел в сад и присел на скамейку. Лицо у него было незаметное, с небольшим лбом. У Вани был вид слегка помятого и невыспавшегося человека. У него были очень коротенькие реснички. Он был одет в выцветший синий костюм, и галстух торчал у него горбом из-под жилета. Ваня умел немного играть на рояле, слегка пел, мог потанцевать, любил, после чтения Курбатова, Петербург и его окрестности. От нечего делать посещал с 1918 по 1924 год музеи. Теперь где-то служил.

Ваня, посидев и поскучав, вышел за калитку, спустился на дорогу и, повернувшись лицом по направлению к готическому вокзалу, стал ждать гостей.

Задымилась пыль по дороге, и показалась голова лошади. Вскарабкалась лошадь на гору и вывезла таратайку с Павлушей Уроно-вым и птичкой.

Подбежал Ваня Галченко, помог вылезти Аллочке Базыкиной и поздоровался.

— Ну как? Что слышно новенького? — спросил он, не надеясь услышать новенького.

Беседуя о погоде и о поезде и о том, что в городе пыльно, проводил Ваня гостей до веранды. Опять вышел на дорогу и снова принялся ходить вдоль канавы, надев вместо шляпы платок с завязанными в узелки концами.

Дневные гости были почти в сборе... Сидели на скамеечках и на принесенных из комнат буковых стульях, играли в фанты, когда совершенно неожиданно появился Психачев, собиратель гадостей, так он острил сам над собой.

— Вот видите, — приветствовал он рукой и словами вышедшую на веранду Зою Федоровну, — я не забыл, что сегодня день вашего рождения. Хоть и без приглашения, но приехал. — Это был довольно грузный, пожилой человек, желтолицый, с слегка вьющимися седыми волосами, одетый в высшей степени неряшливо. Брюки у него кончались фестонами, жилет был покрыт жирными пятнами.

Поздоровавшись, опять ушла Зоя Федоровна хлопотать по хозяйству.

Гости все время перебрасывали платок и произносили слова, время от времени вставали на колени, стараясь не запачкать платья. Темно-синяя каскетка Вани Галченко, стоявшая на отдельном стуле, постепенно наполнялась. Карандашики, перочинные ножички, брошки, кольца, записная книжечка блестели в ней на солнце.

181

Прислуга, высунувшись и з дверей веранды, радостно смотрела на приехавших повЛелиться. Полная, румяная, босая, веселая, она любила гостей Зои Федоровны, всегда вежливых и предупредительных. Сейчас она смотрела, как Павлуше Уронову, солидному и противящемуся, завязывают глаза, как сажают его на табуретку, как лысый Сеня Ипатов держит каскетку, наполненную вещицами, а птичка, став на цыпочки и вынув карандаш в серебряной оправе, тоненьким голосом, задыхаясь от смеха, спрашивает, что этому фанту делать. И Павлик Уронов, подумав, придавая своему голосу замогильный характер, произносит: «Вращаться на одной ножке». И видит растрепанная прислуга, что там, где стоит металлический розовый шар у клумбочки цветов, Ваня Галченко, подняв ногу и скрестив руки на груди, Начинает вращаться.

— Еще, еще, — кричат все и аплодируют. И он вращается все быстрее и быстрее. Птичка вынимает записную книжечку из каскетки и опять спрашивает: «А этому фанту что делать?» — и задорно смеется.

Опять думает Павел Уронов и, подняв руку вверх, возможно выше, возглашает: «Кормить голубей».

И, вытянув шею, Даша видит, как расставляются стулья в один ряд, как садятся гости и как быстро поворачиваются головы, и видит она, что Наденьку поцеловал Куку.

После обеда стала сходиться вечерняя публика, т. е. дачники. Становилось свежо, и Зоя Федоровна раздала гостям свои теплые вещи. Дамы получили платок, жакетку, шарф. Уронову она накинула на плечи малиновую бархатную кофту, предназначенную к перешивке и потому захваченную.

Началось демонстрирование талантов.

Уронов декламировал:

Качает черт качели
Мохнатою рукой...

Он декламировал громко, блестяще, и его синий костюм приятно выделялся на фоне зелени.

Паша, запинаясь, — свои стихи.

Шансонетку про клоуна исполнила птичка.

Психачев, положив ногу на перекладину забора, беседовал со Свистоновым.

— Понимаете, я для вас интересный тип. Возьмите меня в герои. Я дал по морде австрийскому принцу, и за мной бегают женщины. Это все тля там собралась. Охота вам с ними возиться, — посмотрел он на гостей. — Я — другое дело. Что? слушаете? Хотите, я про них всех расскажу вонючие случаи? Ладно? А вы меня не забудьте!

182

Обязательно вставьте. Выньте записную книжку и записывайте.

Свистонов, улыбаясь, вынул аккуратную книжечку.

— Я доктор философии. Не верите? Вы можете описать меня со всей моей слюной и со всеми моими вонючими случаями. Да, я честолюбив. Скажите, вы талантливы? вы гениальны? Вы хорошо меня опишите. Я хочу, чтобы все на меня показывали пальцем. Фамилию оставьте ту же — Психачев. Это звучит гордо.

— А женщины действительно за вами бегали? — спросил Свистонов, улыбаясь.

— Я вам расскажу. Знаете — озера, Швейцария и тому подобная ерунда. Я был студентом, я ее мучил на фоне гор, мучил и не взял.

— Не смогли? — спросил Свистонов.

— Мне нравится мучить женщин.

— Знаете, это старо, это не годится для романа.

Свистонов, опустив книжку, играл карандашиком, прикрепленным серебряной цепочкой к карману.

— Попробуем иначе подойти к вам, — сказал он. — Вы — тихий, незатейливый человек, любящий мелочи жизни. Вас не влекут мировые вопросы, потому что вы знаете, что с ними вам не справиться. В вас не творческое, а бабье любопытство. Вы слушали философию из любопытства и ботанику изучали из любопытства...

— Да знаете ли, я и в университет поступил, чтобы его охаять. Без всякой веры философию изучил и докторский диплом получил, чтобы над ней посмеяться.

— В вас есть нечто не от мира сего, — пошутил Свистонов.

— Жизнь моя пропадает, художественно построенная жизнь! — горестно воскликнул Психачев. — Сам я не могу написать о себе. Если бы мог, к вам бы не обратился.

— Все это романтика, — сказал Свистонов, пряча карандаш. — Поинтереснее расскажите.

— Какого же тут черта романтика, — стал брызгаться слюной Психачев, приблизив свое лицо к лицу Свистонова. — Человек всю свою жизнь прожил с желанием все охаять и не может, ненавидит всех людей и опозорить их не может! Видит, что все его презирают, а их на чистую воду вывести не может. Если бы я имел ваш талант, да я бы их всех под ноготь, под ноготь! Поймите, это трагедия!

— Это происшествие, уважаемый Владимир Евгеньевич, а не трагедия.

Раздалось:

Не счесть алмазов в каменных пещерах...

183

Психачев молчал, молчал и Свистонов.

Темнело.

В окнах дома, ярко освещенного, видны были силуэты, державшие друг друга в объятиях, медленно идущие.

— Неужели я, по вашему мнению, не интереснее этих людей? — прервал молчание собеседник Свистонова.

— Это все пустяки. Все люди для меня интересны по-своему.

— Я не об этом вас спрашиваю, — не для вас, а вообще.

На крыльце, а затем в саду показалась Зоя Федоровна. Свистонов, заметив приближавшуюся белую фигуру, быстро проговорил:

— Дайте ваш адрес, — и в темноте записал.

— Что же вы здесь стоите? — появилась Зоя Федоровна перед умолкшими. — Вы ведь танцуете? — обратилась она к Психачеву.

Психачев поклонился.

— Танцую, танцую, Зоя Федоровна.

Входя в дом, они столкнулись в дверях с Наденькой и ритмически двигавшимся за ней под музыку Куку.

— Куда вы?

— Натанцевались. Идем в сад освежиться, — задыхаясь, ответила Наденька.

— Ладно, только смотрите, скорей возвращайтесь.

Наденька и Куку сели на скамейку.

— Луна, — сказал Куку, — это романтика. Но в наш трезвый век нам не нужна романтика... И однако, Наденька, уж такова подлость человеческой натуры, луна на меня действует. Вспоминаешь, вспоминаешь, вспоминаешь.

Он отодвинул ветку и продолжал:

— Разные легенды, предания старины глубокой. Мне хочется сейчас говорить под музыку, Наденька, о гибельных двойниках, о злых рыцарях, о прекрасной горожанке! Хотел бы я жить в те времена отдаленные. Вижу я себя в готическом замке, в ночной классический час...

Поясняющим шепотом:

— Полночь. И своего двойника. Он высок, пепельно бледен и манит меня за собой. Сам опускается мост, цепями гремя. Выходим мы в черное поле, и там мой двойник бросает мне перчатку, и мы деремся, и мучаюсь я — ведь в замке высоком моем осталась жена молодая моя на одиноком покинутом ложе. Это вы, Наденька!

— Это чудесный фильм, — ответила Наденька. — Как жалко, что музыка смолкла!

— Ах, Наденька, Наденька, — произнес Куку, — будьте воском в моих руках. Какого я из вас создам человека!.. Мы будем жить тихо-тихо;

184

хотя нет, мы будем путешествовать. Мы посетим достопримечательные страны, увидим памятники, пожалуй, и я прославлюсь, вот только ленив я ужасно...

— Я не брошу кинематографа, — покачала головой Наденька.

— Неужели и для меня не бросите? — стараясь говорить шутливо, спросил Куку.

— Смотрите, там Паша.

Действительно, Паша стоял на освещенном крыльце и искал глазами Наденьку в темноте сада.

Куку и Наденька замерли.

— Какой неприятный человек, — тихо сказал Куку.

Но Паша, постояв, нерешительно вернулся обратно.

Публика, покачиваясь, шумно расходилась.

Свистонов прошел за калитку с Ивановым:

— Мне говорили про вас, что вы — пренеприятный человек.

— Досужая сплетня, — ответил Свистонов, беря под руку Иванова.

— Писателем быть, — сказал Свистонов, — не особенно приятно. Надо не показать много, но и не показать мало.

— Прежде всего, не следует причинять горя людям, — заметил Иванов.

— Конечно, — ответил Свистонов. — Какая сегодня тихая ночь! Какой прелестный человек Иван Иванович Куку! Прелестнейшие устремления! Необыкновенная тяга к великим людям! Вы давно с ним знакомы? — спросил он у Иванова.

— Да лет пять.

— Скажите, чем вы объясняете, что он...

Рано утром вернулись Свистонов и Иванов на дачу.

Зоя Федоровна еще спала среди хаоса предметов, бумажек, гор окурков, подарков.

Она нежилась в своей постели и вздыхала.

— Ну, как, — спросила она за обедом Иванова, — понравился вам Свистонов?

— Очаровательный человек.

— Ну, теперь подождите.

Куку с каждым днем убеждался, что Наденька — Наташа, и появлялись в нем сила воли и духовное упорство и то многообразие способностей, которые сопутствуют нарождающейся любви. Казалось, он помолодел. Его глаза приобрели блеск молодости, члены стали гибкими. Он чувствовал, как в нем играет жизнь. От него начало исходить настоящее очарование.

185

Кроме того, уже наступала осень с ее золотыми листьями, когда дачники разъезжаются и наступают тишина и дожди за окнами.

И звучала песнь в душе у Ивана Ивановича как у настоящего влюбленного.

Наденька смотрела на Ивана Ивановича и не могла оторваться. Ее тянуло к нему. Она краснела при встрече с ним, ее глаза смотрели доверчиво.

Наконец, Наденька уехала.

Уехал и Куку.

Глава третья
Куку и Кукареку

Поезд черепашьим шагом плелся по направлению к Ленинграду. Дачные вагончики дребезжали. Трина Рублис читала книгу; ее пальцы, от садящегося солнца ставшие румяными, перелистывали порозовевшие страницы. Она увлекалась фабулой и пропускала описания. У нее будет опять мужчина. Она была спокойна.

Свистонов стоял у окна, нервничал.

Недалеко от памятника они наняли извозчика. Через час показалась гостиница «Англетер»

Свистонов помог снять пальто, притушил свет, сел к столу. Глухонемая начала перестилать постель. Она сняла одеяло, простыни, затем снова постелила. Взбила подушки. Ей было скучно. Это не было похоже на семейный уют.

Свистонов работал. Писал, читал и вел себя как дома. Переводил живых людей и, несколько жалея их, старался одурманить ритмами, музыкой гласных и интонацией.

Ему, откровенно говоря, не о чем было писать. Он просто брал человека и переводил его. Но так как он обладал талантом и так как для него не было принципиального различия между живыми и мертвыми и так как у него был свой мир идей, то получалось все в невиданном и странном освещении. Музыка в искусстве, вежливость в жизни — были щитами Свистонова. Поэтому Свистонов бледнел, когда он совершал бестактность.

Глухонемая, не дождавшись Свистонова, спала. Электрическая лампа, несмотря на рассвет, все еще горела. Листы покрывались мелким неуравновешенным почерком, записная книжка вынималась, и в ней справлялись нервно, торопливо. Руки работавшего дрожали, как у пьяницы. Он оборачивался, не проснулась ли, не помешает ли. Но глухонемая спала, и ее лицу вернулось девичье выражение. И это девичье выражение отвлекло Свистонова от возникавшего перед

186

ним мира. Он отложил карандаш, на цыпочках подошел, снял веши, сел у изголовья, нежно погладил глухонемую по голове, посмотрел на ее раскрытые уста, прислушался к ровному дыханию. Он чувствовал себя в безопасности. Она не подслушает его мыслей, никому не передаст подробностей его творчества. С ней он мог говорить о чем угодно. Это был идеальный слушатель. Пусть ходят сплетни, пусть говорят про него что угодно, но он, конечно, не станет жить с ней. Для этого она ему не нужна. Но он подумал о том, что не следует пренебрегать ею, что, может быть, для одной из его глав пригодится ее фигура, ее прошлое, настоящее и будущее, и он стал припоминать все то, что он о ней слышал, и, сев к столу, задумавшись, стал переводить и ее в литературу. Это сопровождалось болезненными явлениями: сердцебиением, дрожанием рук, ознобом, утомляющим все тело, напряжением мозга. К утру Свистонов, как кукла, сидел перед окном. Ему хотелось кричать от тоски. Он чувствовал болезненную опустошенность своего мозга.

Днем они напились кофе и расстались.

Глухонемая криво улыбалась. А Свистонов, отправляясь в редакцию, купил газету, прочел и злобствовал. Он презирал газету, в которой его выругали. Он знал, что сегодня рецензент, встретившись с ним на лестнице в издательстве, отведет его в сторону и начнет извиняться.

— Это ведь так. Этого время требовало. Мне ваши книги очень нравятся. Но вы сами понимаете, Андрей Николаевич, моей обязанностью было вас выругать.

И действительно, когда Свистонов поднимался по лестнице, к нему подбежал рецензент.

— Да знаете ли вы, с кем вы имеете дело! — затрясся Свистонов. — Да я вас так опозорю! Вы думаете, что вы для меня мелкая рыбешка...

Придя домой, весь вечер пытался отомстить Свистонов рецензенту, но не смог. Этот человек был для него литературно неинтересен. Решил сегодня же, не теряя времени, пойти на доклад в Географическое общество, чтобы встретиться с Пашей.

— Правда, славная девушка Наденька? — спросил Свистонов во время перерыва. — Куку как будто влюблен в нее.

— Он ее обманет, — сказал, краснея, Паша. — Человек, одаренный такими познаниями, страшен. Я был вчера на балу в киноинституте, Куку весь вечер танцевал с ней. Он не подпускал меня близко, ходил вокруг нее, как петух.

— Знаете что, Паша, плюнемте на доклад, пойдемте пиво пить.

— Спасибо, Андрей Николаевич, мне очень хочется выпить.

187

— А вы не горюйте, Паша, она к вам вернется.

— Если бы были деньги, как бы я запьянствовал, Андрей Николаевич!

— Поберегите свой талант, — ответил Свистонов. — Поверьте, милый мой Паша, все это глупости. Храните себя для литературы. Написали ли вы рассказ о своей жизни, как я советовал вам? Это отвлекло бы вас от несчастной страсти, а тем временем и Наденька к вам вернулась бы.

Паша вынул тетрадь.

— Это моя исповедь. Только, Андрей Николаевич, обещайте никому не показывать.

— Потом я внимательно прочитаю, — сказал Свистонов, пряча рукопись в карман. — Не блестяще ли танцевал Куку? Да, да... и она сияла? А потом Куку... не пошел ли провожать ее? Не сели ли на извозчика, и Куку не щедро ли дал на чай швейцару? А вам безумно хотелось выпить...

— Наденька за весь вечер ни разу не позвала меня, Андрей Николаевич! А отчего вас не было там, Андрей Николаевич?

— Забыл туда пойти, — ответил Свистонов. — Знаете что, Паша, я сегодня получил деньги. Прокатимтесь на Острова. Это вас развлечет.

— Я бы остренького съел, Андрей Николаевич.

— Да, — сказал Свистонов, — селедочку и мороженое. Вообще, все остренькое и холодненькое помогает в скорби! — И Свистонов, жалея, что он не побывал в киноинституте, решил прокатить Пашу, как прокатил Куку Наденьку из киноинститута. — Хотите цветов, Паша? — спросил Свистонов.

Паша посмотрел на него с удивлением. Они шли мимо Большого Драматического театра, мимо Апраксина рынка, мимо Гостиного двора.

Свистонов купил Паше цветов.

По пустынным Островам ехал извозчик. В нем сидели Свистонов и Паша.

— Хорошо? — спросил Свистонов.

— Очень хорошо.

— Что вам напоминает эта зелень, Паша? Паша грустно:

Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса...

«Ответ скорее для Куку, а не для Наденьки», — подумал Свистонов.

— А какой оркестр играл в киноинституте? — и всю дорогу воссоздавал Свистонов вечер в киноинституте и разговаривал с Пашей

188

так, как, по его мнению, говорил с Наденькой Куку. Затем, откинувшись, вынул записную книжку, стал писать:

Кукуреку и Верочка вышли из Большого Драматического театра:

— Верочка, — сказал Кукуреку; — пойдемте на Острова, где ездил Блок.

— В автомобиле поедем ? — спросила Верочка.

— Если хотите, — ответил Кукуреку, — но я бы предпочел извозчика.

— Нет, яе/и, яя автомобиле/

— Тогда пойдемте к Гостиному двору. Любите вы цветы? — сяро-си/1 Кукуреку и, перейдя с Верочкой улицу, купил три розы.

Они прошли мимо пустынных аркад Гостиного двора, мимо дремлющих за натянутыми веревками сторожей и вышли на проспект 25 Октября.

— Любите ли вы эту улицу, Верочка? — спросил Кукуреку. — Подумать только, сколько раз она подвергалась литературной обработке. — Красота! — добавил он.

Верочка шла, широко раскрыв глаза и прижимая к груди цветы. Она думала, вот исполняется ее мечта, начинается красивая жизнь. Но ей слегка было жаль, что действие происходит не в Берлине, где так блестит асфальт, что автомобили и люди отражаются. Кукуреку нанял таксомотор, подсадил Верочку, и они поехали на Острова.

Кукуреку смотрел по сторонам...

Но Паша пошевелился.

— Что записываете,-Андрей Николаевич?

— Одну минуту, Паша, — и Свистонов поспешил закончить набросок:

Кукуреку довел Верочку до ворот. Заря освещала верхние этажи домов. Он посмотрел на Александровский сад и вздохнул:

Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса...

Произнеся эти стихи, Кукуреку поцеловал ручку Верочки и удалился, насвистывая. Он был доволен, что он, как Блок, сдержал себя и доставил Верочку в целости домой.

Вернувшись домой, отдохнув, Свистонов стал читать. Он читал медленно, как бы шел пешком по прелестным окрестностям. Он любил над каждой фразой подумать, посидеть, покурить. Наиболее

189

заинтересовывавшие его места он перечитывал в переводах старых и новых. Незаметно прошла ночь, он стал думать о сегодняшнем дне, что предпринять, куда пойти. Стал смотреть на бегущий трамвай, на спешащих людей, на желтые кучи песка и принялся писать письмо своему другу, прося предоставить в его распоряжение конфетные бумажки, записки, дневники его родственников и знакомых, обещая все это вернуть в целости и сохранности.

Затем решил поспать. В то время как он ложился в постель, ему казалось, что он до тонкости знает не только слова и дела, но и сокровенные помыслы Ивана Ивановича, что теперь можно приступить к планомерному творчеству. Он думал о том, что никак нельзя уничтожить полноту Куку, что и баки Ивану Ивановичу необходимы, что и страсть его к Детскому Селу следует оставить, что лучше, чем в жизни, не придумаешь; что, может быть, когда уже все будет написано, можно будет кое-что изменить, что сейчас и фамилию следует взять по той же линии. Не Куку, а Кукуреку, фамилию, наскоро придуманную во время ночной прогулки.

На бумаге появился Иван Иванович. Самодовольная фигура то здесь, то там замелькала на страницах, то она наслаждалась, сидя на диване, принадлежавшем Достоевскому, то читала в Пушкинском Доме книги из библиотеки Пушкина, то прохаживалась по Ясной Поляне. И был взят дом, в котором жил Куку, правда, дом Свистонов перенес в другую часть города, и было показано, как говорит Куку.

Свистонов и с собой поступал бесцеремонно. Возьмет какой-нибудь предмет, стоящий у него на столе, или факт из своей биографии и привяжет к кому-нибудь. И тогда заохают все вокруг: «Смотрите, как он честит себя», — и понесутся слухи, один другого удивительнее. А Свистонов еще увеличивает сплетню.

Он нес наполовину готовое отображение Куку, свернутое в трубочку, в общество довольно еще молодых сплетников и сплетниц.

Общество ждало прихода Свистонова, готовясь проникнуться восхищением, насладиться соотношением придуманного и реального, порастрястись, дать пищу уму своему и воображению.

— Ах, этот Свистонов, — говорили они. — Вот он интересно пишет. А кто Камадашева, наверно, Анна Петровна Рамадашева.

Коллектив сплетников считал себя истинным ценителем литературы. Поймает какого-нибудь писателя и попросит доставить удовольствие.

190

Писатель, предполагая, что он читает людям по простоте душевной, и прочтет. И сияют глаза у сплетника, и весь он расцветает. И хлопает писателя игриво по плечу: «Я узнал: Камадашева, несомненно, Рамадашева, а конструкция вашего произведения похожа на конструкцию Павла Николаевича». И писатель, оглушенный, сидит. «Опростоволосился, — думает он, — на кой черт я им читал».

В городе сплетники и сплетницы распадались на круги. И сплетники и сплетницы каждого круга между собой были знакомы. Когда прошел слух, что Свистонов предполагает читать у Надежды Семеновны, стали ждать приглашения. Несколько сплетниц и сплетников даже зашли предварительно к Надежде Семеновне узнать, можно ли будет привести своих знакомых из другого круга.

Таким образом, когда Свистонов пришел, он застал сборище в разгаре. На диванах, на пуфах от диванов, на стульях, на ковре, на подоконниках сидели зрелые, молодые и пожилые. Ждали его и оживленно разговаривали.

Свистонов поцеловал каждой сплетнице ручку, пожал руку каждому сплетнику, устроился за столиком поудобнее. Надежда Семеновна, как хозяйка дома, села поближе, чтобы не пропустить ни одного слова, и все начали внимательно слушать.

Время от времени возникало хихикание, перешептывание. Узнавали своих знакомых, некоторых не узнавали, Тогда спрашивали друг у друга на ухо: «А это кто?», и лица становились озабоченными. И наконец, как молния, блистала догадка, и они опять принимались перешептываться. Окружив толпой Свистонова, они выражали ему свое восхищение.

— Нет, нет, — говорил Свистонов так, что все чувствовали: ¦да, да*.

Все сели за стол и стали пить чай, самовар шумел, печенье хрустело, и тут-то Свистонов начал собирать новые сплетни.

— Ах, знаете, что произошло? Алексей Иванович омолодился. Женился на молоденькой. Вот бы взять вам его в герои!

— Какой материал, уж скажу я вам, сдохнуть можно. И как удивительно женился. Поехал специально в Детское Село, поближе к пушкинским пенатам, и там в Софийском соборе брак состоялся.

¦Для Кукуреку, — подумал Свистонов, — как раз для Кукуреку*.

— А вот Никандров, тот всю жизнь искал тургеневскую девушку. Уже дожил до сорока лет, наконец нашел. Женился. Теперь тоже блаженствует!

191

Ушел Свистонов, и понеслась по городу сплетня: Кукуреку не кто иной, как Куку!*

Придя домой, под свежим впечатлением Свистонов стал дополнять одну из глав:

Постепенно Кукуреку убеждался, что Верочка — тургеневская девушка, что в ней есть нечто от Лизы. Все сильнее он чувствовал любовь. Душа его трепетала. Мать отпускала Верочку с Кукуреку, и они вместе посещали и Пушкинский Дом, и Литературные мостки, и даже съездили в село Михайловское. Роман протекал тихо. Часто Кукуреку слушал, как играет на рояле Верочка. Сидя в кресле,иногда он чувствовал себя до некоторой степени Лаврецким. И все нежней и нежней играла Верочка Шопена, и все темней и темней становилось в комнате, и, наконец, вспыхивали электрические свечи.

Куку в действительности все более и более влюблялся в Наденьку. И, за неимением времени, все реже встречался со Свистоновым и еще не знал, что Свистонов уже за него прожил его жизнь. Ездил Куку с Наденькой по пригородам. Тоже посетил село Михайловское, только он Наденьку сравнивал не с Лизой, а с Наташей, но верил, что она навсегда останется Наташей и не станет бабой.

Кругами шла сплетня. Подсматривали за Куку. Как он идет путями, уже написанными. Наконец, дошла сплетня до Куку, и впал Куку в восхищение — наконец-то он попал в литературу.

И сообщил об этом Наденьке, как о величайшем событии своей жизни.

— Наденька, — сказал важно, беря ее за руку, — я в таком восхищении. Наш друг Свистонов меня обессмертил! Он написал обо мне роман. По слухам — замечательный. Говорят, со времени символистов не появлялось подобного романа. А написан он стилем исключительным, и охватывает он целую эпоху.

— Но ведь вы собирались писать вместе?

— Я ленив, Наденька, ничего не вышло.

Наденька посмотрела на Ивана Ивановича. Она уважала его, считала его лицом умнейшим.


* Так посягнул Свистонов на то, что можно назвать Intimität des Mensches <Интимное в человеке (нем.).— Сост. >, публично выставил Куку голым, да еще изобразил его в такой обстановке, которая косвенно могла Куку деклассировать. Между тем Свистонов давно уже забыл о своем разговоре с глухонемой, вызванном минутным раздражением.

192

— Ну и хорошо, Иван Иванович, — сказала она ласково. — Я так, так рада, что вы довольны. Андрей Николаевич мне часто говорил, что он вас очень любит, что вы человек исключительно интересный.

— Я чувствую себя именинником в некотором роде. Идемте на Неву, Наденька, гулять. Идемте, купимте торт и отпразднуем это событие. Милая Наденька, — продолжал Куку, — скоро, скоро мы отпразднуем нашу свадьбу. Будут только ваши подруги и мои друзья. Но пока не говорите никому. Мы разошлем карточки — такая-то и такой-<то> просят вас пожаловать на имеюшее быть в Детском Селе в соборе святой Софии...

Письмо Леночки из Старой Руссы Свистонову.

Дорогое мое солнышко! Как подвигается твой новый роман? Много ли тебе приходится над ним работать? Не переутомляйся. Спи по ночам и ешь как следует.

Как твой поляк, граф и грузин? Достал ли ты нужные материалы? Я читала в газетах, что твой роман скоро появится.

Ты просил меня написать, что я помню о Лизе из «Дворянского гнезда». Ну и ленив же ты, мое золотце. Это я шучу, Андрюшенька! Я понимаю, тебе нужно узнать, что запоминается от ее образа. Я после обеда завела разговор. Пишу тебе в лицах:

Пожилая дама, худенькая, 48 лет, длинноносенькая:

Лиза любила уединяться. Читать Священное Писание. Любила очень природу, птичек. Мечтать любила. Подруг у нее не было. В детстве большое влияние имела на нее няня. Считала за грех, что она полюбила Лаврецкого, женатого, считала себя виновной.

Педагогичка, 26 лет:

Дочь помещика. Очень смутный образ. Сад. Она уходит в монастырь, потому что она полюбила Лаврецкого. Няня вместо сказок ей читала жития святых мучеников. Рано ее будила, водила по церквам.

Местный критик:

Абсолютно не помню ничего. Я так давно читал, что ничего не осталось.

Местный донжуан:

Я помню, как Лаврецкий стоит на лестнице. Солнце светит сквозь волосы Лизы. Помню, она гуляет со стариком. Помню открытки. Он сидит, она стоит с удочкой..

Вот все, что я могла собрать для тебя, Андрюшенька, сегодня. Вообрази, какая здесь скука. Говорят только о своих болезнях и сколько мужья зарабатывают. Целую тебя крепко.

Сидя на фоне давно не раскрываемых книг, начал писать следующую главу Свистонов. Работалось хорошо, дышалось свободно.

193

Свистонов любил цветы, и фиалки стояли на столе в большом граненом стакане*.

Свистонову писалось сегодня так, как никогда еще не писалось. Весь город вставал перед ним, и в воображаемом городе двигались, пили, разговаривали, женились и выходили замуж его герои и героини. Свистонов чувствовал себя в пустоте или, скорее, в театре, в полутемной ложе, сидящим в роли молодого, элегантного, романтически настроенного зрителя. В этот момент он в высшей степени любил своих героев. Светлыми они казались ему. И ритм, который он в себе чувствовал, и неутолимое желание гармонического отражались и на выборе, и на порядке слов, ложившихся на бумагу.

Раздался стук, и очарование спало. «Кто бы это мог быть? — подумал раздраженно Свистонов. — Пожалуй, не стоит открывать. Вечно помешают», — и он прислушался.

Стук повторился. «Черт знает что, — прошептал Свистонов. — Даже поработать не дадут. Все равно больше писать не смогу», — и, закрыв папку, отпер дверь. На пороге стоял Куку.

— Простите, Андрей Николаевич, — произнес Куку, — что я так неожиданно к вам ворвался. Но знаете — дела. Предсвадебная горячка!

— Пожалуйста, пожалуйста, — ответил Свистонов и помог раздеться Куку.

— Ну, что у вас новенького? — спросил Куку. — Как пишется? Я слышал, у вас дивно роман получается. Свистонов возился с рукописью.

— Еще далеко до конца, — ответил он.

— А нельзя ли было бы хоть отрывки? Говорят — я уже в нем.

— Что вы, помилуйте, Иван Иванович, — ответил Свистонов.

— А мне говорили, что я, — и Куку, важный и полный, заволновался от огорчения. — Да нет же, Андрей Николаевич, ведь не может быть этого, — помолчав, сказал он. — По старой дружбе, прочтите.

Свистонов счел малодушием отказаться. Он сел в пестрое кресло, взял рукопись, начал читать свой роман. По мере чтения лицо Куку принимало все более восторженное и удивленное выражение.


* Свистонов писал в прошедшем времени, иногда в давно прошедшем. Как будто им описываемое давно окончилось, как будто он брал не трепещущую действительность, а давно кончившееся явление. Он писал о своей эпохе так, как другой писатель писал бы о временах отдаленных и недостаточно знакомых читателю. Он генерализировал события повседневной жизни, а не индивидуализировал их. Не подозревая, он описывал современность историческим методом, необычайно оскорбительным для современников.

194

— Какой стиль! — качал он головой, — какая глубина! Андрей Николаевич, мог ли я думать, что вы так развернетесь.

Свистонов продолжал читать. Вот уж появился Кукуреку, и побледнел Куку. В кресло опустился и, раскрыв рот, до конца выслушал.

— Андрей Николаевич, да ведь это...

Иван Иванович после чтения бледный вышел на улицу: Он думал о том, что теперь он совсем голый и беззащитный, противостоит смеющемуся над ним миру. Страх был на лице Ивана Ивановича и блуждала рассеянная извиняющаяся улыбка. Палимый и удручаемый своим образом, он боялся встретиться со знакомыми. Ему казалось, что все уже ясно видят его ничтожество, что ему никто не поклонится, что отвернутся и пройдут, нарочно весело разговаривая со своим спутником, женой или подругой. Появились слезы на глазах Ивана Ивановича. Снедаемый внутренним плачем по самому себе, он прислонился и видел, как Свистонов идет куда-то.

Не вышел из своего огромного дома вечером, как обычно, Куку и не зашел к Наденьке, чтобы вместе пойти погулять, провести вечерок, а заперся в своей комнате. Не знал, что ему делать. Убить ему хотелось Свистонова, который отнял у него жизнь, и, почти плача, он видел, как он бьет Свистонова сначала по одной щеке, потом по другой, как выбивает все зубы ему, как выкалывает глаза и по улицам тело волочит. Вспомнил Куку, что это невозможно, что он, Куку, человек культурный, заплакал и решил письмо написать. Но вспомнил, что и письмо за него уже написал Кукуреку, и вдруг мысль о Наденьке прорезала его сердце. Он представил ее читающей сви-стоновский роман, увидел, как она, увлеченная ритмом, начинает улыбаться над своим женихом, как она начинает смеяться и презирать его.

И в соседней комнате запел голос арию няни из «Евгения Онегина». Застучал кулаками в стену Куку, и все смолкло. Наступила страшная тишина, и раздались шаги и голос: «Не мешайте людям заниматься». Солидный и толстый, Куку сидел за столом и все думал о том, что другой человек за него прожил жизнь его, прожил жалко и презренно, и что теперь ему, Куку, нечего делать, что теперь и ему самому уже неинтересна Наденька, что он и сам больше не любит ее и не может на ней жениться, что это было бы повторением, уже невыносимым прохождением одной и той же жизни, что даже если Свистонов и разорвет свою рукопись, то все же он, Куку, свою жизнь знает, что безвозвратно погибло самоуважение в нем, что жизнь потеряла для него всю привлекательность.

195

И все же утром пошел к Свистонову Куку. Решил хоть от знакомых скрыть себя, слезно умолять Свистонова разорвать рукопись.

— Что ж, прикажете на колени перед вами стать? — кричал Куку. — Если вы честный человек, то вы должны порвать рукопись! Посмеяться так над человеком, всеми уважаемым. Да если б мы в другое время жили, то не избежать бы вам моих секундантов! Но теперь черт знает что, — прошептал он, закрывая лицо руками, и Свистонов почувствовал, что не человек уже стоит перед ним, а нечто вроде трупа.

— Умоляю вас, Андрей Николаевич, дайте мне, я уничтожу вашу рукопись...

— Иван Иванович, — отвечал Свистонов, — ведь это не вас я вывел в литературу, не вашу душу. Ведь душу-то нельзя вывести. Правда, я взял некоторые детали...

Но Куку не дал договорить Свистонову. Куку бросился к столу и хотел схватить листы бумаги. Свистонов, боясь, что погибнет его мир, и желая отвлечь Куку, спросил:

— Как поживает Надежда Николаевна?

Обезумевшее лицо со сжатыми кулаками подошло к Свистонову.

— Вы — не человек, вы — получеловек. Вы — гадина! Вы больше меня знаете, что с Надеждой Николаевной.

Со сжатыми кулаками Куку прошелся по комнате.

Становилось душно. Свистонов распахнул окно и заметил, что во дворе уже возвращаются со службы, беседуют. «Опоздал, — подумал он, — придется завтра отнести к машинистке». Куку не уходил. Куку обдумывал, сидел в кресле.

Свистонов размышлял о том, что, пожалуй, некоторые эпизоды, так сильно взволновавшие Куку, можно было бы изменить, что и раньше приставали, но никогда... не было такой боли*.

— Мне пора, — криво улыбнулся Свистонов и стоял, пока одевался Куку.

Они вместе вышли. Свистонов нес рукопись. Куку поглядывал на рукопись и молчал. Он боролся с желанием вырвать рукопись и убежать. Не сказав друг другу ни слова, на перекрестке они разошлись.

Куку не приходил, не писал. Наступили томительные дни для Наденьки. Она входила в дом-город, но не заставала Ивана Ивановича. Радостный и солидный, он не протягивал ей рук при встрече.


* Свистонов знал, что не все его герои окажутся Граммонами, что совсем не придут они в восторг от своего отражения, как пришел в восторг брат маршала, увидев себя выведенным в «Принужденном браке» Мольера, но все же он не предполагал, что это так страшно отзовется на Куку.

196

Его бас не раздавался. Иногда со двора она видела свет в его окне, поднималась и тшетно звонила.

Иван Иванович спустился в настоящий ад. Образ Кукуреку стоял перед ним во всей своей нелепости и глупости. Правда, он, Иван Иванович, больше не ездил по пригородам. Правда, он сбрил баки и переменил костюм и переехал в другую часть города, но там Иван Иванович почувствовал самое ужасное, что, собственно, он стал получеловеком, что все, что было в нем, у него похищено. Что остались в нем и при нем только грязь, озлобленность, подозрение и недоверие к себе.

Физически он изменился. Он похудел, губы у него поджались, лицо приняло озлобленное брезгливое выражение.

Став получеловеком, Иван Иванович принялся искать новую судьбу.

Решив, что Свистонов вообще посмеялся над уважением к великим людям, Куку стал презирать великих людей. Теперь он говорил старым своим знакомым не о том, что не следует сидеть на диване Достоевского с самодовольством, а о том, что вообще не следует хранить диваны Достоевского, пушкинские реликвии и тому подобное, что все это надо сжечь как сеющее вредные мысли и вызывающее вредные желания.

Он принял смех Свистонова над фанфаронствующей любовью за смех вообще над любовью и стал говорить, что любви нет, что есть только соприкосновение эпидерм.

Боясь встретиться со старыми знакомыми, он решил переехать в другой город*.

Глава четвертая
Советский Калиостро

Психачев жил на набережной Большой Невки в небольшом деревянном домике, откуда он ездил по всей России. Домик был тих и удивительно прозрачен. Тихий садик перед ним, тихая и безлюдная набережная.


* Совершив духовное убийство, Свистонов был спокоен.

«Это произошло согласно определенным законам, — думал он. — Куку был ненастоящий человек. Я поступил безнравственно, воспользовавшись им для моего романа. Во всяком случае, не следовало ему читать до окончательной отделки, до возведения его в тип. Он верил в меня, в мою дружбу. Поступок мой неэтичен, но Куку неожиданно явился ко мне на квартиру, у меня не бьию выхода. Это было все же невольное убийство».

197

В отдалении небольшой кооператив с пыльными окнами и чайная.

Никто не знал, что здесь живет советский Калиостро.

Цветы в желтеньких горшочках стояли на окнах. Самозваный доктор философии гулял по саду и обдумывал план новой авантюры — гипнотического сеанса в Волхове.

Все знают Волхов, где дома стоят как бы на курьих ножках, где завклубом в день именин своей жены устраивает в клубе танцульки.

Куда приезжают фокусники раз в два года. Настоящих же актеров никогда не видел Волхов.

Добряк-циник гулял по саду и обдумывал. В комнате его дочери горела лампочка под розовым с букетцами абажуром. Отец подошел к окну и заглянул. «Милое дитя, — подумал он, — ложится спать. Она не знает, как ее отцу тяжело достается его хлеб».

Советскому Калиостро было грустно в этот вечер.

По набережной спешил одинокий прохожий.

Прохожий чиркнул спичку и осветил вынутую из кармана бумажку.

Психачев узнал Свистонова и вышел за калитку.

— Вы ко мне? — спросил он.

— Нет, не к вам, — ответил Свистонов. — Я к вам завтра зайду. Сегодня я спешу в другой дом.

— Обманете, — махнул рукой Психачев.

— Однако у вас воняет, — сказал Свистонов, входя на следующий день и осматривая комнату. — Неужели вы никогда не раздеваетесь и сапог не снимаете? На этом диване вы спите? Ну и одеяльце же у вас! Ух, устал я за сегодняшний день, уважаемый Владимир Евгеньевич!

Свистонов взял со стола карточку.

— А это вы ребенком?

— Будьте как дома, осматривайте.

— А в переписку свою дадите заглянуть? Письма к вам, от вас письма — все это очень интересно. Можно открыть? — спросил Свистонов, подходя к шкафу.

— Так, фрак, изъеденный молью... и цилиндр, должно быть, у вас сохранился? А где семейный альбом? — спросил Свистонов.

Хозяин удалился и принес альбом с лаковой крышкой. Гость перелистывал, рассматривал фотографические карточки, — мечтал. Психачев стоял у стола, подперев кулаками голову.

— Познакомьте меня с вашей семьей, — сказал Свистонов.

— Нет, этого никак нельзя... — зарумянился Владимир Евгеньевич.

198

— Папа, папа, тебя спрашивает графиня, — вбежала его четырнадцатилетняя дочь.

— Сейчас, Маша, — засуетился Психачев и нырнул в двери.

— Познакомимтесь, — подошел Свистонов к подростку.

Маша сделала книксен.

— Вы, должно быть, учитесь в трудовой школе? — спросил Свистонов, отпуская ее ручку.

— Нет, папа меня не пускает.

Свистонов смотрел на ее щупленькую и нарядную фигурку. Психачев вбежал.

— Уйди, уйди, Маша!

Дочь кокетливо посмотрела на Свистонова.

— Уйди, я тебе говорю.

Маша ушла. Но через минуту она опять вбежала.

— Папа, князь пришел.

— Ради Бога, простите, — и, взяв Машу за руку, снова нырнул Психачев в двери. Портьеры сомкнулись. Свистонов курил и ждал. Он бросил взгляд на корешки пыльных, заплесневелых книг. И стал читать названия.

— Что это вас все титулованные посещают?

— Это случайно, — сконфузившись, ответил Психачев.

— Ну ладно. Что же вы намерены мне рассказать?

— Вас интересует, кто с кем живет?

— Признаться, мало.

— Что же вас интересует?

— Ваши наблюдения за последние годы. Ваши чувства и мысли. Скажите, зачем вы стремились охаять науку?

— Я считал это оригинальным.

— Вы, конечно, в юности писали стихи?

— О триппере.

— Весело!

— Очень весело.

— Папа, папа, мама зовет, — раздался голос из-за двери.

— Сейчас, деточка.

Свистонов подошел к полке. Развернул Блока на закладке:

Уж не мечтать о нежности, о славе,
Все миновалось, молодость прошла!

Свистонова душил хохот. Он подошел к окну.

Психачев внизу возвращался из кооператива с булкой.

199

У Психачева в комнате стояла библиотечка по оккультизму, масонству, волшебству. Но Свистонов понимал, что Психачев не верит ни в оккультизм, ни в масонство, ни в магию.

Все люди любят рассматривать. Девушкам и женщинам нравится погрезить над модными журналами, инженеру — умилиться над изображением заграничного двигателя, старичку — поплакать над фотографической карточкой умерших детей.

Психачев, покачивая головой, перелистывал изображения мандрагор, похожих на старцев, талисманов с Солнцем, Луной, Марсом, геомантических деревьев, таблицы сефиротов, изображения демонов, коренастого Азазелла, ведущего козла, мефистофелеподобного Габорима, летящего на змее, крылатого, с огромными глазами, слегка костлявого Астарота.

В юности Психачев хотел быть соблазнителем. В 1908—12 годах носил он даже белое платье и на голове черную бархатную шапочку с красным пером. Родные считали это причудой богатого человека.

Приятные ночи в молодости провел Психачев за трактатами об истинном способе заключать пакты с духами. Мечтательные ночи.

Среди обывателей он слыл за мистика. В молодости Психачеву это очень нравилось. Да и теперь нравилось, когда на него смотрели боязливо. Про него ходили слухи, что он иерофант какого-то таинственного ордена, что он поднялся по всем ступеням и наверху остановился. Он говорил, что он по происхождению фессалийский грек, а, как известно, Фессалия славилась своими чарами.

Действительно, в одной из комнаток его дома висели портреты екатерининского и александровского времен, гречанок и греков в париках и кафтанах, стояло перламутровое Распятие под стеклянным колпаком из-под часов, и был семейный альбом 30-х годов с акварелями, стихами, виньетками и греческая Библия с фамилиями Рали, Хари, Маразли.

Свистонов, осмотрев квартиру, полюбил советского Калиостро. «Как грустна его жизнь! — подумал он. — Что ему дает его слава советского Калиостро, когда он сам знает, что он самозванец, что он совсем не грек и не прорицатель, а просто Владимир Евгеньевич Психачев. Пусть даже римский папа присылает ему свое благословение ежегодно. Он-то ведь не верит в римского папу».

Сидя в спальне под старинными портретами, хозяин и гость курили, пили водочку, заедали помидорами.

Психачев говорил о своем ордене. Свистонов, с наслаждением затягиваясь, курил и выпускал из ноздрей дым. Свистонов видел ночь Психачева, потому что в жизни каждого человека бывает великая

200

ночь сомнения, за которой следуют победа или поражение. Ночь, которая может длиться месяцы и годы.

И вот эту-то ночь под шум речей Психачева пытался восстановить Свистонов. Тогда Психачев был молод, и листья по-другому шумели, и птицы иначе пели. Он верил, что ему удастся сорвать блестящий покров с мира, что он нечто вроде дьявола. Он ехал верхом на черном жеребце впереди кавалькады. Молодежь угощалась конфетами, подхлестывая лошадей, весело шутила.

Сердце Свистонова сжалось*.

Психачев, заметив, как побледнел Свистонов, подумал, что произвел сильное впечатление на гостя.

— Психачев-Рали-Хари-Маразли! — насмешливо прервал молчание Свистонов, — расскажите, как вы заключили пакт с дьяволом? Вы очень интересный человек, я охотно возьму вас в свой роман, — продолжал Свистонов.

Хозяин тихой квартиры совершенно ободрился. Сладостная, торжественная, восхитительная музыка раздалась вокруг него и мало-помалу становилась все громче и громче, так что казалось, гармонические звуки ее наполняют всю комнату и льются за окно в небольшой палисадник и достигают стены соседнего дома. Подобную музыку слышат женихи и невесты, если они очень молоды и очень любят друг друга.

Психачев поднялся с кресла, выпрямился.

— Чтобы заключить пакт с одним из главных духов, я отправился, срезал новым ножом, еще не бывшим в употреблении, палочку дикого орешника, начертил в отдаленном месте треугольник, поставил две свечи, встал сам в треугольник и произнес великое обращение:

«Император Люцифер, господин всех духов непокорных, будь благосклонен к моему призыву...»

Свистонов улыбнулся.

— Владимир Евгеньевич, я не о таком пакте вас спрашиваю, о внутреннем пакте.

— То есть как? — спросил Психачев.

— О мгновении, когда вы почувствовали, что потеряли волю, и поняли, что вы погибли, что вы — самозванец.


* Собственно, не следует умалять труды и дни Свистонова. Его жизнь состояла не только в подслушивании разговоров, в охоте за людьми, но и в чрезвычайной зараженности ими, в известном духовном соучастии в их жизни. Поэтому, когда умирали его герои, нечто умирало и в Свистонове, когда отрекались они, известную долю отречения переживал и Свистонов. Кроме того, как ни странно на первый взгляд, Свистонов верил в магическую глубину слова.

201

Музыка смолкла. Перед Психачевым сидел человек, пил водку и острил над ним. Психачеву стало все вдруг как-то противно, и он сам показался себе каким-то неинтересным. Но через минуту он заволновался.

— То есть как, что я — самозванец? — спросил он. — Значит, вы не верите, что я доктор философии? — У хозяина лицо стало злым и недоброжел ател ьн ы м.

— Ах, нет, — ответил гость вежливо, — я совсем о другом. Вы называете себя мистиком. А может быть, вы совсем не мистик. Вы говорите: «Я — идеалист», а, может быть, вы совсем не идеалист.

Владимир Евгеньевич поморщился.

— Или, может быть, твердя всем и каждому, хотя и с усмешечкой, что вы мистик, вы верите, что вы им станете на самом деле? Это я для романа, — продолжал гость, улыбаясь. — Вы не сердитесь. Ведь мне вас надо испытать! Я ведь все шучу.

Лицо у Психачева просветлело, и глаза засияли.

Свистонов смотрел на этого человека, говорящего о гимнософистах, о жрецах Изиды, об элевсинских таинствах, о школе Пифагора и, по-видимому, мало обо всем этом знающего. Во всяком случае, меньше, чем можно было бы знать.

— Хорошо? — спросил хозяин. — Нравится вам у меня?

— Очень нравится, — ответил Свистонов. — У вас сидишь, точно у подвижника, — и голос Свистонова стал мечтательным.

А Психачев старался говорить так, чтобы Свистонову стало совершенно ясно, что говоривший принадлежит к сильному и тайному обществу.

Хозяин, в общем, был милый человек. Май он называл адарма-пагон, июнь — хардат, июль — терма, август — медерме, а свой дом — элевзисом. Свою же фамилию он иногда подписывал цифрами так:

15, 18, 4, 10, 5, 12, 19, 10, 5, 8, 7, 7.

И делал росчерк.

Правда, получалось несколько длинно, зато вместо «психа» выходила «Псиша»; но в более тайных бумагах писал особыми иероглифами и называл себя Мефистофелем.

О чем говорили в этот вечер гость и хозяин, читателю знать не надо, но только на пороге они жарко расцеловались, и гость скрылся в ночной темноте, а хозяин долго восторженно смотрел ему вслед, а затем со свечой поднялся наверх.

И видно было, что всю ночь Психачев не спал, что по комнате ходила из угла в угол его тень, что он что-то обдумывал. Затем он сел к столу и покрыл бумагу цифрами.

202

А Свистонов шел в тумане и думал о том, что бы было, если б они оба верили в существование злых могушеств.

В назначенное время, вечером, как можно позже, был впущен новициант Свистонов в слабо освещенную комнату. Из-за занавески доносился голос Психачева. На большом столе посредине комнаты лежал обнаженный меч, большая граненая лампада освещала всю картину тихим светом.

Голос Психачева из-за занавески спросил Свистонова:

— Упорствуете ли вы в желании своем — быть принятыми?

После утвердительного ответа Свистонова голос Психачева послал вновь принимаемого размышлять в комнату вовсе темную.

Снова будучи призван, Свистонов увидел Психачева у стола с мечом в руке. Вопросы следовали за вопросами. Наконец, последовало:

— Желание ваше справедливо. Именем светлейшего ордена, от которого я заимствую власть свою и силу, и именем всех членов оного обещаю вам покровительство, правосудие и помощь.

Здесь Психачев поднял меч, — Свистонов заметил, что меч не очень старый, — и приставил острие к груди Свистонова. Продолжал с пафосом:

— Но если ты будешь изменником, если сделаешься клятвопреступником, то знай...

Потом, положив меч на стол, Психачев начал читать молитву, которую Свистонов повторил за ним. Затем Свистонов произнес клятву.

— Поздравляю, — сказал Психачев.

И они сошли вниз и отправились в чайную.

Психачев под руку плавно ввел Свистонова в свое общество. Это были все уже не совсем молодые женщины. Ноздри Свистонова неприятно защекотал запах духов. На глаза его неприятно подействовали изломанные томные движения. Некоторые курили надушенные папиросы, другие рассуждали о вещах возвышенных, могут или не могут летать столы.

Введенный Психачевым неизвестный этим неизвестным женщинам Свистонов, сделав общий поклон, остановился. Хозяйка дома подошла к Свистонову и сказала:

— Вы — друг Психачева, значит, вы и наш друг.

Свистонов любезно улыбнулся.

— Позвольте, я вас представлю, — и, беря инициативу в свои руки, Психачев переходя от одной дамы к другой, представлял Свистонова.

203

Свистонову они напоминали животных. Одна — козочку, другая — лошадку, третья — собачку. Он чувствовал непобедимую антипатию, но лицо его выражало почтительную нежность.

— Вы — беллетрист, Андрей Николаевич? Мы невыразимо любим все искусства. Нам Владимир Евгеньевич недавно говорил о вас!

Свистонову оставалось только поклониться.

И, чтобы не было молчания, чтобы дать гостю отдохнуть, хозяйка подошла к Психачеву и попросила его исполнить обещание и сыграть каждой ее лейтмотив.

Психачев согласился.

Свистонов посмотрел на хозяйку. Он прочел в ней эгоизм, искусный и любезный, которым характеризуются люди, находящиеся под влиянием Меркурия, как говорил Психачев, которые умеют свои пороки заставить служить своим интересам. Она была мужественна и хитра.

Психачев сыграл ей соответствующую пьесу.

«Несомненно, — подумал Свистонов, — Психачев обладает даром импровизации, прекрасной памятью, знает старых мастеров, может контрапунктировать неожиданно чудные темы и удивлять».

Поочередно Психачев сыграл всем дамам их лейтмотивы. Слушательницы пребывали неподвижны от наслаждения. Психачев победно посмотрел на Свистонова.

— Я для вас играл, — сказал он шепотом. — Специально для вас!

Свистонов сжал ему локоть...

— Мы сегодня вроде ипостасей Орфея. Вы — слово, я — музыка, — сиял Психачев.

— Да, — мнимовосторженно подтвердил Свистонов.

Психачев чувствовал в обществе дам себя роковым человеком.

— Наше молчание сказало вам больше, чем сказали бы наши аплодисменты, — подошла к стоящим у рояля мужчинам хозяйка.

Завязался общий разговор о музыке и о душах.

Разговор перешел на недавнее пребывание Психачева в Италии. Психачев вынул статуэтку треликой Гекаты, стал всем показывать.

— Носик-то какой, — говорил он. — Обратите внимание — круглый и, Бог знает, настоящий ли. Я купил ее в Неаполе, и теперь она всюду со мной. — Он снова спрятал ее в карман. — Поближе к сердцу, — сказал он и мило посмотрел на Свистонова.

— Рассказать ли вам об Изиде? —¦ спросил он.

Он сел поближе к сидевшим полукругом дамам.

— Очень интересно, просим!

204

— Изида — герметическое божество. Длинные волосы падают волнами на ее божественную шею. На ее голове диск, блестящий, как зеркало, или между двух извивающихся змей.

Психачев показал, как извиваются змеи.

— Она держит систр в своей правой руке. На левой — висит золотой сосуд. У этой богини дыхание ароматнее, чем аравийские благоухания.

— Все это я испытал.

Психачев постарался придать своим глазам загадочность. Он остановил их. Он встал с кресла, руки его поднялись в ритуальном жесте.

— Она — природа, мать всех вещей, владычица стихий, начало веков, царица душ. — Психачев побледнел. — В таинственном молчании темной ночи ты движешь нами и бездушными предметами. Я понял, что судьба насытилась моими долгими и тяжелыми мучениями.

— Вот ты тихо подходишь ко мне, прозрачное виденье, в своем изменяющемся платье. Вот полную луну, и звезды, и цветы, и фрукты вижу я!

Психачев умолк. .

И вдруг в углу комнаты раздался женский писклявый голос:

— Я тронулась твоими мольбами, Психачев. Я — праматерь всего в природе, владычица стихий...

Головы всех повернулись. Это говорил Свистонов... Но Психачев нашелся.

— Вы прогнали видение, — сказал он.

Ночь прошла незаметно. Психачев определял цвета дамских душ. У Марьи Дмитриевны оказалась душа голубая, у Надежды Ивановны — розовая, у Екатерины Борисовны — розовая, переходящая в лиловую, а у хозяйки дома — серебряная с черными точками.

— Вот так-то мы и проводим время, — сказал Психачев, прощаясь со Свистоновым на набережной в утренних лучах солнца. — Как по-вашему, ничего?

— Великолепно! — ответил Свистонов. — Совершенно фантастически!

Между тем приказчик Яблочкин, которого Психачев назвал Катоном, по наущению Психачева составлял свой портрет.

Он писал, кто и кем были его бабушка и дедушка, отец и мать, кто ему враги, какие у него друзья, какие у него доходы, и копался в своей душе.

С воодушевлением новый Катон стал читать плутарховского Катона, врученного ему мнимым иерофантом. Всюду перед Яблочкиным

205

вставали вопросы, и на полях книги он ставил вопросительные знаки.

Он жил на шестом этаже, и город лежал под его ногами. Вечерние и утренние зори освещали его комнату. Он вставал пораньше, ложился попозднее, читал и с каждой зарей чувствовал себя умнее и умнее.

Свистонов встретился с Катоном у Психачева. Иерофант, сидя под старинными портретами, объяснял своему ученику цифровой алфавит.

Свистонов с собранием историй, удивительных и достопамятных, сидел в другом кресле и выписывал на листок бумаги нужную ему страницу... «La nuict de ce iour venuë, le sorcier meine son compagnon par certaines montagnes & vallées, qu'il n'auoit oncques veuës, & luy sembla qu'en peu de temps ils aouyent fait beaucoup de chemin. Puis entrant en un champ tout enuironné de montagnes, il vid grand nombre, d'hommes & de femmes qui s'amassoyent lá, & vindrent tous â luy, ménans grand' feste...»1

Свистонов стал раздумывать. Что будет со всеми этими женщинами и мужчинами, когда они прочтут его книгу? Сейчас они радостно и празднично выходят ему навстречу, а тогда, быть может, раздастся смутный шум голосов, оскорбленных самолюбий, обманутой дружбы, осмеянных мечтаний.

Яблочкин писал:

12,   11,   10,   9,   8,   7,   6.

А,   Б,   Ц,   Д,   Е,   Ф,   Г.

Свистонов, как тень, сидел у окна.

Психачев заботился о своем здоровье. Всюду расставлены были банки, стаканы, чашки с простоквашей, в которых чернели мухи, а на потрескавшемся подоконнике лежали и дозревали помидоры.

— Сердце твое должно быть чисто, — говорил Психачев Яблочкину, — и дух твой должен пылать божественным огнем. Шаг, который ты делаешь, — важнейший шаг в твоей жизни. Произведя тебя в кавалеры, ожидаем от тебя благородных, великих, достойных этого титула подвигов.

И почувствовал Яблочкин, что он приобщился тайне, а когда он вышел, весь мир для него повернулся по-новому. Как-то иначе город


1 Когда окончился день и настала ночь, волшебник ведет своего товарища некими горами и долами, каких тот никогда не видел, и ему показалось, что они за короткое время проделали большой путь. Потом, зайдя на поле, со всех сторон окруженное горами, он увидел множество собравшихся там мужчин и женщин, и все они, к нему приблизившись... (старофранц.) Пер. М. Мейлаха.

206

загорелся. Предстали по-новому люди, почувствовал, что ему надо работать над самоусовершенствованием и над просвещением других людей.

Свистонов угадывал, что происходит с Яблочкиным, ему было жаль разбивать его мечту, погрузить его снова в бесцельное существование, доводить до его сознания фигуру Психачева. Он знал, что Яблочкин обязательно прочтет его книгу, книгу ближайшего друга Психачева.

— Ну, ладно, будь что будет. Психачев мне необходим для моего романа, — решил Свистонов и, устроившись поудобнее в комнате Психачева, в психачевском кресле, стал переносить Психачева в книгу.

Хозяин перетирал реликвии. Говорил об Яблочкине, строил планы. Нева замерзала, скоро по ней на лыжах будут кататься красноармейцы. Скоро будет устроен каток, и под звуки вальса в отгороженном пространстве завальсирует молодежь.

Свистонов посмотрел на Психачева. «Бедняга, — подумал он, — сам напросился».

— Дружище, — сказал он, — не согреть ли чайку, что-то прохладно становится?

— Хотите, печку затоплю? — спросил хозяин.

— А это совсем хорошо бы было, — ответил гость. —

Мы превосходно проведем время. Пусть снег за окном. Мы будем сидеть в тепле и холе.

Психачев сошел в сад и принес дров. Свистонов записал все то, что ему надо было.

— Теперь бы в картишки перекинуться, — сказал он. Подошел к печке и, добродушно потирая руки у запылавшего огня, задумался, затем продолжал: — Карты у вас, должно быть, есть? Расставимте ломберный столик, попросимте вашу жену и дочь и сыграемте в винт.

До полуночи играл в винт Свистонов и проигрывал. Ему нравилось делать небольшое одолжение. Он видел, как раскраснелись щеки у госпожи Психачевой, читал ее мысли о том, что завтра к обеду можно будет купить бургонского, которое так любит ее муж; что обязательно надо будет пригласить к обеду и этого милого Андрея Николаевича, дружба которого так оживила ее мужа.

Психачев ловко орудовал мелком, раскраснелся тоже.

По очереди тасовали карты, карты были трепаные, сальные, с золотым обрезом. Сами собой они оказались краплеными.

207

Свистонов проигрывал. Он был доволен. Хоть чем-нибудь он мог отплатить хозяевам за гостеприимство.

Снег падал за окном превосходными хлопьями. Превосходные портреты висели над головами играющих. Маша и Свистонов сидели спиной к черному окну. Маша кокетничала со Свистоновым. Свистонов шутил, рассказывал ей цыганские сказки.

Маша сердилась, краснела и говорила, что она не ребенок.

«Бедный Психачев», — подумал Свистонов, выходя из дверей гостеприимного дома.

«Жалко, что уже поздно к Яблочкину, — он посмотрел на часы. — Погулять, что ли, по городу». Свистонов, подняв воротник, пошел.

У Яблочкина была подруга. Звали ее Антонина. Работала Антонина на конфетной фабрике и носила красный платочек.

Стал Яблочкин с подругой переписываться криптографически, писать ей, что он любит ее и готов на ней жениться. Стал писать он ей об этом цифрами. Не от кого было им скрывать любовь свою. Он и она были одиноки.

Истории стал рассказывать юноша ей по вечерам, гуляя по колеблющейся набережной или по пропахшему сладкими эссенциями фабричному саду. Решил познакомить ее с просвещенными и симпатичными людьми, живущими вон в том отдельном домике. Он думал, что Свистонов живет вместе с Психачевым.

— Какие они ученые, Ниночка, — говорил он. — Страх даже берет. Зайдешь, к ним, а они над каким-нибудь чертежом сидят, над кругами и четырехугольниками. Старший младшему объясняет, а тот слушает и прилежно записывает.

Гитары стоны,
Там песни воли и полей...
И там забудем свое мы горе...
Эй, шарабан мой, да шарабанчик...

— Наши идут, — улыбается Антонина. — Ишь, как голосят.

В окне, над садом появляются одна над другой головы Психаче-ва и Свистонова.

— Это что за представление? — спрашивает Свистонов. — У вас здесь весело, Владимир Евгеньевич.

— Да это у нас каждую субботу.

— А вы не сыграете ли Моцарта, что ли, или что хотите. Что-нибудь старинное.

Окно захлопнулось.

Яблочкин стоял с Антониной против освещенного окна.

208

Они видели угол комнаты со старинными портретами.

Ваня шептал:

— Уют там какой. Полочки какие, цветочки в горшках. Тишина!

Музыка смолкла.

Психачев и Свистонов с крылечка спустились в сад и пошли по дорожке.

— Так вот, дорогой Андрей Николаевич, вы как будто сомневаетесь в древности нашего ордена. Поверьте...

При новой луне состоялось академическое собрание в комнате едва окна, которую Психачев назвал капеллою. Сюда были перенесены старинные портреты и купленное в Александровском рынке масонское кресло. Кровати были вынесены.

Психачев сидел на президентском месте в сапогах со шпорами, с лентой через плечо и читал, толковал места, избранные из Библии, Сенеки, Эпиктета, Марка Аврелия и Конфуция. По правую руку от него сидел Свистонов, по левую — бывший кавалерист-офицер и Яблочкин, напротив — князь-мороженшик. Психачев, кончив толковать, стал спрашивать по очереди своих питомцев о книгах, читанных ими после очередного собрания, о наблюдениях или открытиях, ими учиненных, о трудах и усилиях, положенных ими для расширения ордена, какие где есть люди и в каком отношении пригодны они для ордена.

Яблочкин смотрел на Психачева напряженно, стараясь все постичь.

Кавалерист, видимо, готовился возражать. Он нетерпеливо ерзал на стуле.

Свистонову было скучно и не совсем удобно. Ему становилось смешно и неприятно, что он всех обманывает.

Чтобы отвлечься, он стал раскладывать спички на столе, строить башню, затем поджег ее. Все возмущенно посмотрели на него. «Да, они положительно верят Психачеву, полагают, что могущественный орден действительно существует. Чего доброго, Психачев пошлет бумагу папе и, чем черт не шутит, пожалуй, получит из Америки деньги. И расцветет орден, и все поверят, что он действительно всегда существовал».

— Братья, поговорим об усовершенствовании наших духовных способностей. Устремим наши усилия на это. Разовьем силу наших мыслей. Я убежден, что скоро мы сможем передвигать предметы на расстоянии. Я отправлюсь скоро на Восток испросить для вас, вновь поступивших братьев, благословения. Там будут молиться за нас, и спокойно и светло будет у нас на душе.

209

— Кто желает задать вопросы? Я постараюсь привезти вам ответы с Востока.

Собрание затянулось далеко за полночь.

Раз как-то вечером Свистонов сидел с Психачевым и беседовал о тамплиерах. Вошел человек с выходящими из орбит глазами, по-видимому страдавший базедовой болезнью.

— Барон Медем, — представил Психачев вошедшего, и, отведя барона в сторону, он дал ему свой последний рубль.

Барон откланялся и скрылся.

— А ведь тогда, в XVIII веке, он в качестве графа принимал меня в своем замке, — сказал Психачев многозначительно. — Жаль, вас тогда не было.

Свистонов улыбнулся.

— Постойте, — сказал Психачев, — вспоминаю, вы были там. На вас был лазоревый камзол из какой-то изумительной материи. Помню, вы подарили мне кольцо с резным камнем.

— А вы мне это, — ответил Свистонов и вынул из кармана кольцо с сердцем, мечом и крестом.

— Совершенно верно, — воскликнул Психачев. — Как я вас не узнал.

— Позвольте мне вас называть графом. Вы ведь граф Феникс. Мы ведь теперь в Петербурге, — сказал Свистонов.

— Конечно, барон, — взял Психачев Свистонова под руку. — Выпить надо по этому поводу.

И они отвесили друг другу глубокий поклон.

Граф Феникс скрылся за портьерой. Буфет скрипнул, и появилась водочка.

— Оля, Оля! — закричал Психачев, — принеси скатерть.

— Андрей Николаевич оказался совсем не Андреем Николаевичем. Это он, мой друг. Помнишь, я о нем тебе рассказывал?

— А! — ответила жена.

Психачев суетился. Серебряная перечница XVIII в. куда-то пропала.

— Поди в кооператив, — сказал он жене, — сегодня будем ужинать при свечах.

Психачев и Свистонов читали одни и те же книги. Воспоминания обоих друзей совпадали. Свечи в старинных подсвечниках языками освещали стол со старинными приборами. Фрукты из кооператива ЛСПО горкой возвышались на серебряной тарелке. Пальчики винограда зеленели. Водочка была отставлена, и появилось красное вино. Граф Феникс вспоминал, как его принимала Екатерина II, и говорил, что он до сих пор сердится на свою жену. Хозяин

210

шарлатанил, поэтому внезапно посмотрел на Свистонова — не шарлатанит ли и тот. Но Свистонов был действительно обрадован. Он любил импровизированные вечера. Ему повезло в этот вечер.

— Скажите, граф, — спросил он, кладя пальчики винограда в рот, — и почему вы воплотились в Психачева?

Утром Психачев, так как гастролей давно уже не было, катал из изобретенной им массы бусы, соединял в ожерелья, раздумывал над серьгами и брошками.

Жена тем же занималась, тем же занималась и дочь.

Масса помещалась в жестяных банках из-под монпансье и чая. Красные, синие, белые, оранжевые, черные, зеленые комки лежали на столе. Жена отрывала зеленый комочек, превращала его трением одной ладони о другую в длинненькую колбаску. Дочь разрезала на равные кусочки эту колбаску, Психачев превращал кусочки в бусы. Так и тихого домика коснулась фордизация. Вечером Психачев нанизывал эти бусы на нитку и покрывал копаловым лаком, а дня через два-три продавал их своим знакомым и в Гостиный двор как последнюю новинку Парижа. Дочь за бусами скучала. Ей хотелось, чтобы отец повез ее, наконец, на тайный бал, где все люди одеты в цветные костюмы. Она хотела увидеть, как отец ее выигрывает в карты в тайных игорных притонах, а затем раздает деньги нуждающимся. А между тем, вместо великолепных балов, отец редко-редко брал ее в кинематографы и летние сады, где она отгадывала, что у него в кармане, посредством системы вопросов, да на свои сеансы фокусов там же, сеансы, после которых он должен был разоблачать себя и с эстрады говорить, что это только ловкость рук, и показывать, как все это делается.

Свистонов решил отдохнуть от Психачева, собрать новый материал, заняться другими героями. «Пусть пока Психачев, как тесто, подымается в нем».

Глава пятая
Собирание фамилий

Свистонов прошел мимо монастырской невысокой белой ограды, мимо трудовой школы II ступени, мимо родовспомогательного заведения, вошел в ворота, обогнул церковь, обогнул флигелек с затянутыми кисеей форточками, прошел в другие воротца.

Он склонялся над могильными плитами, поднимал глаза к ангелам с крестом, прикладывал нос к стеклам склепов и рассматривал.

211

Впереди него шли родственники умерших, чтобы посидеть на могилах, на которых лежали накрошенные яйца и крошки хлеба. У памятника писателя Клымова он заметил старичка карлика с букетом в руках. Старичок, отложив букет, благоговейно окапывал могилку и втыкал палочки в землю, подвязывал цветки. Тронутый Свистонов остановился. Затем пошел дальше, заглядывая в склепы. В одном склепе он увидел двух прощелыг. Они, сидя на облупившихся железных могильных стульях, играли в карты. Склеп был заперт снаружи.

На могилке японца сидел старичок. Увидев, что Свистонов пристально на него смотрит, старичок пояснил:

— Вот к нему-то никто не приходит. Мне делать нечего, я и прихожу. Жаль мне его.

У небольшой могилки живописно лежали пьяные. Наименее пьяный пошел и привел священника. Наименее пьяный обошел всех, снял у всех шапки. Священник быстро стал служить, оглядываясь. Когда он кончил, полупьяный уплатил ему мзду, обошел всех, надел всем шапки и, обращаясь к могиле, удовлетворенно произнес:

— Ну, Иван Андреевич, помянули мы тебя хорошенько и выпили и панихидку отслужили. Теперь уж ты должен быть доволен!

Свистонов, записав, хотел идти дальше. Но он заметил недалеко от надгробного, в виде пропеллера, памятника знакомого фельетониста, беседующего со священником. Фельетонист изображал на своем лице веру, надежду и любовь, называл священника батюшкой и, улучив момент, подмигнул Свистонову. Свистонов улыбнулся.

Когда священник, растроганный, отошел, подумывая о том, что еще не все хорошие молодые люди перевелись на этом свете, к фельетонисту подошел Свистонов.

— Охотитесь? — спросил он. — Охота — великое дело.

— Да, я хочу посильно осветить современность.

— А нет ли у вас какого-нибудь материальчика относительно... — и Свистонов наклонился к уху фельетониста.

— Есть, есть! — просияло у того лицо. Радостно закурив, фельетонист отбросил далеко спичку. — Но только не воспользуйтесь им. Я его храню для одной авантюрной повести.

— Я его переделаю. Мне это нужно как деталь, для общего колорита.

— Слушайте! — и у фельетониста загорелись глаза. Он осмотрелся и, заметив старушку, стал шептать на ухо Свистонову.

— А не уступите ли вы мне батюшку и себя? — спросил Свистонов, окончательно прощаясь. — Я возьму и кладбище, и цветы, и вас обоих.

212

Фельетонист поморщился.

— Андрей Николаевич, — сказал он. — Этой пакости я от вас никак не ожидал. Я отнесся к вам со всем доверием. Вы обманули мое доверие.

Свистонов наслаждался пением птиц, полотном железной дороги, детьми за заборами, игравшими в городки.

Паша с карандашом в руке наконец нашел его. Они сели, и Паша стал предлагать Свистонову на выбор фамилии, найденные на кладбище.

— Ваш рассказец недурен, — вспомнил Свистонов о рукописи Паши. — А не слышно ли чего-либо о Куку?

— Ничего не слышно, — ответил Паша.

— Вот что, Паша, передайте эту записку Ие.

Глава шестая
Эксперимент над Ией

Ия вошла в квартиру Свистонова нахально.

Она считала, что она все знает и обо всем имеет право говорить, и имеет право все решать, и, отставив ногу, утверждать, что она права.

Ие говорили, что у Свистонова интересная обстановка, что он живет при свечах, что у него в дубовом специальном шкафчике хранятся великолепные геммы и камеи, что на стенах его комнаты развешаны и расставлены чрезвычайно редкостные предметы.

Она вошла в парадную, прошла во двор и поднялась по черной лестнице.

Она потянула за рукоятку звонка, и раздалось дребезжание колокольчика.

Свистонов поджидал ее и быстро распахнул дверь.

Ия вошла в полутемную переднюю.

Огонь свечи отражался в зеркале, дешевые обои заставили Ию презрительно передернуть плечами.

Свистонов помог приглашенной раздеться, через абсолютно темную столовую провел в спальню.

Ия сейчас же зашагала по комнате и стала о каждом предмете высказывать свое мнение.

Посмотрев на всевозможные, весьма интересные трактаты семнадцатого века, она сообщила ему, что это, должно быть, Расин и Корнель и что она не очень любит Корнеля и Расина.

213

Взглянув на итальянские книжки шестнадцатого века, она заметила, что не стоит в наше время заниматься Горациями и Катуллами.

Свистонов сидел в кресле и внимательно слушал.

Он спросил, какого она мнения о тарелочке, висящей вот на той стене.

Ия подошла, сняла голубую тарелочку с белыми мускулистыми человечками, с полубаранами-полутритонами и гордо заявила, что она понимает толк в этих вещах, что это, несомненно, датское свадебное блюдо.

Довольная собой, но недовольная обстановкой и вещами Свистонова, она села на венецианский стул, принимая его за скверную подделку под мавританский стиль.

— Хотите, я вам прочту главу из моего романа? — спросил Свистонов.

Ия кивнула головой.

— Вчера я думал об одной героине, — продолжал Свистонов. — Я взял Матюринова «Мельмота Скитальца», Бальзака «Шагреневую кожу», Гофмана «Золотой горшок» и состряпал главу. Послушайте.

— Это возмутительно! — воскликнула Ия. — Только в нашей некультурной стране можно писать таким образом. Это и я так сумею! Вообще, откровенно говоря, мне ваша проза не нравится, вы проглядели современность. Вы можете ответить, что я не понимаю ваших романов, но если я не понимаю, то кто же понимает, на какого же читателя вы рассчитываете?

Уходя от Свистонова, Ия чувствовала, что она себя нисколько не уронила, что она показала Свистонову, с кем он имеет дело.

Глава седьмая
Разборка книг

Свистонов в нетопленной квартире простудился. Нос у него воспалился и покраснел. Слегка лихорадило. Свистонов решил вытопить печь, посидеть дома и привести в порядок свою заброшенную библиотеку. Но распределение книг по отделам, как известно, — тяжелый труд, так как всякое разделение условно. И Свистонов стал размышлять, на какие отделы разбить ему его книги, чтобы удобнее в нужный момент ими пользоваться.

Он разделил книги по степени питательности. Прежде всего он занялся мемуарами. Мемуарам он отвел три полки. Но ведь к мемуарам можно причислить и произведения некоторых великих писателей:

214

Данте, Петрарки, Гоголя, Достоевского, — все ведь это в конечном счете мемуары, так сказать, мемуары духовного опыта. Но ведь сюда же идут произведения основателей религий, путешественников... и не является ли вся физика, география, история, философия в историческом разрезе одним огромным мемуаром человечества! Свистонову не хотелось разделять книги по мнимому признаку. Все для писателя одинаково питательно. Не единственный ли принцип — время. Но поместить издание 1573 года с изданиями 1778 и 1906... тогда вся его библиотека превратится в цепь одних и тех же авторов на различных языках. Цепь Гомеров, Вергилиев, Гете. Это оказало бы, безусловно, вредное влияние на его творчество. С героев его внимание перенеслось бы на периферию, на даты изданий, на комментарии, на качество бумаги, на переплеты. Такая расстановка, быть может, и понадобится ему когда-нибудь, но не сейчас, когда он работает над фигурами. Здесь нужны резкие линии. Тут надо идти не от комментариев, а от самих вещей. Комментарии же должны быть только аккомпанементом, и для того, чтобы образовать огромные масштабы, Свистонов освободил полку, взял «Мертвые души» Гоголя, «Божественную комедию» Данте, творения Гомера и других авторов и расставил в ряд.

«Люди — те же книги, — отдыхая, думал Свистонов — Приятно читать их. Даже, пожалуй, интереснее книг, богаче, людьми можно играть, ставить в различные положения». Свистонов чувствовал себя ничем не связанным.

Глава восьмая
Поиски второстепенных фигур

Свистонов не долго высидел дома. Для его романа нужны были второстепенные фигуры, вид города, театры. На следующий день к вечеру он вышел.

Он с увлечением принялся за перенос деталей города.

У инвалидов толпились покупатели.

— Да, да, — ответил покупавший дичь. — Я — бывший профессор Николай Вильгельмович Кирхнер.

На профессоре были все та же засаленная ермолка, все та же разлетайка, все те же галоши на босу ногу, привязанные веревками. Все те же очки в золотой оправе, все тот же вечный узел в руке. Ему казалось, что все еще надо куда-то спешить и стоять в бесконечных очередях.

215

Теперь профессор получал сто рублей пенсии, жил в гостинице «Бристоль», но все для него было кончено. Для него наступила вечность. Его лицо было хмуро и глаза по-сумасшедшему сверляши, а губы слегка скептически сложены.

Десять лет он и Свистонов встречались на улицах и никогда не разговаривали. Но сегодня профессор чувствовал страшное волнение. Его грубо выгнали из канцелярии Государственной филармонии. Его взяли под руки и бросили на улицу, повернулись и захлопнули дверь. Но как же так! Ведь его сестра сломала ногу, выходя после концерта, на лестнице. Она поскользнулась и упала.

Распростившись с третьестепенной фигурой, Свистонов направился к второстепенным фигурам, к токсовским старичкам. Старички обрадовались ему, так как они были одиноки и словоохотливы. А со Свистоновым можно было поговорить, как им казалось, о прежней жизни, ему можно доказать, как прежде ценили музыкантов, показать медаль и карточку высокопоставленного лица с собственноручной надписью и портреты высокопоставленных учеников, мальчиков в мундирах, которых он во время оно обучал игре на балалайке.

— Да, вы уж, Татьяна Никандровна, не ухаживайте за мной. Я человек простой, — говорил Свистонов. — Понравились вы мне очень, я вот и зашел к вам, попросту провести вечерок. Уютно у вас очень, Татьяна Никандровна. Чувствую это. Знал, что и варенье у вас будет. Я, конечно, не такой музыкант, как Петр Петрович, но музыку я люблю. А иногда очень музыки хочется. Вот я и понадеялся, что Петр Петрович возьмет флейту да после чая и сыграет.

— А на чем вы играете? — спросил старичок.

— Да на рояле чуть-чуть, — ответил Свистонов. — Почти что одним пальцем. Ноты разбираю, аккомпанировать могу.

— Должно быть, забросили? — сочувственно спросил старик. — Да, в людях выдержки мало! Из моих учеников тоже никто музыкантом не стал. Помню, учил я детей одного статского советника. Славные были мальчики. Сейчас пишут, что издевались они над нами. Не верьте, неправда это. Вот и Татьяна Никандровна может подтвердить. А воспитание какое было! Как учили их внимательности. Чуть что, сейчас без сладкого или в угол ставили, и мамаша извиняется, и папаша придет: «Я их обязательно накажу», — и никогда без обеда не отпускали. А какие были важные лица, а бывало, обязательно усадят рядом с собой, чтобы мне обидно не было...

— И рекомендации давали, — перебила Таня. — И уроки доставали, и на места устраивали.

216

— А уж о подарках нечего и говорить, — заметил старичок. — И на Рождество, и на Пасху. А если узнают, что женишься, обязательно — посаженый отец, а если ребенок, — то крестный отец, если сын-студент революционером окажется, — к градоначальнику сам едет.

Свистонов пил чай, помогал старичку рассказывать. Задавал вопросы; то он вздохнет, то промолчит, то головой покачает, то помычит слегка, то откашляется.

— Вот я сейчас принесу, покажу вам подарки! — сказала старушка. — Петя, куда же ты ключ дел? — раздалось из соседней комнаты.

Петя встал, и Свистонов услышал скрип выдвигаемых ящиков.

— Что, — сказал Свистонов нежно, — часики ходят?

— Не только ходят, но и бьют, — обрадовался старичок. — Вот послушайте. — Он вынул из буфета стакан, опрокинул его и положил на донышко часы.

Часы отчетливо пробили одиннадцать.

— А пока вот списочек, — сказала Таня, — в каком году что подарено, — и она протянула порыжевшие листочки бумаги Свисто-нову.

Чего-чего тут не было: и корзинки цветов с визитной карточкой, и барометр, и портсигар, и запонки, и булавка для галстуха.

Свистонов читал. Старички удалились на минуту и вынесли свои сокровища и сказали почти дуэтом:

— Все мы сохранили, ничего не продали! Голодали, а подаренных нам вещей не продали, — и они разложили на столе перед Свистоновым подарки.

Совсем понравились старички Свистонову. Решил, что не совсем они второстепенные. Решил заходить почаще.

Возвращаясь по одному и тому же пути, прикуривая и разговаривая, Свистонов свел дружбу с милиционером. И милиционер читал ему свои стихи:

У стрелки трамвая
Стоит моя Аглая,
Стрелку переводит,
С меня глаз не сводит,
И с моего милицейского поста
Видны ее сахарные уста.

Сначала милиционер чего-то боялся, но потом убедился, что Свистонов вообще человек добрый и разговорчивый.

Часто сидел Свистонов с милиционером, покуривал и беседовал с ним о стихах, затем вместе они принимались ходить по улице, заложив руки за спину.

217

Деревья синели, милиционер рассказывал о том, как хорошо у них в деревне, какие у него чудные там яблони и сколько пудов сушеных яблок заготовляют дома, какие существуют антоновки, как можно привить к березе, дубу, липе веточки от одной и той же яблони и как различаются яблоки по вкусу в зависимости от того, к какому дереву привиты веточки. Рассказывал, как добывают муравьиный спирт, как томят муравьев в мешочках и выжимают сок.

Свистонов спрашивал, какие у них в деревне порядки, как насчет суеверий, имеется ли изба-читальня и какова там половая жизнь молодежи. Просил вспомнить, говорил, что это необходимо для его книги.

Так сидели они подолгу на скамейке под воротами. Милиционер рассказывал все, что взбредет ему в голову, отвечал на расспросы Свистонова, а Свистонов при свете домового фонаря записывал.

И опять прошло много времени. Раз стояли у своего окошечка в третьем этаже супруги. Солнце светило, как на картинке, окно было растворено, старичок держал Травиату за все четыре лапки, старушка расчесывала ей животик и хвостик костяным белым гребнем.

— Ну, что ты беспокоишься, Травиаточка? — говорила старушка. — Что ты лаешь и скулишь? Мы тебе добра желаем. Вот шейку почешем. Ведь тебе не достать зубками. Вот между бровками.

— Смотри, как ее сосут, — говорил старичок, раздвигая шерсть свободным большим пальцем. — Недаром она такая грустная.

— Хотела бы я увидеть душу Наденьки! — вдруг, ни с того ни с сего вырвалось у старушки. — Наверно, у нее душа прекрасная.

— Да, тихая барышня. Почеши тут. Видно, из хорошей семьи. А как ты думаешь, женится на ней Иван Иваныч? Да не егози, Травиаточка!

— Смотри, смотри на улицу, Травиаточка, кто там идет. Видишь, собачища огромная. Ее на цепочке ведут. Смотри, смотри, Травиаточка.

— А жаль, если не женится... — сказала старушка.

— Смотри сколько. Постой, постой, на тебя скакнула!...

— Ну, где же ее теперь поймаешь?

— Помнишь, как жакет на тебе сидел, а теперь ты не бритый. Помнишь мое серое атласное со стеклярусом платье? А вот ты чистенькая, Травиаточка. Опусти ее на пол.

— Смотри, как она отряхивается!

— А ну-ка, потанцуй, Травиаточка, — и, взяв собачку за лапки, старушка принялась водить ее вокруг себя.

218

Песик, откинув спинку, переступал и время от времени, подняв мордочку, лаял. Затем старушка взяла его на руки, старый песик положил ей мордочку на плечо, закрыл глаза и стал сопеть.

И старушка запела дребезжащим голосом:

Баю-баюшки баю,
Баю деточку мою.
Приди, котик, ночевать,
Травиаточку качать.

— Ах, ты старенькая моя! Бедненькая моя, лысенькая! — и седая деточка, поняв, что ее жалеют, смертельно заскулила.

Любила очень животных жена флейтиста. Всех кошек на лестнице она подкармливала, всех брошенных котят подбирала и возмущалась.

Был у нее во дворе дровяной сарай. По-настояшему жила она внутри этого сарая.

Каждая курочка, каждый петушок имели свой зов, то «моя девочка», то «мой мальчик», и умели булку из рук клевать. Были у старушки и козы.

В это мирное семейство ворвался Свистонов. Он заметил одинокость старушки, объяснил эту одинокость тихой тоской по материнству. Стал он приносить конфетки Травиаточке, стал он гладить и хвалить, и совсем вскрылось сердце старушки.

— Тебя любят, — говорила она Травиаточке, — тебя все очень любят, и всем ты очень нравишься! Вот подожди, к зиме я новую попонку тебе сошью, тогда ты совсем станешь красавицей.

— Давно ли у вас этот песик? — спрашивал Свистонов.

— Да лет шесть, — отвечала старушка.

— Он совсем еще не стар.

— Конечно, совсем еще молоденький, — подтверждала старушка, скрывая настоящие годы своей любимицы.

— Не останетесь ли вы у нас пообедать?

Свистонов остался.

Посадила Татьяна Никандровна Травиату за стол, повязала ей салфетку.

— Вы уж извините, — сказала старушка. — Травиаточка нам вместо дочери.

Сели все за стол и стали суп кушать.

Травиаточка кончила первая, посмотрела на всех и поскулила. Она любила покушать.

— Ты проголодалась, Травиаточка? — спросила Татьяна Никандровна.

Травиата прислушалась и опять заскулила.

219

Взяла старушка ее тарелку, пошла на кухню и налила холодного супу.

Опять стала лакать Травиаточка. Принесла Татьяна Никандровна жаркое и на отдельной тарелочке с цветами — Травиаточке отдельный кусочек с косточкой. Все пили чай, молоко Травиаточка лакала. Затем соскочила со стула и попросила погулять. После обеда Свистонов аккомпанировал. Старичок сидел рядом, играл на флейте.

Глава девятая
Борьба с мещанством

В том же доме жил Дерябкин.

Дерябкин больше всего на свете боялся вазочек. Дерябкин бледнел при слове — мещанство. Поэтому он не позволил своей новой жене внести в комнату, им занимаемую, девичью красоту, герань и фуксию. Также он не дал ей повесить на стенку фотографию ее матушки. Несмотря на сопротивление жены, вытянул обойный гвоздик из стены и запрятал молоток.

— Уж если ты хочешь жить со мной, потрудись подчиняться моей воле. Я тебе глупить не позволю!

И на следующее утро повезла Липочка в трамвае цветочки обратно своей матушке. Та в это время мыла воротнички Дерябкина и всплеснула мыльными руками.

— Уж эти мужчины, они не любят цветов!

Пообедали. Стала мамаша доставать занавески для окон.

Залюбовались мамаша и дочка. Занавески были ручной работы.

Еще сама бабушка вязала.

— Что я принесла, дорогой мой Пава!

— Я не Пава, я — Павел. Не называй меня, пожалуйста, собачьей кличкой.

— Посмотри, узоры-то какие...

— Занавески на окнах, — сухо заметил Павел, — это признак мещанства. Я не могу тебе этого позволить. В субботу мы пойдем в «Пассаж» и купим подходящее.

Между тем Свистонов, бродя по улицам, зашел в «Пассаж» позавтракать.

Дерябкин, несмотря на толпу, шел гордо. Держась за мужнин рукав, почти бежала Липочка.

— Взгляни-ка, вазочка! Не купить ли...

— Брось, пожалуйста, свои вазочки.

220

— А вон кошечка-копилочка.

— Не приставай, — раздраженно сказал Дерябкин, выдергивая рукав. — И что за мещанская манера цепляться. Иди спокойно.

— Купи картину, Павочка. Мы повесим ее над нашей кроваткой.

— Я тебе сказал, не приставай.

— Ну абажур купи.

— И абажура не куплю.

Свою борьбу Дерябкин возводил в перл творения. Ночей Дерябкин недосыпал, все думал, как бы уберечься от этого зла. Идет по улице и вдруг видит, в окне магазина выставлено восковое мещанство. Одето мещанство в мишуру, губы у мещанства крашеные, волосы завиты по парижской моде. Ну, парикмахерские, Бог с ними, они всегда были такие, но вот магазины трестов и кооперативов!

Болело у Дерябкина сердце, что в магазины и тресты проникает мещанство.

— Это — безвкусица, — рассматривая легонькую, как пух, му-ранского стекла вазочку, произнес Дерябкин.

— Конечно, — подтвердил остановившийся рядом Свистонов. — Приятно видеть человека, хорошо разбирающегося в этих делах.

— Какая это рыбка? — обернулась Липочка.

— Дельфин, — ответил Свистонов.

— Она все мечтает о золотых рыбках! — пояснил Дерябкин примелькавшемуся во дворе человеку.

Примелькавшийся человек сочувственно промычал. Дерябкин, чувствуя неожиданное подкрепление, обрадовался.

— Вот я тебе говорил, гражданин тоже утверждает..

— Да, всем приходится бороться с мещанством, — пряча улыбку в воротник, вздохнул Свистонов.

Говоривший был, по-видимому, человек знающий и просвещенный.

— Не посоветуете ли, — спросил Дерябкин незнакомца, — мы, кажется, с вами встречались во дворе, — что купить? Я — Павел Дерябкин, инкассатор.

— А я — литератор Свистонов.

— Это хорошо, — сказал Дерябкин. — Вот видишь, Липочка, и литератор того же мнения.

Дерябкин, навьючив Липочку, — он считал, что мужчине не полагается носить пакетов, — вцепился в Свистонова.

— Идемте к нам чай пить.

221

Свистонов следом за Дерябкиным и Липочкой спустился в подвал.

В подвале лежала суконная красная с черным дорожка, какие были прежде на парадных, обеденный стол, зеркало с парадной. Чистота царила в подвале необычайная. Окна выглядели почти хрустальными, подоконники были вымыты до блеска. Крашеный желтый пол сверкал.

— Гигиена, — сказал Дерябкин, — это первый признак культурности. Вот посмотрите, как лежат у нас зубные щеточки, — и Дерябкин повел Свистонова к полочке над краном. — Видите, и мыло тоже в футляре, чтобы бациллы не попадали. На этом фронте я уже победил. Теперь новый фронт открылся для меня, по вечерам теперь я вырабатываю почерк. Каллиграфия приучает человека к усидчивости и терпению.

Грамотный и культурный человек был для Дерябкина первый гость. Хозяин жаждал просвещения. Но по вечерам не только вырабатывал почерк Дерябкин. Кроме того, он слушал радио. Радио приводило в восхищение Дерябкина. Ему казалось, что благодаря радио он сможет узнать все на свете. Он может просвещаться насчет оперы, не надо терять времени на трамвай, да и экономия какая. Об этом он часто говорил с женой. Беда, если жена шумела, когда он сидел с блестящими наушниками. И Липочка решила не ударить лицом в грязь.

— Я настолько малокровна, что мое единственное спасение во сне, я спать могу когда угодно и сколько угодно, — усевшись на пестреньком диванчике, сказала Липочка Свистонову.

— Как же вы научились спать когда угодно? — спросил Свистонов, облокачиваясь на спинку дивана.

— Всему научит ночная клубная служба, — вздохнула хозяйка.

— Вы такая изящная, — грустно пробормотал Свистонов. — Тяжело вам, должно быть, возиться с домашним хозяйством.

— Ужасно бегать приходится, — ответила хозяйка. — Если так будет долго продолжаться, то я умру. Сколько хлопот было с переплетами! Почти каждый день я бегала в переплетную.

— С какими переплетами? — полюбопытствовал Свистонов.

Хозяйка гордо подвела гостя к этажерке.

— Это любимые книги моего Павла.

Свистонов согнулся. «Старые годы», ежегодник общества архитекторов.

— Вы тонко понимаете искусство, — сказал Свистонов, выпрямляясь. — Эти матерчатые переплеты необыкновенно подходят к вашей обстановке.

И здесь решил Андрей Николаевич стать своим человеком.

222

«Андрей Николаевич сказал, Андрей Николаевич советовал, Андрей Николаевич сегодня достал для нас билеты на концерт, Андрей Николаевич поведет нас в музей», — стало раздаваться в этой квартире.

Старички наверху ревновали.

— Обиделся на нас, что ли, Андрей Николаевич.

Общество Дерябкина составляли:

девица Плюшар, лет шестидесяти, отставная классная дама с косичкой, закрученной на затылке, и двумя зубами на верхней челюсти; девица, которой уже негде было танцевать мазурку.

А как лихо отплясывала она за мужчину в своих желтых на шнурках ботинках на прежних балах гимназии, в которой по утрам она плыла со сложенными на груди руками и каменным лицом: «Время делу, а потехе час».

Парикмахер Жан, человек образованный, любящий порядок, которому теперь приходилось брить и стричь черт знает кого! Клиентов, с которыми нельзя даже и поговорить, которым нельзя порассказать и которые сообщить ничего не могут! А раньше было стричь и брить одно удовольствие... Узнаешь, что делается в Сенате, что — за границей, как прошел домашний спектакль в доме графини 3.

Парикмахер Жан был вхож в лучшие дома города. Прежде он носил в престольные праздники цилиндр и жакет. А причащаться было в прежнее время одно удовольствие. Впереди мундиры, тканные золотом, белые брюки, треуголки под мышкой, шпаги, светлые платья, запах духов, одеколона и все знакомые, знакомые. Стоишь в дверях и только успеваешь раскланиваться.

Владимир Николаевич Голод, владелец фотографического ателье «Декаданс», где всем снимающимся вставляли глаза и придавали деревянный вид.

Бывший подрядчик Индюков, великий пьяница и враг народа.

Все это общество жило очень дружно и почти весело.

Индюков уважал девицу Плюшар как женщину начитанную и умную. Девице Плюшар нравился Индюков как человек положительный, хотя и пьяница. Мысли девицы и старого вдовца о воспитании не совсем совпадали. Но Индюкову казалось, что мысли их совсем совпадают, чему он был рад.

Жан, хотя и был ниже Плюшар по происхождению, но за свою жизнь обтесался, знал несколько слов по-французски, нужных парикмахеру его времени, знал всю подноготную театрального мира. Плюшар, хотя и поздно, узнавала закулисную жизнь.

Был, конечно, в этом обществе и бывший офицер, как бывает почти в каждом обществе, потому что кто же не служил еще в недавнее

223

сравнительно время? Мобилизован он был еше безусым юнцом и с тех пор носил офицерское звание. Прославился же он своей мазуркой, еще будучи студентом первого курса Горного института. Мальвин был совершенно одинокий человек. Поэтому любил он очень Дерябкина. Всем знакомы одинокие люди. Все знают, что они застенчивы, а иногда нервически веселы, что они любят вспоминать то время, когда они блистали.

В воскресные и праздничные дни все общество собиралось у Дерябкина. Свистонов попал в это общество. Свистонов не пропускал ни одного воскресенья.

Плюшар уважала литературу, она считала, что литература должна прямолинейно учительствовать. Жан любил юмористические рассказы. Индюков говорил, что книги не его ума дело. Мальвин предпочитал популярно-научные романы. Было о чем поговорить и поспорить.

Девицу Плюшар подпоили. Она сидела красная и оживленная в своей укороченной юбке и кофточке с воротом, наглухо застегнутым. Индюков опьянел и стал болтлив. Мальвин наливал Свисто-нову из бутылки и спрашивал мнение его о литературе. Дерябкин хотел показать Свистонову своих знакомых во всем блеске, чтобы он знал, с кем он, Дерябкин, знаком.

— Анна Николаевна станцует мазурку, — сказал он Свистонову. — Она вас до сих пор стеснялась, но сегодня, я думаю, ничего.

И произошло нечто живописное, с точки зрения Свистонова. Гости и хозяева стали отодвигать стол. Дерябкин взял гитару и тронул струны. Все, за исключением Плюшар и Мальвина, сели по стенам. Мальвин подошел, пригласил Плюшар на танец. Он обхватил ее за талию, и на пятачке они понеслись. Мальвин выделывал па, старался танцевать так, как танцевал еще студентом, становился на колени. Девица Плюшар неслась вокруг него. Он вскакивал, вращал ее еще раз, и они снова неслись.

Свистонов любовался растрепавшейся косичкой Плюшар и синими жилками на ее виске и слегка презрительным й чопорным выражением лица, лысиной и потом Мальвина, колоритной фигурой бородатого Индюкова, добродушно засыпавшего в углу, бамбуковыми летними стульями и диваном, состоявшим из матраца и длинного ящика из-под яиц, обитых ситцем. Для Свистонова люди не делились на добрых и злых, на приятных и неприятных. Они делились на необходимых для его романа и ненужных. Это общество было ему нужно, и он чувствовал себя в нем, как рыба в воде. Он не сравнивал себя с Золя, который сохранял даже фамилии, ни с Бальзаком, который писал, писал, а потом выходил знакомиться,

224

ни со знакомым N, который возвел на себя однажды смердяковскую гнусность, чтобы посмотреть, какое это впечатление произведет на его знакомого. Он предполагал, что все это вполне простительно художнику и что за все это придется расплатиться. Но какая его ждет расплата, он не думал, он жил сегодняшним днем, а не завтрашним — самый процесс похищения людей и перенесения их в роман увлек его.

Он донельзя чувствовал пародийность мира по отношению к какой-то норме. «Вместо правильного метра, начертанного в наших душах, — сказал бы поэт, — мир движется в своеобразном ритме».

Но Свистонов был уже не в тех летах, когда стремятся решать мировые вопросы. Он хотел быть художником, и только. На взгляд поэта, Свистонов обладал некоторой долей мефистофелеподобно-сти, но, сказать по правде, Свистонов не замечал в себе этого качества. Напротив, все для него было просто, ясно и понятно.

Поэт бы нашелся, поэт бы на это возразил, что это и есть Мефистофеле подобные качества, мефистофелеподобная плоскость, то презрительное и брезгливое отношение к миру, которое ни в какой степени не присуще художнику. Но на то он и поэт, чтобы выражаться слогом высоким и туманным, чтобы искать каких-то соотношений между миром здешним и потусторонним. Свистонов был трезвый человек и, по-видимому, обладал достаточной силой воли.

Мир для Свистонова уже давно стал кунсткамерой, собранием интересных уродов и уродцев, а он чем-то вроде директора этой кунсткамеры.

Трудовой день Дерябкина заключался в хождении по квартирам. Собственно, не по квартирам, а по передним, где таковые имелись. Его обязанностью было записывать, сколько у кого сгорело электричества за месяц. Дерябкин был человек с открытым ртом и волосами, подстриженными ежиком.

Трудовой день девицы Плюшар заключался в утирании носов и в разговорах по-французски и хождением с детьми и собачками по скверам, если была ясная погода. Идет она по скверу, таша за собой ребенка, и говорит: «C'est qu’on ne connait le prix de la santé que lorsqu'on l'a perdue1. Повтори, Надя».

И Надя семенит за ней и повторяет.

Девица Плюшар ненавидела детей, и ни на что ей смотреть не хотелось.


1 Цену здоровью узнают только тогда, когда оно потеряно (франц.).

225

Дерябкин любил спорить на антирелигиозные темы с Иваном Прокофьевичем.

— Ваша религия, — говорил он, — ложь и дурман. Вы не читали никогда книжек, Иван Прокофьевич.

Дерябкину хотелось переспорить Ивана Прокофьевича и возыметь над ним превосходство. Но седой Жан не сдавался. Он вспоминал действительного тайного советника, большую умницу. Сидит тайный советник у себя дома перед зеркалом и говорит ему, Жану, нежно бреющему: «Дело не в пороках духовенства, а в идее».

В будние дни по вечерам Дерябкин угощал гостей радио. Липочка разливала чай, гости кушали, пили, а в это время женский голос пел цыганские романсы, доносились томные вздохи гавайских гитар, декламировались стихи, исполнялась музыка датских или других композиторов. Иногда целиком прослушивалась опера.

Сам Дерябкин устроил из бумаги громкоговоритель и отлакировал его. Черная труба стояла на столе рядом с вареньем и кричала, и пела, и смеялась, и передавала нежнейшие звуки.

Глава десятая
Подросток и гений

Машенька быстро поставила лампу на зеркало, открыла дверь.

— Боже мой, Андрей Николаевич, как вы бледны! Да вы промокли насквозь!

— Вы любите молоко? — спросила она, сделав короткую паузу. — Сегодня у нас есть сливки!

Она стащила со Свистонова пальто и отнесла на кухню. Потащила Свистонова в столовую. Бросилась, улыбаясь, к буфету и мило поднесла к самому носу гостя хрустальный молочник. Свистонов залюбовался.

— А Владимира Евгеньевича нет дома? — спросил он.

— Нет, папа по делам ушел, — и принялась искать в буфете подаренную отцом ей на именины чашечку.

— Да пейте же! — воскликнула она, усаживая Свистонова и подавая свою любимую чашечку.

Свистонов отпил.

— Не уходите только, а то мне страшно одной.

— Видите ли, я только на одну минуточку, — ответил Свистонов.

Но увидев, как изменилось лицо у Машеньки, Свистонов прервал себя.

226

— Но если нам страшно, я охотно останусь.

Порывы ветра сотрясали домик с двумя освещенными окнами. К ночи буря должна была усилиться.

— Пожалуй, от нашего дуба ничего не останется, — сказала Машенька и тут только вспомнила, что волосы у нее в газетных бумажках.

Стала снимать с поспешностью бумажки и бросать их в камин.

— Посидите здесь одну минуточку, Андрей Николаевич. Машенька вернулась и бросила охапку великолепно высушенных березовых дров, предназначенных для растолок. Принялась отдирать кору.

Свистонов принялся отщеплять ножом лучинки.

— У вас носки промокли, хотите принесу папины туфли?

Свистонов сидел в туфлях Психачева. Он, собственно, отвык от

молодежи и не знал, как нужно с ней обращаться. Кроме того, его стесняло, что в домике, кроме него и Машеньки, никого нет.

Он с облегчением вздохнул, когда Машенька взяла инициативу разговора в свои руки, но заметил, что сам он отвечает подростку пусто и вяло, несмотря на все свое доброе желание. Ему даже стало несколько грустно, что у него нет ни слов, ни мыслей для Машеньки.

Машенька уже где-то читала, что писатель есть нечто светлое и умное, что писатель вообще гордая и идущая наперекор времени натура, проникающая в лежащий на виду у всех секрет. И вот в этот-то секрет очень хотелось проникнуть Машеньке.

Ей очень хотелось, чтобы Свистонов прочел ей свой новый роман. Она знала, что гость его как некую драгоценность носит всюду с собой.

Кроме того, Психачев как-то сказал ей, что Свистонов гений, а слово гений имеет теперь да вряд ли когда утратит особую притягательную силу. И вот Машеньке хотелось поговорить со Свистоновым начистоту, поговорить по душе с гением.

Свистонов чувствовал необходимость поддержать разговор.

«Какое счастье выйти за гения замуж, освободить гения от мелких жизненных забот!»

И Машенька решила накормить молчавшего гения ужином.

Вскочила она с кресла, отворила форточку и стала шарить между окнами.

Но беден был дом Психачева, и нашла она только кусок шпика и стеклянный бочонок с шинкованной капустой.

Радостная побежала она за сковородкой.

227

Шипит шпик, с каждой минутой темнеет капуста, вкусный запах не весь уносится в каминную трубу. Нашла Машенька и водку.

Гений пьет и закусывает, а Машенька в восхищении сидит напротив.

Закусил гений, отложил салфетку и закурил.

Задумался Свистонов. Думает он о том, что кушанье дымом пахло, где и когда еще кушанье дымом пахло.

Смотрит Машенька и не налюбуется, просит гения почитать роман.

— Нет, — сказал Свистонов, — не надо, Машенька.

Но потом заинтересовало Свистонова, какое впечатление произведет его роман на подростка и смогут ли вообще подростки читать его роман.

Пошел Свистонов в переднюю и принес свернутую в трубочку рукопись. Подумал, подумал и стал читать.

С первых строк Машеньке показалось, что она вступает в незнакомый мир, пустой, уродливый и зловещий, пустое пространство и беседующие фигуры, и среди этих беседующих фигур вдруг она узнала своего папашу.

На нем была старая просаленная шляпа, у него был огромный нос полишинеля. Он держал в одной руке магическое зеркало...

Глава одиннадцатая
«Звездочка» и Свистонов

Свистонов читал:

На ветвях птички воспевают
Хвалу всещедрому Творцу;
Любовь их песни соглашает,
Любовь сердца их веселит.

Овечки кроткие гуляют
И щиплют травку на лугах,
В сердцах любовь к Творцу питают —
Без слов Его благодарят.

Пастух играет на свирели,
Лежа беспечно на траве,
Питаясь духом благовонным,
Он хвалит красоту весны.

Наконец, Свистонов дошел до чернового изображения старичка и старушки.

228

Весело смотреть на маленьких старушек,

— переиначивал Свистонов страницы из детской книжки «Звездочка» за 1842 год, —

когда они бегают в саду, не думая ни о чем, как только о цветочках и деревьях, о птичках и голубых небесах; весело смотреть на старушек, когда они, завязав, /сяк должно, своя шляпки и пелеринки, прыгают и наслаждаются свежим воздухом и зеленою травкою, как птички Божии.

«Была на свете, — переиначивал Свистонов, —

маленькая старушка, которую любил всякий, /сто только знал ее. Собаки, увидев ее, начинали лаять от радости и лизать руки ее. Кошки мурлыкали, терлись около ног ее, а маленькие котята прыгали и заигрывали с ней. Но отчего все так любили эту старушку? Оттого, что она была добра и ласкова и была им вместо мамаши. Она часто сиживала на ковре и кормила собачку пирожками, она сама любила пирожки, но всегда готова была отдавать их Травиате, и Травиаточка любила ее за это. Звали старушку Сашей.

Всякое воскресенье она ходила к обедне, и надо было любоваться, как смирно стояла она и как усердно молилась. Глазки ее беспрестанно смотрели на образа, бывшие перед нею, и никогда направо или налево, или даже назад, как делают это иногда маленькие шалуны и шалуньи. Она просила сделать ее доброй и богобоязненной. Просила послать здоровья и счастья ее мужу, Травиаточке и всем людям на свете. В таких мыслях время проходило у нее так скоро, что она никогда не чувствовала усталости за обедней, как другие маленькие старички и старушки, которым часто обедня кажется очень длинной. Как приятно смотреть на старушку скромную, тихую. Она внимательна и услужлива к младшим, ласкова ко всем людям в доме. Если ей нужно попросить о чем-нибудь, о кастрюле, об утюге, она сделает это так мило и с такой скромностью, что невозможно отказать в ее просьбе. Старушка краснела при самой маленькой похвале.

Маленькая старушка. Иногда по вечерам, если муж куда-нибудь отлучался, а это бывало очень редко, она открывала сундук, доставала всякие тряпочки, вышивки, пасхальные яички, огрызки карандашиков, старые афиши и программы оперных представлений, старые модные картинки, поздравительные открытки, конверты, визитные карточки, перечитывала листки календарей, читала стишки:

В небе солнышко сияет,
Воздух веет теплотой,
А народ честной гуляет
Вкруг Гостиного толпой.

229

Что за чудные приманки
Блещут в грудах по столам —
Сласти, вербы, куклы, склянки... —

и вспоминала она, что верба бывала вокруг Гостиного двора».

Закрыл Свистонов книжку, подумал, куда этот отрывок вставить, как связать со всем романом и нельзя ли составить сегодня предисловие. Он опять взял отложенную книжку, раскрыл ее на закладке и, заменив одно слово другим, выписал страничку:

Предисловие

Приятно читать интересную книжку. За нею не видишь, как проходит и время. Не правда ли, милые читатели ? И вы, я думаю, уже не раз чувствовали в жизни вашей, хотя и не успели еще прочитать много. А заметили ли вы, какие книги вам более нравятся ? Конечно, такие, где все, о чем говорится, сказано просто, ясно и верно. Например, если говорится о каком-нибудь цветке, то этот цветок описан так хорошо и так согласно с тем, каков он на самом деле, что вы, увидев его, тотчас же узнаете по описанию, хотя бы никогда прежде не видали; если говорится о каком-нибудь лесочке, то вы как будто видите все деревца его, как будто чувствуете прохладу, которую он дает своей тенью земле, жарко разогретой летним солнышком; а если описываются в такой книге люди, то они как будто живые перед вами. Вы узнаете черты лица их, физиономию, привычки. Вам кажется, что вы тотчас узнали бы их, если бы они могли явиться перед вами.

И сколько бы десятков лет и даже столетий не прошло от сочинения этой книги, все же описания ее останутся прекрасными, потому что они сделаны верно с природой.

Итак, начинаю рассказ мой, который потечет, как спокойный ручеек в берегах, усеянных серебристыми маргаритками и голубыми незабудками.

Утром, перечитывая главы и материалы, Свистонов убедился, что в романе нет садов. Никаких садов. Ни новых, ни старых. Ни рабочих, ни городских. Но роман не может существовать без зелени, как не может существовать и город.

Свистонов вышел на работу — тем более что и день был подходящий. Он прошел мимо памятника Петра Великого, но обернулся на пение: к памятнику, идя от Сенатской площади, приближался седобородый человек в длиннополом позеленевшем пальто, остановился перед памятником, погрозил Петру кулаком и сказал:

230

Мы вам хлеба, —
А вы нам париков.
От тебя все погромы.

Затем, опустив голову, побрел дальше.

Свистонов остановился и записал, затем вошел в Сад Трудящихся. Он купил папирос и шоколаду у инвалида, закурил и стал внимательно осматривать состояние и местоположение сада: «Что отвлечь от него? Бюсты ли в мундирах, взять ли сидящих на барьере фонтанного бассейна, показать ли Адмиралтейство с гигантскими фигурами?.. Народ ли, толпящийся, и вращающийся, и ухаживающий?»

Свистонов прислонился к стволу дерева.

Три часа ночи. Бар. Свистонов сел у самого оркестра. На эстраде играло трио: виолончель — старик в бархатной куртке, скрипка — русский в сером костюме и гетрах, пьянино — еврей-заика.

Не искушай меня без нужды... —

ныли звуки.

Из-за столика поднялся старик. Повелительный жест — «Молчи!..», обращенный к молодому собутыльнику в кожаных черных перчатках и косоворотке. Затем, слушая тоскливый романс, прикрыл старик глаза рукой и заплакал.

«В нем душа Дон Жуана», — подумал Свистонов и не без нетерпения вспомнил, что в кармане у него находятся — только что закрепленные — сады.

Снова дома. Свеча догорала, фитиль лег набок, и пламя касалось розетки.

Свистонов вынул железнодорожную свечу и вставил ее в подсвечник. Закурил, подумал и наклонился над вынутой из кармана бумагой с переложенными в слова садами. Затем он поместил Пси-хачева в один из таких садов:

Окончив гадание, Психачев подошел к столику старика.

— Ужасна ваша участь, — сказал он старику на ухо. По вечерам Психачев подрабатывал в трактирах в качестве графолога. Но сейчас он подошел, движимый состраданием. Но по привычке речевой аппарат добавил:

— Не дадите ли ваш почерк ?

Старик отнял от лица руку и посмотрел на Психачева.

Донеслась музыка из Летнего театра. Несколько желудей упало на дорожку. Вершины деревьев, — более темные, чем стволы, освещенные разноцветными электрическими лампочками, — касались друг друга.

231

Глава двенадцатая
Приведение рукописи в порядок

Кипы мгновенных зарисовок, вырезок, выписок, услышанных в лавках фраз — вроде: «Баранинка как зеркало, снеговая баранинка!», разговоров — «Только и делаю, что чай пью или кофий»; наблюдения: «Пожилой человек, с брюшком, за столом замяукал — этим он выразил желание попить чайку», жанровые сценки, эскизы различных частей города — все это росло и вступало в связь в комнате Свистонова.

Массу полуживых героев пришлось отбросить, многих героев, как совпадавших в некоей восхишенности друг с другом, пришлось слить в один образ; и других тоже, и третьих тоже, а четвертых оставить как обший фон, как толпу, где мелькают — то голова, то плечо, то рука, то спина.

Свистонов зевнул и отложил самопишущее перо. Слои пыли уже успели улечься на книгах после недавней перестановки, и рассыпчатые жучки и мокренькие букашки грызли, точили, просверливали книги. Вперебой с часами тикали жучки. Под аккомпанемент жучков Свистонов выпрямился. «Чем бы заняться?» — подумал он — и решил пройтись. Он шел по улице, утомленный работой, с пустым мозгом, с выветрившейся душой.

Роман был окончен*.

Автору не хотелось больше притрагиваться к нему. Но произведение его преследовало. Свистонову начинало казаться, что он находится в своем романе. Вот он встречается с Кукуреку на какой-то странной улице, и Кукуреку ему кричит: «Куку, Свистонов, Куку!»**


* Сначала шли сады, характерные здания, нежные зори, шум и гам улиц. Затем — то здесь, то там стали возникать фамилии; они сходились, пожимали друг другу руки, играли в шахматы или в карты, исчезали и опять поямялись. Уже под фамилиями начинали noявляmьcя фигуры. И наконец под каждой фамилией встал человек.

И все было пронизано сладостным, унывным, увлекающим ритмом, как будто автор кого-то увлекал за собой.

** Тут с грустью подумал Свистонов о Куку и вспомнил стихи из «Тысячи и одной ночи»:

Ты можешь найти страну для себя другую,
Но душу другую себе найти не можешь.

232

«...Вы сами Куку, Свистонов», — и вдруг выскакивает из-за Куку Психачев и начинает в пустынном месте чародействовать. «Вот я сейчас, — говорит он, — покажу, как заключают пакты с дьяволом. Но ради Бога не говорите об этом Машеньке. — Что? вы талантливы? Вы гениальны? Вы покажете меня всем во всем моем злом могуществе?» И начинает Психачев произносить слова: «Сарабанда, пу-ханда, расмеранда»... и видит Свистонов, что он рассказывает Машеньке под зеленой березкой про ее папашу. «Так, так, — говорит он, — Машенька. Ваш папаша совсем не возвышенный человек, а некая презренная и презираемая личность. Он совсем не настоящий мистик, а черт знает что. И не видит он ничего дальше своего носа. А насчет очков, в которые можно видеть невидимый мир, то, знаете, это того-с... таких очков у него никогда не существовало. Так что и потерять он их не мог. Врет он, что ему подарил их один немецкий профессор. Врет он, что он видел в них, как его предки обедают». А Машеньке будто и не четырнадцать лет, а восемнадцать. А вот и Паша, и милиционер, и глухонемая идут к нему навстречу гуськом.

Свистонов вышел.

— Тим-там... Эх, шарабан мой, ти-та, та-ти-та, — и разошлись как в море корабли. — Домовые фонари освещали углы строений и ворота, звуки песен и гитар уходили в переулки и снова возвращались на набережную и таяли между звездами и их отражениями.

Днем сверху город производил впечатление игрушечного, деревья казались не выросшими, а расставленными, дома не построенными, а поставленными. Люди и трамваи — заводными.

Ночью курил Свистонов над опрокинувшимися освещенными домами на набережной Фонтанки. Длинная чугунная решетка перил качалась в воде, освещенные невидимой луной облака плыли.

Одиночество и скука изображались на лице Свистонова. Огни в воде, пленявшие его в детстве, сейчас не могли развлечь его.

Он чувствовал, как вокруг него с каждым днем все редеет. Им описанные места превращались для него в пустыри, люди, с которыми он был знаком, теряли для него всякий интерес.

Каждый его герой тянул за собой целые разряды людей, каждое описание становилось как бы идеей целого ряда местностей.

Чем больше он раздумывал над вышедшим из печати романом, тем большая разреженность, тем большая пустота образовывались вокруг него.


233

Наконец он почувствовал, что он окончательно заперт в своем романе.

Где бы Свистонов ни появлялся, всюду он видел своих героев. У них были другие фамилии, другие тела, другие волосы, другие манеры, но он сейчас же узнавал их.

Таким образом Свистонов целиком перешел в свое произведение.

<1928—1929>

Бамбочада

Бамбочада — изображение сцен обыденной жизни в карикатурном виде. Г. Ван-Лир, прозванный Il Bamboccio (калека), в XVII в. славился этого рода картинами.
Ф. И. Булгаков. Худ. энц., т. I

Матреша Белоусова была уже в летах. В деревне ее звали однокоской.

Она служила в нянях и утверждала в течение пяти лет, что ей — двадцать пять.

Она была жеманна и говорила про ломовика Прошу, что он ворочает ее как куколку

По вечерам, перед тем как ложиться спать, она перед осколком зеркала заплетала волосы в мелкие, мелкие косички; чтобы скрепить их, она плевала на пальцы.

Она угрожала так:

— Я его шпокну!

С ней познакомился Евгений Фелинфлеин в год ужасающих морозов, каких не было уже лет сто.

Фелинфлеин уже не был пухлым, румяным шестнадцатилетним мальчиком. Восемь лет авантюр, путешествий и вранья несколько изменили выражение его лица, возраст расширил Евгения в плечах, вызвал растительность, хотя и умеренную, на его щеках.

Наступала весна.

Матреша Белоусова стояла у ворот в своем старомодном пальто и шелковом платке под парчу.

Фелинфлеин в огромных очках шел, постукивая палкой, и размышлял:

«Где бы мне пообедать, у кого переночевать, что предпринять, чтобы не было скучно?»

В прошлом остался цирк в Бухаре, т. е. вырытое в земле углубление, уставленное деревянными скамейками с накинутыми на них

236

коврами; гам после пляшущих лошадей и полной танцовщицы в пачках, прыгавшей через веревку, и перед жонглером, подкидывающим цветные стеклянные кегли, выступал Евгений вместе с каким-то прохвостом, одетым в костюм трубадура, исполнявшим под собственный аккомпанемент на пиле куплеты с припевом:

Умен, умен, умен.
Дурак, дурак, дурак.

Кроме бухарского цирка, Евгений уже побывал режиссером Халибуканского театра и аккомпаниатором нижегородской радиостанции, электромонтером и актером передвижного коллектива и секретарем одной из газет на побережье Крыма, но сейчас он был безработный.

Он шел, ударяя палкою о камни, думая о том, как он здорово сыграл вместо «Интернационала» — «Марсельезу» на одном из съездов делегатов электроучреждений, и какая мина была у заведующего дворцом, и как его, Фелинфлеина, выперли.

Вдруг расхохотался.

Стоявшая у ворот Матреша Белоусова, увидя молодого человека с портфелем под мышкой, в темных очках, шедшего и постукивавшего палкой, приняла его хохот за желание познакомиться, оправила юбки, вытянула голову и стыдливо прыснула.

— Милочка, — сказал Фелинфлеин, — не мне ли вы улыбаетесь? Не сдается ли у вас комната?

И хотел идти дальше.

— Как же, как же, — пустила вдогонку барышня Белоусова, — комнатки нет, да для такого приветливого молодого человека, быть может, и найдется.

«Хе-хе, — подумал Фелинфлеин, — что это за бабища?»

— У вас в доме есть комната? — спросил он удивленно. — Уж не казначейша ли вы?

— Казначейша не казначейша, а комнату сдать можем, — гордо заявила бывшая няня.

И вдруг поднял ногу молодой человек и опустил ее на палку.

«Чем черт не шутит! Может быть, бабища действительно комнату достанет?»

— Домишко-то у вас того! — сказал он, подняв голову и посмотрев на двухэтажное здание с трещиной, давно не крашеное, с небольшими окнами, с ухабным двором, — если можно так назвать пустое пространство между воротами и флигелем. Боковых домов не было. Стояли ворота, а за ними на некотором расстоянии краснокирпичный дом.

237

— И молодой человек, — добродушно возразила девица, — везде люди живут! А где вы лучше найдете? Небось не первый день по лестницам маетесь?!

Пошла от ворот, оглядываясь.

Евгений, как благовоспитанный юноша, последовал за барышней Белоусовой.

— Вот, Наталья Тимофеевна, — пояснила барышня Белоусова, — вам жильца привела.

Евгений скромно поклонился.

— Человек мне известный.

— Да, уж знаете, время такое, — пояснила Наталья Тимофеевна, — всем приходится сжиматься, да только понравится ли вам, уж больно у нас мизерно; по виду видно, что вы человек воспитанный, может быть, из высшего круга, а домишко у нас неблагополучный, того и гляди развалится. Ну, да ладно, раз зашли, показать надо; да только не прибрано еще, не обессудьте.

Фелинфлеин представил, какую карикатуру нарисует Петя Керепетин — «Евгений в роли...», когда узнает, где он поселился.

По облупленному дощатому полу, предшествуемый хозяйкой и сопровождаемый няней, прошел в комнату, заставленную и холодную. «Вид из окна ничего», — подумал съемщик, увидев зелень и купола собора Иоанна Предтечи.

— Не комната, а дворец! — сказал он. — Вот моя трудовая книжка; соблаговолите принять задаток.

Пропуская ступеньки, неся перед собой палку как жезл, он быстро-быстро побежал продавать чужую браслетку.

— Вы уж, Матреша, помогите вынести лишние вещи, а то здесь и казак с лошадью потонет, — закрывая дверь, сказала хозяйка.

В то время как рухлядь выносилась, причем Матреша с тайным любопытством все осматривала, Фелинфлеин заходил в ювелирные магазины и силился продать именинный браслет. Но как раз проводился очередной налоговый нажим, и все скупщики золота обратились в часовщиков-кустарей. Мигом были убраны цепочки, кольца, кулоны, подстаканники, вазы хрустальные; вместо них положены были плакаты;

«Здесь производится ремонт часов».

«Наша специальность — выверка часов».

«Дороже всех платим за ломаные часы!»

— Я принес пустячок, — вынул Фелинфлеин разноцветную браслетку, опустил на прилавок и, скрестив ладони на палке, небрежно оперся, ожидая мелькания руки, лупы в глазу, быстрого

238

оборота браслетки, нахождения пробы, взвешивания на руке и презрительного бросания на весы.

Но ювелир не притронулся к щепотке золота, раззмеившейся по стеклу, покрывавшему пустое пространство, а, подозрительно посмотрев на стоявшую в ожидании элегантную фигуру, прокричал:

— Ни золота, ни серебра, ни бриллиантов мы не покупаем, — и, повернувшись спиной к улице, левою рукой поднял браслетку и бросил на весы.

Пряча деньги в карман, удивляясь столь невежливому обращению, пожал Евгений плечами. Вышел на улицу. Прочел:

Остерегайтесь
мастеров
самозванцев,
прикрывающихся фирмами
Павел Буре и др.
А на самом деле никакого
отношения к этой фирме
не имели и не имеют.
Отдавая свои часы в починку
вышеупомянутым самозванцам
ваши часы
теряют свое
достоинство.

Вдруг юноша был подхвачен под руку женской рукой в перчатке и повернут. Евгений увидел кончик носа и яркие губы одной из своих жен, Нины Псиоль.

— Ты что здесь делаешь? — радостно воскликнула она

— А ты?

— Я бегу на службу. Идем, посидим, тысячу лет не видались.

Муж и бывшая жена, хохоча, пошли рядом.

— Постой! — вскричал бывший муж, когда перед ним появился неокрашенный дощатый забор и над ним облепленное снегом, с огромной, превратившейся в снеговую, лестницей, красное с серым, увенчанное фронтоном здание.

— Евгений, Евгений, куда ты?

Юноша уже вбежал в узкий сквозной коридор, и некоторое время там была видна его уменьшающаяся фигура.

Псиоль остановилась; ей надо было спешить на службу.

Евгений осмотрел заинтересовавший его дом и, заглянув в окна, важно вышел на Фонтанку.

239

Накупил лучших папирос, апельсинов, шоколаду, зашел в грузинскую Винницу, купил вина, влетел в кооператив, накупил всего прочего.

Евгений спешил к Лареньке.

Приложив лоб к холодной оконной раме, плакала Ларенька. Ведь вчера кроме ее жениха в комнате никого не было.

Отойдя от окна, девушка снова стала перерывать веши. Она трясла платье, подметала пол, лазила под диван — браслетки нигде не было.

Евгений вошел с покупками. Вместе принялись за поиски.

— Не потеряла ли ты ее на улице? Не оставила ли ты ее в ванной комнате? Лариса, что же ты не отвечаешь?

— Я уже везде искала, безнадежно! — ответила невеста.

— Может быть, крысы утащили? — высказал предположение Евгений. — Ты знаешь, крысы очень любят золото. Ларя, не плачь, я тебе новую браслетку куплю, — смущенно сказал юноша. — Я пригласил Силипилина и Керепетина. Ты ведь сегодня свободна?

Юноша ушел с пакетом на кухню. Спешно стала готовить Ларенька любимый суп Евгения.

Сварила рис. Влила виноградного вина, прибавила мелко изрубленной цитронной корки, соли, сахару, толченой корицы, сливочного масла. Немного поварила.

Подправила яичными желтками.

Дала попробовать Евгению. Евгений остался доволен.

Принялась готовить второе — макароны.

После обеда невеста с заплаканными глазами стала мыть тарелки, перетирать рюмки.

Евгений под влиянием Торопуло увлекался кулинарией. Он выдумывал соусы. Он сердился, когда Ларенька морщилась; он считал, что кулинария может унизить его только в глазах дураков.

— Ты ничего не понимаешь, Лариса, — говорил он.

Когда все было готово, жених и невеста вернулись в комнату. Невеста стала переодеваться, жених сел спиной и принялся читать исполненные прелести проповеди Массильона, достойного соперника Боссюэта и Бурдалу. Когда читал Евгений, всегда перед ним появлялись образы в костюмах и со всеми мелочами. И сегодня, собственно, наслаждался Евгений не проповедями благочестивого оратора, а его фигурой, его платоническим романом с г-жой Симиан, внучкой покойной маркизы Севинье. Милый проповедник ходил каждый вечер читать этой молодой особе, любящей хороший слог, книгу, сочиненную для нее.

240

Насладившись своеобразным чтением, Евгений, так как оставалось еше достаточно времени, усадил невесту и стал обучать ее французскому языку.

У Лареньки было худенькое веснушчатое личико, руки и ноги как палочки, и голубые, цвета воды, глаза.

Невеста, переодевшись, села у прозрачного окна.

Вечерело. Два тома татишевского словаря лежали на столике.

Евгения привлекали фигуры, имевшие душу более занимательную, чем великую, вроде Людовика XI; фигуры феодальных злодеев, вроде Жюльде Рэца, и радостный, жестокий и цинический XVI век. Пока невеста переводила, жених то перелистывал пожелтевшую хронику, то рассматривал портрет Людовика XI, то читал о въезде короля в город Париж через ворота Сен-Дени, как для встречи короля люди, и дикие люди, сражались, как три прекрасные девушки изображали сирен, совершенно обнаженные, и пели мотеты и бержереты, и рядом с ними играло множество инструментов. И как для того, чтобы могли прохладиться входившие в город, было устроено так, что различные трубки фонтана выбрасывали молоко, вино и уросгаз. Что значит уросгаз — Евгений не мог найти ни в одном словаре, но подозревал, что это — нечто душистое.

Описания встреч и празднеств, фейерверков и процессий волновали Евгения. В нем совершенно отсутствовало чувство ответственности перед кем-либо или перед чем либо. Профессорский сын, дед которого претендовал на один из балканских престолов, был смешлив, любил переодевания, любил жестокость, соприкасающуюся с фантастикой. Он с любопытством читал о рыцарях, которые заставляли своих жен съедать сердца возлюбленных, превосходно приготовленные; о каком-нибудь молодом дворянине, обижавшем в виде мести свою тетку под открытым небом в присутствии всего своего отряда; о чубаровских делах XI века, о взрослых дочерях, бросаемых в бочках в море, чтобы смыть бесчестие; его занимали короли первой расы тем, что они производили себя от инкуба, и дом Лузиньянов действовал на его воображение, потому что претендовал на то, что происходит от Мелюзины, наполовину женщины, наполовину змеи. В силу той же склонности к фантастическому Евгений любил свечи; при виде свечей он вспоминал, как один рыцарь потчевал три сотни кавалеров своей свиты жарким, приготовленным на пламени восковых факелов.

Ко всему тому же Евгений был еще и шулером, но шулером не таким, какие существовали в конце XIX века: он не являлся каждый вечер в накуренный зал клуба, как мелкие арапы, не опускал стянутый золотой за свой собственный воротник, не утверждал, что

241

он поставил деньги, которые, собственно, поставил его сосед, не наступал с видом оскорбленным и не устраивал скандалов, не вымогал денег на игру; его не боялись и не избегали.

Напротив, с ним было весело: он был греком по профессии, как понимали слово «грек» в XVIII веке, т. е. веселым обманщиком; его любимое изречение было: «On peut dire, en general, que tous les hommes sont aujourd'hui grecs par système d’existance»*.

— Только одни, — добавлял он, — не знают, кто они, другие подозревают, третьих — это открытая профессия. Пусть закрыты игорные дома, для меня — везде игорный дом: будь то парк с тихой рощицей, павильонами и псевдоклассическими гробницами, будь то радиостанция в центре города с ее микрофоном, усилителем, пробковыми полами.

Но чтение было прервано. Неожиданно забежал Василий Васильевич Ермилов.

— Так вот, Ларенька, — сказал он, лишь только вошел в комнату, — не знаете ли вы, кто такой Лебедев? В тот памятный вечер, говорят, в летнем Буффе он увивался за Варенькой и поднес ей букет роз; может быть, его фамилия совсем не Лебедев? Я на минуточку только забежал к вам, узнать: может быть, вам Лебедев, или как его, известен?

Ларенька помогла Василию Васильевичу раздеться.

Положив портфель с карточками своей дочери, Ермилов сел на диван.

— Я уже навел справки, — продолжал Василий Васильевич. — Лебедев Платон Дмитриевич — ужасная личность; он присвоил себе квартиру композитора Кончалова, его следует бояться.

В это время Ермилов заметил у окна Евгения.

Василий Васильевич прервал разговор.

— Мой жених, — представила Ларенька Евгения Василию Васильевичу.

— Как же, мы давно знакомы!

Евгений незаметно ушел на кухню хлопотать.

Ларенька Василия Васильевича не отпустила.

— Сейчас будет готова чудесная... я уж не знаю что, — сказала она, — посидите, Василий Васильевич, а я вам отыщу письмо Вареньки ко мне.

Евгений вошел с графином и рюмками. Керепетин появился, вслед за ним появились еще юноши.

Поздно ночью разложил Василий Васильевич карточки своей дочери на отдельном столике и стал объяснять каждую фотографию. Он считал своей обязанностью продолжить жизнь своей дочери.


* В общем, можно сказать, что теперь все люди греки по своему отношению к жизни. [Франц.] — Примеч. автора.

242

Гости столпились у столика и стали рассматривать, передавая друг другу, фотографические карточки.

Ермилов объяснял, почему здесь Варенька в норвежском костюме, сколько лет Вареньке на этой карточке, сколько на той.

Вот Варенька в костюме балетного училища, а вот в балетных пачках.

Им всем, хотя и понаслышке, небезызвестна была Варенька. Скоро старик овладел разговором.

От выпитого вина всем было тепло, впереди была целая ночь.

Евгений ознакомил своих гостей с последней американской новинкой композитора Коула, показал удар всем локтем по клавиатуре, сиренообразное звучание струн рояля, причем одна рука извлекала звуки под поднятой декой, а другая прыгала по клавиатуре. Затем исполнил присвоенный им опус одного заграничного композитора и, наконец, сыграл фокстрот своего сочинения «Сванская башня».

— Коул не является новатором, — пояснял Евгений, окончив музыкальную картинку. — Ведь можно производить звуки на скрипках, альтах, виолончели, ударяя по струнам древком смычка. Посредством этого приема получается очень странное бряцание. Вспомните «Пляску смерти» Сен-Санса, да и Берлиоз в своем «Эпизоде из жизни артиста»...

— Наш полк стоял во Пскове, — продолжал рассказывать старик, дрожа от внутреннего озноба.

Ему хотелось скорей перейти к рассказу о Вареньке.

— Была японская война. Я выдержал экзамен на прапорщика и погрузился в армейскую жизнь. Признаться, это была страшная жизнь. Потом я расскажу дело капитана Органова, человекоубийцы.

Лица у девушек стали внимательны.

Керепетин, сидя в кресле, важно курил.

— Так вот, у нас в полку был старший врач Перфилин. Подаст ему фельдшер отпускной билет подписать, подадут ли ему требование на медикаменты, или понадобится на кого-нибудь взыскание наложить — отвечает старик: «Завтра подпишу». Так было со всеми бумагами, несмотря на все резоны. Это было настолько странно, что полковая молодежь заинтересовалась. Galant cavalier, адъютант полка, позвал денщика:

— ...............понимаешь, братец?

— Так точно, ваше высокоблагородие!

Стал подсматривать денщик в замочную скважину; войдет старший врач в свою спальню, снимет с себя белый китель, медленно и аккуратно, по-стариковски, повесит на спинку стула, сядет к ноч

243

ному столику, постучит согнутым пальцем, склонит набок голову и прислушивается; опять постучит и опять прислушается. Вот и вся страшная тайна! И на следующее утро пустяковую бумагу подпишет. Давным-давно сын его умер. Для врача же его мальчик вырос, стал умницей, молодым человеком, и с ним-то старик перед сном беседовал — подписать или не подписать бумажку. Каково?

— А дело капитана Органова? — спросила Ларенька.

— Еще рюмочку? — предложил Евгений.

Керепетин увлек Лареньку танцевать фокстрот.

Опять старику захотелось перейти к рассказу о Вареньке, и опять он сдержал себя.

— Монашки брали воду из проруби. Глядят, что-то в проруби виднеется. Стали кликать; собрался народ; вытащили — связанная женщина, вся в черном; одна нога в красном чулке, а другая босая.

Стояли извозчики у костра, грелись. «Не моя ли Анютка?» — сказал один из них. Влез на облучок, хлестнул лошадь кнутом и понесся в больницу.

А надо сказать, что Анюту у нас в полку все знали. Стоскуется офицер, захочется ему семейной жизни, вызовет письмом или через денщика Анюту из домика ее отца. Сложит свои вещи девушка и пойдет. Начнется тихая семейная жизнь недели на две; шьет и носки штопает и стряпает Анюта, а потом подарит ей офицер материи на платье или дюжину чулков или пальто справит...

Уйдет Анюта.

А следователь нашел волоски меха на спине ротонды покойницы.

Отнес их к меховщику Фадееву. Тот стал волоски мочить и испытывать. Определил, что они от зайца.

Стал следователь разузнавать в полку, кто страстный охотник?

Оказалось, капитан Органов.

Зашел будто невзначай следователь в дом капитана Органова в отсутствие хозяина и стал стращать деншика. Тот все и выложил. Повел в сарай, показал.

Полетел следователь к командиру полка.

Посадили денщика на гауптвахту. Поползли слухи по городу.

А капитан сообразил — и мигом на гауптвахту.

«Вот что, братец, — сказал он. — Каторги тебе все равно не избежать, а я буду о тебе заботиться. 25 рублей в месяц высылать, шубу куплю, прими всю вину на себя, а так ты голый на каторге сгниешь».

Перевели следователя за излишнюю ретивость в другой город. А солдата на каторгу сослали.

Я, будучи молодым, заинтересовался этим делом.

244

Узнал, что до этого капитан Органов в Ямбурге служил, что и там с ним какая-то история стряслась.

Поехал туда, собрал нити.

Оказывается, там капитан Органов был некогда женихом, увез невесту в гостиницу, да там ее наутро мертвую нашли. Я познакомился с сестрой убитой, гостил у них; славная была семья.

Вот какой был постоянный председатель суда чести капитан Органов! Одет он был всегда с иголочки, бритый, душистый, настоящий galant cavalier.

А вот еще случай.

Жара, июльская жара, пыль.

От солдатских казарм к офицерскому общежитию идет поручик Оглоблин. На небе ни облачка; поручик идет и отмахивается. Над головой вьется муха, жужжит, преследует; во все время пути преследует. Все время отмахиваясь, дошел поручик Оглоблин до первого подъезда, взбежал на лестницу, встал, съежился и стоит. Спускается штабс-капитан Вырвич, большой враль, насмешник и бабник. Увидел он поручика Оглоблина, изумился, подошел и спросил:

«Павел Павлович, что же вы здесь стоите?»

«Муха пристала, муха...» — ответил поручик Оглоблин и вдруг заплакал.

Недурно, а? А ведь мухи-то никакой не было. Это было началом прогрессивного паралича.

— Во всем ре-минор. Во всем ре-минор, — обратился к Евгению Ермилов.

«Любимая тональность старинных цыганских романсов эпохи Аполлона Григорьева», — подумал Евгений.

— Хотел я потом написать целую книгу о полковой злой жизни, да раньше нельзя было, и теперь нельзя.

И вот в этой-то обстановке родилась Варенька! А вот еще, — воскликнул старик, чувствуя, что сейчас можно начать рассказ про Вареньку, и боясь начать его, — хотите про Федю с комодом?

В офицерском флигеле жил добряк Федя с комодом, эскадронный командир. Он каждое воскресенье садился, с виолончелью в футляре, на извозчика, чтобы поиграть в знакомом доме.

«Вот опять поехал Федя со своим комодом», — говорили офицеры нашего полка и улыбались.

Затем он женился не то на воспитаннице, не то на гувернантке графини И. Полюбил ее за скромность.

Оставила ему жена записку — убежала с поручиком на Кавказ. Погрустил Федя и стал по-прежнему по воскресеньям ездить со своим комодом. Прошло семь лет.

245

Было утро, воробьи за окошком чирикали. На кухонке денщик Николай раздувал самовар.

Какое бы имя до своего назначения ни носил деншик, попав к Феде, он становился Николаем.

Николай ставил самовар, а Федя сидел в единственном кресле, курил и раскладывал гран-пасьянс. Только видит — подъезжает коляска; выскакивает девочка, а за ней выходит дама под густой вуалью. Екнуло у него сердце.

Вошла, продвинула вперед чужую для него девочку и только сказала смущенно:

«Она у меня хорошая...»

Погладил он ребенка по голове и только закричал Николаю:

«Дурак, чего стоишь? Неси чемоданы!»

И затем тихо добавил:

«Ну, что ж, давайте чай пить».

Вечером в бильярдной смеялись, говорили, что Федя дурак.

Старик помолчал, чувствуя, что сейчас можно начать рассказ про Вареньку, и боясь начать его.

— Хотел я, чтобы Варенька росла в другой обстановке, чтобы не было черного диванчика, обитого клеенкой «под кожу», трюмо, засиженного мухами, ужасных захолустных офицерских взглядов; поговорил с женой.

Ушел я из полка; поселились в Петербурге. Выписал я обстановку из Финляндии, — дешевая, а все же стильная; выписал и детский костюм из Норвегии; чтобы было все просто, светло.

Стал я следить, в какую сторону начнет развиваться Варенька. Из полка я ушел давно.

Раз иду я с ней, вдруг увидела она цветную афишу с головой Яна Кубелика. Я объяснил ей, как мог, что это знаменитый скрипач. Она повернулась ко мне, обхватила мои колени руками и воскликнула, указывая на афишу:

«Папочка, сделай, чтобы и я была такой!»

Обрадовался я, подумал: способность открывается. Стал возить Вареньку к скрипачу на Кабинетскую. Купил скрипку. Каждая скрипка носила свое название — «Bonheur»1, «Изида», «Офелия», «Джульетта», «Соловей».

Как назвал мастер скрипку Вареньки, я потом скажу.

Скрипка с каждым годом должна становиться все лучше и лучше. Тон — глубже, благороднее и нежнее, вибрация — увеличиваться.


* «Счастье» (франц.).

246

Лак «Психеи» я выхолил, вытирая мягким сукном. Лак стал похож на тончайший слой прозрачнейшего самоцветного красного камня с подсыпанными под него золотыми блестками.

Слушал я, как искрится звук.

Летом познакомился в Териоках с органистом; играл он на хорах, в пустой кирке, на органе, а я с Варенькой сидел в конце зала, слушали. Оставлял я Вареньку с ним, хотел, чтобы она к возвышенной музыке привыкала. Купили мы ноты Грига и Сибелиуса, чтобы во всем был один стиль, чтобы Варенька с детства стиль чувствовала. Моя жена играла на пьянино.

В особенности Вареньке нравились Е-мольная соната Грига, «Песнь Крестовика» и «Туанельский лебедь» Сибелиуса и все Чайковского.

Уже с особенным вниманием посещал я концерты, слушал обольстительно-подкупающие звуки. Старался познакомиться со знаменитыми скрипачами, чтобы у них поучиться чему-нибудь и помочь Вареньке, осматривал скрипки. Удивил меня лак Страдивария — плотный, блестящий, черноватый у подставки, затем красный, а далее переходящий в ослепительно стеклообразный грунт. Лак на нижней деке окончательно обескуражил меня — лак был набросан как-то кляксами, густым, толстым, плотным веществом.

У Вареньки не оказалось таланта.

Умолк, стал собирать фотографии своей дочери и складывать в портфель. Засуетился.

Было уже поздно, и, несмотря на уговоры Лареньки и Евгения, ушел.

Была звездная ночь. Из еще освещенных театров и кинематографов лились последние толпы. Он всегда с Варенькой возвращался на извозчике в этот час с концертов или из театра.

Погруженный в воспоминания, Ермилов поднялся по освещенной лестнице, открыл дверь ключом, прошел по коридору в комнату. Огромное зеркало в золоченой раме, купленное им для того, чтобы могла видеть себя во время упражнений Варенька, отражало белую ее статуэтку на колоннообразной подставке, окруженной венками от почитателей, и противоположную стену с балетной палкой и цветами. По одну сторону зеркала стоял шкаф с собраниями сочинений — Гамсуна, Ибсена. «Северные сборники», несколько стареньких водевилей, изданных в миниатюрном формате, книги Гофмана, стихи Андре Шенье и Бодлера, Ахматовой и Блока, Пушкин в издании Суворина видны были сквозь стекло.

После смерти своей владелицы шкаф по-прежнему наполнялся. В него ставились новые книги, которые могли бы понравиться Вареньке. Старик читал, и с ним как бы читала его дочь.

247

Ермилов поддерживал театральные и литературные знакомства; он посещал выставки, искал глазами то, что могло бы понравиться Вареньке. Всюду бок о бок с Ермиловым по-прежнему шла Варенька.

Он сел к своему рабочему столику, перенесенному сюда, в комнату Вареньки, загроможденному американскими и английскими техническими журналами.

Посреди лежала папка с рецензиями и некрологами, посвященными его дочери; в некрологах вспоминалось о том, как Варенька, будучи ученицей средних классов, во время выпускного спектакля в балетном училище танцевала ноктюрн Шопена, как она в следующем году исполняла с Даниловой и Наташидзе pas de trois из «Пахиты», что в сезоне 19.., когда началась ее работа в труппе, успех Вареньки возрастал с каждым выступлением; следовало перечисление ролей и балетов, вспоминалось о том, что «Польку» Рахманинова из простенького танца Варенька превращала в богатейший мимический монолог; мелькали Виллиса в «Жизели», одалиска в «Корсаре», рыбачка в «Дочери фараона». На начинающих желтеть страницах журналов и в начинающих рассыпаться газетах разбирались недостатки телосложения Вареньки и говорилось о том, как приспосабливала она каноническую технику к своим данным. Писалось: «большой шаг недлинных ног создавал неповторимую новизну прямого прыжка... В воздухе ноги противоестественно разлетались, образуя почти прямую линию, вызывая в одно время протест и восторг зрителей». В другой статье вспоминалось, как в Павловске пожилые люди поднимались со скамей, чтобы посмотреть ей вслед, чтобы взглянуть на поезд, на вагон, в котором она поедет, говорилось о клетчатом платьице и детском смехе, закреплялось, что в городе ее звали просто Варенька, что приезжих водили по городу от фотографии к фотографии, что у балерины был овал лица точно из 30-х годов. И еще: что ночью, в трактире «Золотой якорь» на Васильевском острове, где на эстраде обычно играл оркестр из слепцов, матрос с разноцветными клеймами на груди подошел к оркестру и попросил сыграть по погибшей... и что в кабаке раздался Траурный марш Шопена. Затем шли рукописи, воспоминания друзей и знакомых о том, что Варенька любила свое тело и холила его для искусства, что она целыми днями мылась, причесывалась, все время делала свои упражнения и вспоминала отдельные места танцев, примеряла всякие ленточки, туфельки, мяукала, заговаривала голосами маленьких детей. Затем шли стихотворения поэтов и молодых дилетантов, посвященные ей.

Ермилов вспоминал, как его дочь, еще будучи ученицей, в «Фее кукол» укладывала свою любимую куклу спать в декорации и на окрик:

248

«Ермилова, что вы делаете?» — прятала куклу за корсаж и выбегала на сцену.

Вот и Тифлис. «Лебединое озеро». Гастроль Вареньки. Конструктивная постановка — вся в черном с серебром и золотом. У кордебалета в руках цветы с желтыми, зелеными, красными лампочками. Два деревянных вращающихся вала с жестяными полосками изображают озеро. Злой гений в духе Квазимодо.

Вот и Харьков.

Василий Васильевич сосредоточенно перелистывал содержимое папки. Папка, его руки, плечи, большая круглая седая голова отражались в зеркале. Над зеркалом висели гравюры, изображающие Тальони и Фанни Эльслер, в ореховых рамках 20-х и 30-х годов.

Ему грустно стало, что Варенька не испытала настоящей славы; что никогда не появится ни одеколона с ее фигурой в балетном платье, ни мыла, ни шоколадных конфет, ни карамели, что в честь ее не будет выбита бронзовая медаль.

Бесконечно хотелось вечности для дочери Василию Васильевичу, вечности — хотя бы в таком виде. Его ужасало, что Варенька пропадет бесследно.

Рядом с зеркалом, ближе к окну, стоял шкаф с ее неповрежденными куклами, по-прежнему открывавшими и закрывавшими глаза, балетными туфельками, альбомами, но все это он завтра осмотрит, на сегодня довольно; завтра как раз день рождения Вареньки, завтра придет верная ей и помнящая о ней галерка. А сегодня Василий Васильевич подошел к книжному шкафу, отпер нижнее отделение и среди календарей, записочек от подруг отыскал дневник Вареньки.

Он осмотрел его со всех сторон, сдунул пыль, раскрыл, прочел первую фразу вслух. О том, что Варенька пишет дневник для себя.

Дальше продолжать не решился, хотя думал, что, может быть, в этой тетради и заключено объяснение гибели балерины.

«Как-нибудь иначе узнаю», — подумал он.

«Нет, Варенька для себя вела дневник, я никогда не решусь прочитать его!»

Молодые люди продолжали пировать. Они уже окончательно опьянели. Евгений ел селедку с сахарным песком. Смешал маринованные белые грибы с малиновым вареньем и уговаривал слабовольного Эроса эту смесь съесть.

— Петроний ел комариные брови в сметане! Уверяю тебя, это очень вкусно!

Петя попробовал и остался доволен.

249

— Ничего, — сказал он, смеясь, — есть можно.

— А как ты думаешь, пробовал твой Торопуло бабочек? — спросила Ларенька.

— Он все пробовал! — ответил Евгений.

После пирушки Фелинфлеин сидел один.

Его прищуренные глаза и снисходительная улыбка, какая бывает у людей утром после удачно проведенной ночи, показывали, что он погружен в себя.

Карты лежали и на полу, и на стуле, и на столиках; свечи еще горели, но уже начинали дымить; на столике у стены светились графины и рюмки; дверь в соседнюю комнату была растворена. Ларенька в своем скромном платье спала на диване.

В комнату вливался рассвет и отнимал свет у свечей.

Фелинфлеин смотрел в окно. Женские образы возникали и, не достигнув настоящей плотности, исчезали. Мелькнула Ларенька с ее голубыми, цвета воды, глазами, показала кончик языка и пропала за высокою решетчатою оградой. Фелинфлеин последовал за ней и вошел в ворота. Это, по-видимому, был парк в английском вкусе, потому что здесь не было ни различных фигур, ни завитков из зелени, ни прямых каналов, — напротив, росли частые дикие кусты, стояли кедры, сосны, ели, так, что, постепенно возвышая вершины над вершинами, тени над тенями, представляли взору амфитеатр. Ларенька спешила между деревьями. Видны были веселые равнины, пригорки, стада, лениво пасущиеся; источники лились с высоты холмов. По движениям Лареньки Евгений понял, что она идет на свидание; ему любопытно было: на свидание с кем? Сидел духовой оркестр; по движению музыкантов Евгений понял, что музыка гремит вовсю. Сквозь деревья жених увидел толпу мужчин в цилиндрах и женщин в кринолинах, отплясывающих какой-то танец вокруг освещенного газовыми огнями павильона.

Оркестр играл все громче и громче; Ларенька присоединилась к пляшущей толпе; ее бесцеремонно схватил за руку бородатый господин в цилиндре, державший модную трость на плече, и увлек в круг танцующих.

Фелинфлеин прислонился к газовому фонарю; он видел, как несется толпа вокруг павильона.

«Лариса, как я люблю тебя», — подумал Евгений, подошел и склонился над спящей невестой.

Затем, все в том же радужном состоянии, взял стул, сел на него верхом, скрестил руки на груди и стал любоваться своей спящей невестой,

250

провел по губе носовым платком и вообразил себя в будуаре у кокотки.

Поздно днем после пирушки жених и невеста встали, съели оставшееся и вышли в сеть улиц. Фелинфлеин, как всегда, бежал впереди; Ларенька спешила за ним; у инвалида они купили леденцов и побежали дальше.

Против Чубаровского переулка стояло двухэтажное грязное строеньице; здесь раньше был постоялый двор с громкой и яркой вывеской:

Отдых лихача

Жених и невеста вбежали в ворота, пробежали двор наискось и скрылись во мраке черного хода.

Наступала легкая северная весна. Немногочисленные городские деревья покрывались почками, и многочисленные воробьи наслаждались солнцем. Детишки в переулках и во дворах играли, водили хороводы, пели свои бессмысленные песни, прятались, укачивали своих сестер и братьев.

Но в этом домишке было все мрачно; невозможный запах несся из открытых дверей; часть окон была забита досками, другая хотя и сохранила стекла, но почти не пропускала дня, настолько стекла были покрыты грязью и пылью.

Китаец в кепке и толстовке вышел из-за развалившейся пристройки и последовал за молодыми людьми; щенок встретил, залаял и, волнуясь, побежал за ними. Запах прелого белья бил в нос.

Фелинфлеин услышал шаги, обернулся и поздоровался с шедшим позади хозяином.

Вошли в полутемную комнату.

Фелинфлеин лежал на простыне, держал трубку, вдыхал горький дым. Рядом с ним лежал китаец, поправлял огонек лампочки и говорил о том, как по-китайски собака, а как — щенок. Под нарами были свалены полушубки. У окна Ларенька сидела на досках железной кровати и ждала своей очереди.

Фелинфлеин ничего не видел; никакие знакомые пейзажи не возникали, никакие малайские рожи не мучили его, и не возносился он и вдруг не падал в бездну. К сожалению, все было тоскливо и серо. Дымок вился из-под полу, щенок скулил жалобно и невыносимо; китаец презрительно смеялся.

Фелинфлеин спустился с нар. Невеста вскарабкалась на нары. Евгений прилег на кровать. Его лицо стало бледным. Он пристально смотрел на длинные тонкие пальцы китайца; вынул из бумажки леденец, положил на язык, стало слаще.

251

Жених и невеста шли и шли. Наступил вечер, но они не чувствовали голода; шли неизвестно куда, — все равно было, куда идти. Оказались у Смольного собора; дома качались, плыл собор. Ларенька и Евгений вошли в сад. Огромные деревья, позлащенные солнцем, стояли неподвижно. К сожалению, не было ни малейшего ветерка.

Фелинфлеину стало жарко; он вытер холодный пот со лба.

— Мне нехорошо, Ларенька; сядем...

Опустились на скамейку. Евгении положил голову на плечоЛа-реньки.

— Лариса, — сказал Евгений, — я снял для себя комнату. Ты знаешь, я люблю свободу. Когда я работаю, я не люблю, чтобы мне мешали.

— Ты опять займешься музыкой? — радостно спросила Ларенька.

— Я займусь пением, Ларя.

— Где же ты нашел комнату? — спросила упавшим голосом невеста.

— Я тебе потом скажу. Это удивительное место! Там живут удивительно смешные люди. Я нашел ее совершенно случайно. Я сегодня пойду туда ненадолго. Ты ведь знаешь, Торопуло пригласил нас завтра на ужин. Я за тобой зайду завтра, вечером.

Евгений схватил чемоданчик и побежал. По дороге крикнул:

— Завтра в семь часов увидимся.

Утром, из жажды что-нибудь стянуть, Евгений помог хозяйке отнести тяжелую корзину с бельем на чердак.

Там Евгений увидел необыкновенно богатое зрелище.

Так как дом был бедный, то на последней площадке перила были деревянные. Как только открылась дверь чердака, нога ступила на мягкую землю. Крыша протекала, и под ней стояли ржавые подносы, старые ведра, полуразбитые горшки, которые могли еще удержать воду, но в хозяйстве были уже непригодны. Окно, так как стекла были разбиты, было загорожено решеткой от детской кровати. Под свод была рассыпана картошка. Хозяйка мокрой рукой обтерла все веревки, чтобы развесить белье. Каждую штуку белья встряхивала, и тончайшие разноцветные брызги летели в разные стороны. Старая железная кровать, которую не покупает тряпичник, но которую жалко было бросить, стояла у стенки сложенная; ящики с землей для цветов, матрац, который нужно перебить. Солнце льет. Весь чердак пронизан светлыми лучами, и вдруг Евгению показалось, что в темном углу, где крыша сходится с полом, сверкает белый парик с косой. Евгений подумал, что ему померещилось. Он подошел ближе и увидел, что это гипсовый бюст

252

Потемкина на деревянной, выкрашенной в зеленый цвет подставке. Бюст был повернут лицом к стене. Евгений повернул подставку и стал рассматривать лицо. Он увидел, что на лбу и на щеках оставили следы ржавые потоки с крыши, кончик носа был отбит, на ухе висела паутина, на воротнике лежал такой густой слой пыли, что воротник казался серым.

Развешивая белое белье к солнцу, а ситец в темные углы, Наталья Тимофеевна рассказала, что у хозяев этого дома был сад, отгороженный от двора высоким деревянным забором, и были там очень большие кусты сирени, так что в Троицу, когда цветы цвели, они были видны над зубцами забора; была яблоня, которая цвела весною, большой куст шиповника, вокруг которого мать хозяина, купчиха, сажала ландыши. В углу сада находилась беседка, выкрашенная в зеленую краску, и была горка, а под горкой был погреб. Посредине сада была клумба с блестящим шаром, а у входа в беседку стояли на высоких деревянных столбах белые горшки с цветами. Почти у входа в сад, тоже на высоком столбе, стоял этот Потемкин. С другой стороны у входа росла коринка. Потемкина домовладелец выставлял весной сам, заново окрашивал подставку, белил голову и шею и от столба протягивал веревку к забору, под веревочкой сажал турецкие бобы. К осени получалась сплошная зеленая стена. Если птицы роняли на голову Потемкина, то хозяин утром аккуратно это смывал тряпочкой.

Евгений слушал, глядя в окно. Внизу уменьшенные трамваи резко звонили. На колокольне собора сторож раскачивал большой язык колокола, Евгений ждал, когда язык коснется стенки колокола и раздастся первый басовый звук. Широкая даль, в огородах разноцветные фигуры окапывают грядки, грузовые автомобили с приглушенным шумом проносятся по тихой узенькой улице.

После своего рассказа хозяйка почувствовала симпатию к Евгению. Через несколько дней принесла книжку старую, пожелтевшую от сырости, со следами пальцев.

— Вот, молодой человек, не желаете ли полюбопытствовать?

Евгений любезно полюбопытствовал. Читая, что иностранцы без изъятия должны были приноравливаться к нраву Потемкина, о том, что дьячок должен был доносить каждое утро вельможе, что Фальконетов монумент благополучно стоит, о турках, об игре в карты на драгоценные каменья, Евгений думал: «Наверное, вельможам XVIII века должен был нравиться Светонин». Так как язык пожилого населения того дома, в котором жил Евгений, сохранил следы XVIII века, решил дать Евгений хозяйке своей почитать «Жизнь двенадцати цезарей» в переводе XVIII века.

253

«Прежнее купечество чисто случайно не знало згой книги, потому что она не выходила в доступных изданиях, между тем все данные были у этой книги, чтоб войти в собрание анекдотов, сонников и гадальных книг», — размышлял Евгений, отыскивая этот том в своем чемодане.

Евгений передал хозяйке вместе с Потемкиным Светония.

Сказала хозяйка, пряча книжку в комод:

— А ведь умный был человек Потемкин, и какую власть мог иметь один человек, и как остроумно он отвечал.

Управившись со стряпней, Наталья Тимофеевна надела очки и принялась читать «Жизнь двенадцати первых цесарей римских». В этой книге почти не было незнакомых ей слов и все было понятно — здесь не было сословия всадников, а были рыцари, здесь были не ученые названия, а башмаки и сапоги, кареты и открытые коляски.

С любопытством она читала про барскую затею Калигулы, он пил драгоценнейшие каменья, разводя их в уксусе, сравнивала Калигулу с Потемкиным, который играл на драгоценные каменья, а начало главы о Домициане в точности совпадало с рассказом ее бабушки, бывшей крепостной, о вольготной жизни самодура-помеши-ка, который тоже каждый день обыкновенно запирался на некоторое время один и ничего больше не делал, как только ловил мух и вострою спицею их прокалывал.

Стало лень приводить комнату в порядок. Евгений раскрыл чемодан. В нем были игроки в карты Питера де Гоха в комнате с раскрытой дверью на светлую улицу, и двое уличных мальчишек-шулеров, обыгрывающих за деревянным столом третьего, и снимок, изображающий игру в триктрак в буржуазном доме, и другой, изображающий драку крестьян из-за карт, и третий — ландскнехтов, мирно сражающихся в карты среди блудниц.

Погруженный в мир игры, Евгений встал. Солнце. На улице толпился народ. Унывные звуки гитар, трубы граммофонов, цыган с пляшущим медведем, китаец в дореформенном костюме, заставляющий мышей кататься на каруселях, хор гопников со склоненными головами, смотрящий на лежащую перед ним кепку, — все это развлекало Евгения как живая картина.

Вышел из кондитерской, унося похищенную плитку шоколада. Сел в первый попавшийся трамвай. Самый процесс похищения доставлял Евгению удовольствие. В трамвае он встретился с Ермиловым и стал угощать его шоколадом.

Он сошел на улице 3 Июля, вошел в книжный магазин и, просматривая новинку, стащил несколько книг. Затем он пошел на проспект

254

Володарского и продал эти книги в магазин «Дешевой книги». Так как книги были не разрезаны, то книгопродавец решил спекульнуть. Фелинфлеин вышел, унося и тут стянутую книгу, и продал ее книжнику у решетки. Затем купил 500 граммов винограду и стал есть. Он сосчитал деньги: хватит завтра на Эрмитаж. Скорее за Ларенькой, и — к Торопуло.

Тихо, точно с покражи, вернулся Торопуло домой. Вынул из бумаги сизую птицу, зажег электрический свет и стал ощипывать ее.

На столе лежали на блюдцах мозг из говяжьих костей, куриный жир, петрушка, соль, лимонные корки, зеленый горошек, стояло вино.

Ощипав и распластав сизую птицу, Торопуло положил ее в глубокую сковороду, где уже растопились бычий мозг и полуптичий жир, и, посыпав крошеной петрушкой, стал исподволь ужаривать. После добавил говяжьего отвара с вином и довершил вареньем. Жижу сгустил несколько ужариванием, приправил солью, лимонной коркой и сметаной, приварил, прибавил зеленого горошку.

Фелинфлеин сидел рядом на табуретке, курил и завидовал Торопуло. Чего-чего только за свою жизнь не ел Торопуло! И студень из оленьего рога, и губы говяжьи с кедровыми орешками, с перцем, с гвоздикой, и желудок бараний по-богемски и по-саксонски, и пупки куриные, искрошенные в мелкие кусочки, и хвосты говяжьи, телячьи и бараньи, и колбасы раковые, и телячьи уши по-султански, и ноги каплуна с трюфелями, и гусиные лапки по-биаррийски, и цыплят с грушами, и ягнячьи головки в рагу, и яйца со сливками, и петушьи гребни. Смешно и интересно. Вся жизнь добряка была посвящена еде. Честолюбие у него полностью отсутствовало. Театра он не любил; любимым его чтением были кулинарные книги. В кулинарии Торопуло понимал толк, и о ней он мог говорить с увлечением. Благодаря кулинарии он знал и всесветную географию и историю; она же заставила его научиться читать на всевозможных языках; она же превратила его в превосходного рассказчика, и его очень любил слушать Евгений, хотя к нему и относился слегка свысока, как к добряку.

Библиотека Торопуло состояла из бесчисленного количества кулинарных книг, каталогов фирм, иностранных и русских, альбомов с золотистыми, бронзовыми, серебряными, звездчатыми, апельсиновыми бумажками, тетрадей с конфетными бумажными салфеточками.

На кулинарные книги иногда Торопуло поглядывал со сладострастием. Отойдет на три, на четыре шага, обернется и посмотрит, и

255

вдруг томно станет у него на душе от скрывающихся за любительскими переплетами яств. Хотя много на своем веку перепробовал блюд Торопуло, но еще более скрывалось неиспробованных. Сидя перед своими книгами и смотря на них, вздыхал Торопуло о кратковременности человеческой жизни, о том, что всего нельзя перепробовать.

У Торопуло была собственная дача в русском стиле, с фруктовым садом. Торопуло был инженер, и неплохой инженер, только это его не интересовало. Конечно, он читал английские, немецкие и американские журналы и сконструировал даже какой-то мощный двигатель. «Да это все не то, это все пустяки, о которых и говорить не стоит; это так легко: посмотрел, почитал, повозился... а ну их к черту! Давайте поговорим о другом».

И Торопуло спрашивал у гостя, чем кормят сейчас в общественных столовых.

Сегодня лампа горела в комнате Торопуло, хозяин возвышался в кресле, гости сидели на диване и вели рукописный журнал под названием «Восемь желудков».

В кружке Торопуло все носили не свои имена, а чужие — звучные и театральные. Торопуло сросся с именем Вакха; Евгений носил с изяществом имя Вендимиана, что значит: «собиратель винограда»; худенький молодой художник Петя Керепетин гордо ходил, выпятив грудь, под именем Эроса. А свою жилицу Торопуло низвел в Нунехию Усфазановну. Сейчас она пошла покупать для себя пирожное.

Над диваном висела огромная картина маслом, освещенная двумя электрическими бра; на ней изображались: знатный дворянин в парчовой одежде, с вышитым воротником, в шапке, унизанной жемчугом, едущий верхом; вокруг него пятнадцать или двадцать служителей пешком, за ними попарно шествуют стрельцы: двое со скатертями, двое с солонками, двое с уксусом в склянках, двое с парой ножей и парой ложек драгоценных, шесть человек с хлебом, потом с водкой; за ними несут дюжину серебряных сосудов, наполненных вином, судя по изображенному времени, испанским, Канарским и другими. Затем несут столь же огромные бокалы немецкой работы, далее — кушанья: холодные, горячие — все на больших серебряных блюдах. Всего на картине шествуют с яствами, напитками, посудой человек 400. Внизу на медной дощечке надпись: «Угощение посла».

Ларенька, сидя на диване, разговаривала с Мурзилкой, толстым, ласковым, буддоподобным котом с белым нагрудником; казалось, что кот, несмотря на свой божественный вид, вот-вот сядет к столу

256

и начнет гурманствовать. Розовоносый, украшенный ложными глазами и ушами как бы на розовой подкладке, кот всегда пел при виде Торопуло. Кот оживал с утра, в ожидании пиши. Ходил неотступно следом за Торопуло; взбирался к нему на плечо и ударял в щеку холодным носом. Но Торопуло кормил кота в определенные часы, чтобы не испортить коту аппетита. С аппетитом пообедав, кот разваливался на диване и погружался, если никого не было, в сладостный сон до следующего утра. Если играла музыка, кот приоткрывал глаза и некоторое время слушал; если садились рядом с ним, он садился тоже; наказывать себя он разрешал только Торопуло.

Мурзилка очень полюбил Лареньку. Рядом с Ларенькой сидел Ермилов, попавший сюда впервые.

— Хе-хе, чем нас хозяин сегодня попотчует? — сказал один из гостей, потирая руки, останавливаясь в дверях и созерцая стол.

— Предвкушаю, предвкушаю. Во всем городе только мы порядочно кушаем. Остальные едят всякую чепуху.

— Да, — ответил Торопуло, — вы ко мне как мотыльки на огонь. Вы бы без меня пропали; да и мне было бы без вас скучно. Вы моя семья; моя прямая обязанность о вас заботиться.

Торопуло любил разноцветность блюд. Поэтому стол производил, несмотря на скромные расходы, праздничное впечатление. К сожалению, не было дыни, разрезанной пополам, сваренной в сахаре с перцем, сладости невообразимой.

— Жеребеночка еще хотите? — спросил Торопуло.

— С удовольствием, — ответил Евгений. Ермилов стал рассказывать Евгению:

— Раз я ехал в трамвае. Это было в голодное время. Пробрался к выходу и вдруг слышу такой разговор:

«Я вас научу, лучшие сорта — доги, бульдоги, мопсы. Ввинтите крюк в потолок, поставьте таз, табуретку, наденьте собаке петлю... я всегда так делаю. Режу и кровь выпускаю. Затем кладу в уксус на четыре дня. Поверьте, очень вкусно. И вы будете таким же полным».

Я обернулся. Позади меня полный человек говорил тощему;

«Только для этого необходимо подговорить мальчишек».

— Вы напомнили мне, — сказал Эрос-Керепетин, — случай в Петергофе: то было во время всеобщего голода. Парк был погружен в сумрак; в небольшой комнате собрались двенадцать сотрудников местного музея, среди молодых людей была и старушка, кончившая Бестужевские курсы. На столе, накрытом белой дворцовой скатертью, зашумел самовар, появились на блюде, украшенном вензелем, ломтики черного хлеба и огромная банка, наполненная засахарившимся медом.

257

Из окна открывался вид на море. Научные работники сидели в своих довоенных костюмах; помощник хранителя отделения — в изящном вестоне.

Хлеб и мед поглощались и вызывали род опьянения; глаза у всех разгорелись, и все торопились есть. И вдруг пировавшие замолчали, со стыдом и смущением переглянулись, перестали есть и оживленно шутить и отвели взоры от банки с медом.

Среди всеобщего безмолвия старушка просительным тоном сказала:

«Вы ничего не будете иметь против, если я возьму этот мед себе?»

«Конечно, конечно! — оживились все и ответили почти хором: — Ничего не имеем против!»

Старушка вытащила из банки мышь, и хладнокровно держала ее за хвост над банкой, пока мед не стек обратно в банку. Подошла к окну и выбросила мышь в парк. Довольная, направилась вместе с банкой в свою комнату.

На следующий день мы все с завистью узнали, что она пошла в близлежащую деревню и выменяла этот мед на двадцать бутылок молока.

— От еды до музыки, — просияв от еды и вина, заглушил своим басом последние слова Керепетина Торопуло, красный и радостный, — один шаг. Люлли, привезенный в Париж кавалером де Гиз, из поваренка стал удивительным скрипачом и автором арий, песен и опер.

— Не совсем так! — ответил Евгений, на которого под влиянием вина напал дух противоречия, — инструментальная музыка в опере Люлли несложна и бедна; весь аккомпанемент следует обыкновенно одинаковыми ритмическими движениями с голосами, в хорах инструменты играют лишь партии голосов, без самостоятельного музыкального рисунка и ритма; изредка только к смычковому хору присоединяются несколько флейт или гобоев. Люлли, правда, заслужил название божественного, но ведь это благодаря танцам, торжественным процессиям, декорациям, костюмам, — т. е. благодаря всему тому, что возбуждало чувство и ласкало зрение. Во всем этом проявился его замечательный талант.

— То есть вы хотите сказать, что он был великий не повар, а сервировщик? — прервал Евгения Торопуло. — Но ведь в соусах-то и проявляется истинный талант.

— Совершенно верно, — подтвердил Евгений, — талант, но не гений.

— Во всяком случае Люлли давал праздничные обеды, где все точно вымерено и где достигнуто прекрасное равновесие. В этом-то

258

и сказалась школа, пройденная Люлли! — с торжеством поднялся Торопуло. — Недаром, недаром был он в свое время поваренком; может быть, бессознательно, но всегда Люлли был поваром.

— Выпьемте за Люлли!

Евгений встал из-за стола, сел за пьянино. Все встали.

Торопуло и его гости неожиданно для себя исполнили марш посредством музыкального звона наполненных рюмок и стаканов.

— Небесная музыка, — сказал Торопуло. — Настоящие хрустальные звуки.

Все снова сели.

Юноша образовал из указательного и среднего пальца подобие ножниц и вытянул ими ключ из кармана Торопуло. Вендимиан, казалось, совершенно опьянел; он говорил слишком громко, он почти кричал:

— Игорь Стравинский в Париже почти диктатор; пора начать борьбу с ним.

Затем Евгений встал из-за стола, пошатываясь. Все поняли, что с ним.

Евгений прошел в кабинет Торопуло, открыл ящик письменного стола, из имеющихся трехсот, — прислушиваясь к голосам, — нервно отсчитал сто, запер ящик. В коридоре раздались приближающиеся шаги Эроса. Евгений бросился на диван и притворился спящим.

Через несколько минут раздались удаляющиеся шаги.

Евгений отпер ящик и положил обратно сто рублей. Бледный, он появился в столовой.

Но место рядом с Торопуло было уже занято. Толстый Пуншевич обнимал Торопуло.

Юноша подошел, чокнулся с Торопуло и опустил ключ на стул.

Торопуло услаждал своих гостей чтением:

«Языкъ воловый, маринованный, обчистите языкъ съ шляму, во-дтяти въ склянку, непотребни части, али не полокати въ водѣ...»

— Что это за книга? — воскликнул Евгений.

— «Кухарка русаке обнимаюча школу вариня дешевыхъ смачныхъ и здоровыхъ обѣдовъ».

— Ну и язычок! — хохотал Пуншевич.

— Граждане, негр пьет пальмовое вино, киргиз и татарин — кумыс, вотяк варит кумышку, индеец Южной Америки — каву, камчадал пьет отвар из мухоморов, мы пьем сегодня рейнское Liebfraumilch1.


1 Молоко Богородицы {нем.).

259

— Ура! Ура!

Торопуло стал чокаться и петь:

Bibit pauper et aegrotus,
Bibit exul et ignotus,
Bibit puer, bibit canus,
Bibit praesul et decanus,
Bibit soror, bibit frater,
Bibit anus, bibit mater,
Bibit iste, bibit ille.
Bibunt centum, bibunt mille1.

— Граждане, рассказывают...

— Не настало ли время просить хозяина прочесть доклад на сегодняшний день?

Торопуло раскланялся, надел очки.

— Кулинария ведет свое начало от жречества, — читал Торопуло, — это, несомненно, одно из древнейших искусств; оно ничуть не ниже драматургии. На обязанности жрецов лежало соответствующее приготовление животного или дичи. Вы видите, происхождение кулинарии таинственно и священно и скрыто во мраке веков, т. е. вполне благородно. Я бы мог вам рассказать, как постепенно кулинария отмежевалась от религии, как стала совершенно светским искусством, но, если вдуматься, действительно ли кулинария вполне отмежевалась от своего происхождения: семейные праздники, календарные, политические — по-прежнему сопровождаются не в пример прочим дням сложною едою. Кулинария, как и все искусства, имеет свои традиции, свою хронологию, свои периоды расцвета и упадка; она дополняет физиономию народа, класса, правительства; чрезвычайно важна для историка. Я совершенно не понимаю, почему ее кафедры нет в университете.

Раздался громовой хохот Пуншевича.

— Но ведь это новый космос? — возразил Пуншевич. — В него можно провалиться!


1 Пьет и домосед и странник,
И неведомый изгнанник,
Пьет и старый, пьет и малый,
Пьет и шалый, пьет и вялый,
Пьет и бабка, пьет и дедка,
И мамаша, и соседка.
Пьет богатый, пьет и ниший,
Хлещут сотни, хлещут тыши.
Пер. с лат. М. Л. Гаспарова.

260

Доклад Торопуло был краток, но он привел в самое веселое настроение ужинавших. Долго аплодировали Торопуло. Пуншевич произнес экспромт, попахивающий девятисотыми годами:

Попы издревле поражали
Неистовством утроб своих
И в древности так много жрали,
Что прозвали жрецами их.

Затем опять возобновились отдельные разговоры.

— Шакалий концерт бывает интересен, — обратился Евгений к Ермилову, — когда в нем принимают участие десятка два шакалов, а то и больше, что часто бывает в глуби Абхазии. Старые шакалы начинают свою дикую мелодию басистым притяжным воем; им вторят разноголосые пискливые молодые шакалы. Характер музыки разнообразится остальными шакалами, которые, передразнивая собак, поддерживают хор. Ничего подобного не создают шакалы Дагестана и Грузии, так как выступают они незначительными группами и к тому же менее голосисты.

Пока шел пир в квартире Торопуло, Нунехия Усфазановна, стоя в очереди к кассе, раздумывала, какое съесть пирожное.

Полунарядная барышня воскликнула, обращаясь к изящной барышне:

— Смотри, какой здесь забавный потолок!

Изящная барышня посмотрела.

— Да, здорово конфетно!

Нунехия Усфазановна раздраженно обернулась и сквозь зубы проговорила:

— Так художественно! Теперь так не рисуют. Вы молоды, вы хорошего не видели.

Нарядная барышня:

— А я нахожу, что потолок безвкусный и что мы получше видели!

— Ну да, двенадцать лет революции уже, а здесь была богатая кондитерская.

— Как раз в этой богатой кондитерской мы и бывали, — ответила нарядная барышня.

— Не тридцать же вам лет?!

— Тридцать.

Нунехия Усфазановна успокоилась. Она попыталась завязать разговор:

— Посмотрите, как художественно нарисованы цветы, с каким вкусом.

Барышни хихикнули.

261

Нунехия Усфазановна стала созерцать, подняв глаза к потолку и делясь впечатлениями: ангелочек-мальчик перед ангелочком-девочкой держит зеркало, в котором отражается его лицо; ангелочек несет сноп пшеницы, со снопа падают красные маки и васильки; ангелочек-мальчик и ангелочек-девочка с восхищением смотрят друг другу в глаза, сидя на холме; они же, сидя на другом холме, слушают пение птиц; сидят на загогулинах» изображающих ветку; посреди потолка более крупный ангел, с крылышками бабочки, играет на лире среди роз; пухлая, сдобная ангелочек-девочка, с ямочками на щеках, сидя на яблочке, украшает волосы жемчужным ожерельем, — и всюду розы, сирень.

Шляпа, черная, без полей, пальто, расширяющееся книзу, губки, готовые сложиться испуганно, купили кремовое пирожное, вышли из зеркальных дверей, скрылись в тумане. Смотрели им вслед нарядная и полунарядная барышни, купившие торт «микадо», крендельков и халвы; смешной показалась им фигура, им — видевшим и загородные дворцы, и бытовые музеи, почти наизусть знавшим Эрмитаж, побывавшим и в Новгороде, и в Киеве, и в Москве, и в Ладоге, на Кавказе и в Крыму с экскурсиями.

Нунехия Усфазановна бережно несла кремовое пирожное, в тумане проступавшее сквозь серую бумажку. Она внесла пирожное в свою комнату.

Группа в узенькой черной рамке с золотыми незабудками взглянула на пирожное своими застывшими глазами; по-видимому, группа представляла какую-то школу: начальство сидело, девицы с полуинтеллигентными лицами стояли позади и сидели у ног начальства; изображение молодой Нунехии Усфазановны сидело на стуле на краю начальства. Все здесь шептало: «И мы знали лучшую жизнь, не всегда мы были уборщицей в библиотеке «Кооперативный отдых».

Налакомившись, стала читать свой дневник Нунехия Усфазановна.

Шум доносился из Торопулиных апартаментов; нежно-нежно исполнял Евгений какой-то старинный танец.

Очень хотелось Нунехии Усфазановне, чтобы он сыграл танго.

С наслаждением стало перелистывать тетрадки в синих обложках сорокалетнее существо.

Увеличилась прическа на голове Нунехии Усфазановиы, разгладились морщины вокруг глаз.

Бедняга погрузилась в годы своей молодости.


262

«Я проснулась в 8 часов утра, начинало светать; у меня на душе было радостно и легко. Из учениц-прачек дома остались только Пенская и Етина; я валялась до девяти часов; потом встала, напилась кофе с девицами и села подшивать подол моей единственной черной суконной юбки».

«Ездила с Нюшкой Рождественской в рынок покупать ей пальто; вечером была в церкви у Михаила Васильевича; когда я приложилась к Евангелию, он меня перекрестил. Однако уже одиннадцатый час, а девчонок все нет дома. И где проклятые шатаются?! М. В. не выходит из головы. О, с каким бы наслаждением я его поцеловала. Фу, какое греховное желание — целовать чужого мужчину, да еще своего исповедника! Завтра, во время исповеди, я, пожалуй, растеряюсь, как это бывает со мной каждый год в этом случае... А денег нет как нет! Чорт с ними! Надо причесываться да ложиться спать».

«6-ое марта, воскресенье. Я встала в семь часов, вымылась и стала причесываться. Нюша Рождественская завила мне волосы. Около девяти часов я была одета и в начале десятого часа утра поехала к Михаилу Васильевичу приобщаться. Я приехала в церковь немного поздно, часы уже начались; я спросила сторожа, можно ли исповеды-ваться; он провел меня к самой двери в ризницу; здесь я стояла довольно долго; потом сторож открыл дверь в ризницу и попросил меня встать на ступеньки. Скоро после этого туда пришел мой дорогой исповедник; в руках у него были крест и Евангелие. Я подошла к аналою. «Ну, откройте вашу совесть перед Богом». Я кое-что ему сказала. «Не было ли у вас каких-либо сомнений?» Я сказала ему о мощах. А именно: почему одни мощи представляют совершенно нетленное тело людей, а другие наоборот — одни только кости? «На этот вопрос довольно трудно ответить, — сказал отец Михаил, — нам в сущности не важно, в каком виде сохранился данный святой, а важны те чудеса, которые Бог творит через данного святого. Вот, например, этот аналойчик: если он творит чудеса, я все равно буду его почитать. Ведь то, что вы спрашиваете, так же трудно объяснить, как то, если вас спросят, почему вы оставили при письме столько бумаги, а не больше или меньше», — при этом он показал рукой, какой именно кусок. «Но, — возразила я, — ведь, мне кажется, оставляю кусок чистой бумаги по своему желанию и, кроме того, сколько надо». — «Да ведь поля могли быть больше и меньше, так и тут. Я был на открытии мощей Серафима Саровского. Мне в дороге пришлось беседовать с одним купчиком; он тоже сомневался. Ну, что же, раскаиваетесь вы в ваших грехах? Уверены, в том, что Бог может вас простить?» — «Да», — ответила я чуть слышно. «Как вас звать?» — «Александра», — ответила я».

263

«8 марта, вторник. О, как мне хочется поскорее увидать М. В. Я его страшно, безумно люблю!»

Взяла Нунехия Усфазановна последнюю тетрадку.

«Мои дневник с 9 марта 1915 года».

«Был днем Песик, оделся в военную форму и весь облепился крестами; я его упрашивала придти вечером, а он сказа#, что не придет. Песик какой-то странный — точно мне его подменили. Может, устал, а может быть, что-нибудь другое».

За стеной раздавался хохот Торопуло.

«15-е, воскресенье. Весь день ждала жирного, не пришел. У меня что-то нет гостей, не знаю, что и будет. Надо подождать 18-е число. Противная усатая мордочка даже во сне видится».

«22-е, воскресенье Пасха. Убрала комнату, оделась и стала ждать Песика. Он пришел около половины седьмого, я сама не знаю, что с ним сделалось, он положительно одурел от страсти. Вот уже второй месяц, как мы не живем вместе, а оказалось, что я не на шутку полюбила этого писаного красавца. Я, кажется, люблю его еще сильнее, чем раньше».

«28-е, суббота. Все эти дни была дома; грязь невылазная, а тут еще на беду потек один галош; написала Песику, чтобы пришел чинить. Не знаю, что будет. Дождь льет как из ушата; целый день искали прожекторами Lieber Kaiser а1. Весь день ждала, не пришел, поганый!»

«14-е. Болит животик. Усатый таракашка, когда я тебя увижу?»

«Июнь, 28-е, воскресенье. Придет ли милый — и не знаю! Да, я говорила с мордочкой по телефону, и, странно, слышится совсем чужой голос».

Задумалась Нунехия Усфазановна. Она любила стихи неблагозвучные, они казались ей благозвучными. Она любила стихи, в которых воспевались юродивые, несчастные кормилицы и приживалки, стихи, где фигурировали слова: барыня, салон, приживалка, пяльцы, старый лакей с этикетом старинным, дачи, мундир, золотом шитый, медный пятак, личико восковое, участь незаконного ребенка.

Она думала, что молодое поколение безнравственно, потому что его не трогает то, что ее трогало.


1 Милого кайзера (нем.).

264

Ей захотелось написать подруге о своих чувствах.

В сундуке хранились остатки розовой почтовой бумаги, в коробке из-под конфет. Коробки из-под конфет были чрезвычайно удобны для хранения пуговиц, перчаток, ленточек, писем. И вместо того, чтобы написать своей подруге письмо, стала разбирать Нунехия Усфазановна свои веши. Стала она вынимать конфетные коробки и невольно ими любовалась. Посмотрела на голубые и розовые, стеганые, точно детские одеяльца, вынула бархатные, точно вечерние туалеты, взглянула на кружевное, точно утреннее платье. «Вот в этой коробке были пьяные вишни, а в этой...»

Но вот в дверь, ей показалось, постучал Торопуло. «Выпросит, выпросит...» — подумала она и побледнела. Быстро бегая глазами, убрала коробки в сундук и сказала как можно спокойней:

— Войдите.

Но никто не вошел.

— А вы не пробовали собирать табачные этикетки? — спросил Пуншевич*, усаживаясь на диване и рассматривая бумажки с мелкими розовыми цветочками, гоголевскими героями, телефоном, негром, с папиросой в зубах, с тростью в руках, в красном фраке, на


* Профессор Пуншевич, когда был студентом, голодал, но и тогда бьы весел и остроумен, не терм присутствия духа и зарабатывал гроши составлением увлекательных реклам, которые были в своем роде шедеврами. Невозможно было, прочитав их, не рассмеяться. К сожалению, он не сохранил ни одной из них.

Автору совершенно случайно попалась одна из реклам его героя под названием «Королева»:

Королева

Эта робкая девушка, с глазами небесного цвета, сначала служила в кордебалете летнего театра, а потом поступила в драматический театр на маленькие роли...

Она долго голодала, как голодают вообще все юные актрисы.

Жалованье приходилось тратить на костюмы, без которых не обойтись даже «маленькой актрисе».

У робкой девушки в душе горела тихим пламенем искорка настоящего таланта. Она могла бы исполнить хорошую захватывающую роль. Но ей поручали только самые ничтожные роли, потому что режиссер был злой человек, а подруги-актрисы — завистливы...

Прекрасные глаза «маленькой актрисы» были всегда грустны, а в душе стояли тихие сумерки серой будничной жизни.

У «маленькой актрисы» были волосы дивного пепельного цвета, и однажды товарищ по сцене, такой же юный, как и она, только что выпущенный из училища актер, восторженно сказал ей:

— У вас замечательно красивые глаза небесного цвета и, кроме того, такие красивые волосы... Это очень важно для сцены и даст вам возможность развернуть свой талант... Актриса прежде всего должна брать наружностью. Будьте только смелее! А если вам трудно побороть свою робость, то воспользуйтесь вот

265

одной ноге и звивающимся. — Ведь были любопытные изображения! Скажем, целый гарем разнообразных женщин, курящих кальян, или цыганка в бусах и монистах, или студенческая фуражка и скрещенные шпаги под ней. А на махорке музыкант в виде прельстителя парикмахера!

— Помните папиросы «Пли»? — обратился Ермилов к Пуншевичу.


каким моим советом: прибегайте к косметике; она дополняет, выдвигает, так сказать, красоту лица. Вас скорее заметят, даже издали... Берите, например, хорошую пудру Товарищества ГИГИЕНА» и вы увидите — совершится чудо!..

Через неделю суетливый режиссер, столкнувшись за кулисами с «маленькой актрисой», как раз перед ее выходом в роли пажа, остановшкя как вкопанный и удивленно произнес:

— Мадемуазель, да... вы сегодня неузнаваемы!.. Вас бы не пажем каким-то незаметным выпускать... Вы — настоящая королева.

Маленькая актриса, придя после спектакля в свою убогую холодную комнату, сырую и неуютную, долго не могла уснуть. Ее волновала какая-то нечаянная радость. Казалось, что откуда-то выплывает большое, неведомое счастье. Прежде она в этой жалкой комнате всегда испытывала тупое чувство отчаяния. Теперь же ей казалось, что мaJieнькaя душная комната вдруг наполнилась свежим солнечным воздухом.

Ночью снились ясные, хорошие сны.

* * *

Теперь ее все называют «королевой». Ей поручают ответственные заметные роли. И в короткое время она превратилась в любимицу публики.

Дивные глаза небесного цвета радостно улыбаются, и режиссер, заискивающий теперь перед бывшей «маленькой актрисой», гордится теперь своей «находкой».

— Вот так талантище открыл!.. Сборы делает! Сразу поправились дела театра... в гору идем... — хвастается он газетным рецензентам.

У последних во время игры прежней «маленькой актрисы» в голове складываются хорошие, красивые мысли, которые красуются на другой день на столбцах местной газеты.

Для маленькой актрисы теперь сразу исчезли куда-то горечи и разочарования, сожаления. Забыто все прежнее, холодное и тоскливое. Всем своим существом она устремилась к чему-то новому, ясному, к новой жизни...

Пропало сразу это тупое равнодушие, жизнь не кажется ей теперь, как прежде, тяжелой и мучительной.

* * *

Когда «королева».сидит в своей уборной и взгляд ее глаз небесного цвета упадает на стоящую перед ней пудру Т-ва «ГИГИЕНА», она с благодарностью вспоминает робкого товарища, а потом в чисто детском порыве ей хочется прильнуть тонкими губами к коробке с пудрою Г-ва «ГИГИЕНА» и воскликнуть громко, восторженно:

— Милая пудра Т-ва «ГИГИЕНА»! Гебе я обязана своим успехом, своим счастьем...

В зале уже гремит оркестр, и недавно еще незаметную маленькую актрису.

. . . . . . . . . и т.д..

266

— Как нс помнить! — ответил Пуншевич. — Среди прочих одна была заряжена пистоном; предложит гимназист гимназисту покурить, и вдруг одна из папирос выстрелит! Вроде дуэли.

— Я ведь не страстный курильщик, — ответил Торопуло. — Это по вашей части. Вы должны были бы собрать картинки с папиросных коробок. В сущности, конечно, все в мире соприкасается. Но разбрасываться вряд ли стоит. Я хотел бы спасти от забвения интересную сторону нашей жизни; ведь все эти конфетные бумажки пропадают бесследно; между тем в них проявляется и народная эстетика, и вообще эта область человеческого духа не менее богата, чем всякая другая: здесь и политика, и история, и иконография. Вот, скажем, Толстой в лаптях. Как бы мы ни подходили к жизни, все дороги ведут в Рим. Надо только выбрать путь, по которому тебе пристало идти. Моя область — кулинария, широко понимаемая.

Часами можно было рассматривать коллекцию конфетных бумажек Торопуло. Разнообразие мира постигал Торопуло благодаря этим меловым, восковым, всех сортов бумажкам.

Между разговорами гости ели шоколадную карамель, обернутую в вощанку; на обертках изображены были в профиль и en face красавицы, носящие благозвучные имена, на фоне малиновом, алом, травянисто-зеленом, в рамках, украшенных цветами; Виргиния здесь изображалась с открытой грудью; испанка с поднятыми юбками изображала «Мой сорт»; они мирно покоились под театральными «Ушками», «Дамскими язычками», торчавшими по бокам вазы. Темноцветные бумажки, украшенные золотыми буквами, как бы ныряли среди нежноцветных волн; колибри, львы, тигры, олени, журавли, раки, вишни, земляника, малина, красная смородина, васильки, розы, сирень, ландыши, красноармейцы, крестьяне, рыбаки, туристы, паяцы, солнце, луна, звезды — возвышались здесь, пропадали там, радовали взор, заинтересовывали, возбуждали любопытство, вызывали сравнение; и гости, нацелившись, выуживали то рыбку, то испанку, то туриста в тирольской шляпе, то Версаль, то лунную ночь, то звезды. Это была своеобразная игра. Торопуло вкушал тревожный запах винограда, мощный запах каштана, сладкий — акаций; всеми ощущениями наслаждался Торопуло как лакомствами. Торопуло пребывал в мире гиперболического счастья, не всем доступного на земле; он жил в атмосфере никогда не существовавшего золотого века.

Затем гости стали рассматривать новые приобретения хозяина, рассуждать, удивляться газете «Эхо столичной пивоторговли», найденной на рынке и принесенной Ермиловым в подарок хозяину ради первого знакомства, — газете, заполнявшейся почти одним лицом, —

267

редактором Ориным, писавшим хвалебные гимны тем гласным городской думы, которые внимательно и чутко относились к вопросам столичного пивного промысла, наполнявшим газету стишками о том, что, к сожалению, осенью меньше пьют пива, чем летом, и беллетристикой, где обязательно сюжет связывался с пивом, хотя бы лишь тем, что действие происходило в пивной; писавшим и против алкоголя, считая, что вредный алкоголь необходимо вытеснить безвредным пивом. Здесь были и хроника, и анекдоты, и карикатуры — все, все здесь связывалось с пивом. Торопуло не подозревал о существовании пивной газеты. Он долго-долго жал руку Василию Васильевичу.

Но Ермилов уже был далеко. Опять он шел с Варенькой к Мариинскому театру, опять она несла чемоданчик и ахнула, когда увидела свою фамилию, напечатанную огромными буквами на афише.

Мурзилка в этот вечер скучал; он долго ходил по чердакам и крышам и, как всегда после похождений, требовал человеческого общества. Ларенька не позволяла ему ложиться на руки, поэтому он лапки ставил на ботинок Ермилова и, казалось, таким довольно примитивным образом хотел приобщиться к человеческому обществу.

Топилась печь. Мурзилка карабкался по библиотечной стремянке все выше и выше, он улегся на последнюю перекладину и стал рассматривать гостей, стараясь понять, чем они заняты — не едят ли? Затем он принялся мыться, посматривая вниз; затем он запел, смотря задумчиво в окно.

Там уже видны были очертания покатых крыш и радиомачт в хлопьях неожиданного снега.

Мурзилка смотрел в окно, опустив хвост. Мурзилка лежал на фоне поваренных книг, высоких, толстых и драгоценных, где так дивно описано приготовление голубей по-австрийски, по-богемски, по-саксонски, по-провинциальному, по-станиславски и по «другим манерам». Книги, где описывались «голуби с огурцами», «голуби с брюквой», «голуби в халате» и «голуби на рассвете». Бедный Мурзилка не подозревал о всех этих блюдах и о возможности такого разнообразия.

Лареньку устроили на диване. Все гости удалились в столовую.

Когда совсем рассвело, хозяин и гости умылись.

— Ну-с, а теперь приготовим опохмелье по Олеарию, — сказал Торопуло.

Нарезал кусок оставшейся баранины на мелкие кусочки в виде кубиков, но несколько подлиннее, смешал их с мелко накрошенными огурцами, влил в эту смесь уксусу и огуречного соку, а затем принес глубокие тарелки и ложки.

268

Гости стали опохмеляться.

Торопуло, Евгений и Ларенька вышли вместе и поехали за город. Торопуло решил как следует отпраздновать свой отпуск.

Ему очень нравилась молодая пара.

— Не правда ли, этот холм похож на страсбургский пирог? — обернулся Торопуло к Лареньке, — и не только по форме, — разглядывая холм, продолжал он, — но и по цвету. Как все удивительно в природе! И обратите внимание на этот пень — ни дать ни взять ромовая баба! А вода в этом пруде цвета сока винограда; подойдите поближе, удивительный эффект производит солнце. Это мой любимый уголок; здесь люблю я созерцать природу. Как хорошо щекочет в лесу запах земляники летом! Осенью — грибов! Обратите внимание на нашу живописную местность: внизу стоит город, правильной круглой формы, молочно-белый, со стенами точно из марципана, с деревьями, с переливающимися на солнце листьями, точно желатин, окруженный салатными, картофельными, хлебными полями; там идет бык со своим сладким мясом у горла, там великолепная йоркширская свинья трется о высокую сосну. И как странно! Ядовитые для нас волчьи ягоды — лакомое блюдо для дроздов и коноплянок, а похожие на черные вишни ягоды белладонны — первая еда для дроздов! А иволги и тетерева — человечнее, они любят землянику.

Вечером, лежа на диване в комнате Лареньки, Евгений взял трубку и приложил к уху; передавался вечер танцев в музыке; участвовали рояль, скрипка, виолончель, флейта и женский голос; под але-манду, жигу, сарабанду, гавот, вальс, польку, мазурку, танго и фокстрот сладко дремалось. Церемонно пела скрипка менуэт Боккерини, нежно и плавно исполнял рояль вальс № 7 Шопена, умеренно скоро играла флейта польку Покка...

Течение мыслей Евгения шло между действительностью и сном. Вставал какой-то замок, где его, ребенка, другие дети называли инфантом; какие-то польки, чтобы доказать плавность танца, с бокалами, наполненными до краев шампанским, танцевали мазурку; какой-то сад с боскетными фигурами появлялся...

В это время персиковое освещение дня сменилось для Торопуло гранатовой окраской вечера и предчувствуемым виноградным зеленовато-голубоватым светом белой ночи

Когда настало это сладостное виноградное освещение фонарей, вышел Торопуло. Чудный мир, привнесенный им, улыбался ему, просил назвать себя и показать другим людям.

269

Евгений поздно вернулся в свою холостую квартиру и утром, стоя перед запыленной псише, упражнялся в трудных пассажах для приобретения техники; затем перешел на изучение триллера. Затем стал пытаться достигнуть верной и чистой интонации. Зеркало ему помогало наблюдать за положением языка и избегать всякого рода гримас. Его огорчало то, что он не мог с полной чистотой каждого звука и одним дыханием исполнить триллер на хроматической гамме в целые две октавы вверх и вниз. Принялся думать о Лареньке.

«Господство его над ее волей простиралось даже до выбора платьев. Он выбирал предметы, которые не нравились ей, и запрещал ей одеваться сообразно с ее вкусом. Этот деспот находил удовольствие заставлять свою невесту переменять прическу и костюм, когда замечал, что они ей к лицу, или что она довольна ими. Часто он приказывал ей переодеться», Евгений путал себя с кем-то.

После небес, гор и солнца, после мельканий пейзажей, после веселой приключенческой полужульнической жизни в союзных республиках, после разнообразных туземных песен, исполняемых под аккомпанемент национальных инструментов Евгений с интересом слушал песни жителей дома.

Вечерний звон, вечерний звон,
Как много дум наводит он
О жизни той, в краю родном... —

пела и шила у раскрытого окна портниха лет пятидесяти с завитою редкой челкой, любящая шляпы черные или лиловые, фасона «Наполеон». Задумывалась о своем гражданском муже, умершем на Волге.

Молчание. Слезы выступали на глазах Агаши.

Начинала снова:

Ты склони свои черные кудри
На мою исхудалую грудь...

И, дойдя до куплета:

Только ты, дорогая подруга,
Горько будешь над гробом рыдать... —

рыдала долго.

Но бывали почему-то и для нее радостные дни. Тогда она пела слабым тоненьким голосом:

Военных обожаю
Я с самых юных лет,
И их я не сменяю
На самый белый свет
Ах, как я люблю солдат.

270

И вдруг басом:

Для прислуг стараться рад.

И опять тоненьким:

Солдат стремится всегда вперед.
Он смело храбростью берет

Иногда грустила:

Умерла-а наша Мальви-и-на,
С ней скончаласн любовь,
Руки к сердцу приложи-и-ила
И скончаласн она.

Иногда, возвращаясь в своей лиловой шляпе фасона «Наполеон» с прогулки и пошептавшись с Матрешей о Лареньке, приходившей к Фелинфлеину, она удалялась работать, игриво припевая:

Ларенька, Ларенька, гла-а-зки,
Глазки погубят тебя-я.
Вот апрель месяц подхо-о-дит,
Вот и могилка твоя.
Ларенька, Ларенька, гла-а-зки,
Глазки сгубили тебя.

Это Евгения забавляло.

— Ах, ты знаешь, у нас что? — услышал он разговор Агаши Зуевой с ее подругой Матрешей Белоусовой — и дальше последовал завистливый рассказ о том, что в деревне, откуда она родом, крестьянки перещеголяли городских франтих, имеют три-четыре воскресных платья, что в праздничные дни по утрам девушки отправляются с узлом в церковь, а затем, после службы, по пути, отойдя в кусты, переодеваются. Затем меняют платье к обеду, переодеваются и вечером. И что в деревне мечтают о лакированных туфлях. Зло-зло блестели глазки Зуевой.

Щеголеватые парни с зеленой гребенкой в волосах, с длинной серьгой в ухе, в костюмах, сшитых Ленингралодеждой, играли в рюхи на дворе, на площадке бывшей пристройки; они как бы давали представление Евгению, настолько они были декоративны. По вечерам они, сидя на скамеечке, пели под звуки струнных инструментов куплет, ставший на время почти народным:

Цветок душистый прерий,
Твой смех нежней свирели,
Твои глаза, как небо, голубые...

271

Посидев таким образом, они отправлялись в кинематограф.

Дети этого дома были достаточно злы. Утром Евгений видел, как они играют и скачут и от времени до времени дразнят хромую девочку:

— Кривоногая нога захотела пирога...

Они исполняли это как античный хор, то приближаясь, то отдаляясь от своей жертвы.

Чуриковские женщины ничего не пели, а брезгливо, в платочках, как тени другого мира, проходили мимо.

Фелинфлеину этот дом казался театром. Евгений с удовольствием присаживался к женщинам, сидевшим на скамеечке, рассказывавшим грустные истории про молодого удальца, уголовника, как он соблазнил пятнадцатилетнюю девочку, как он жил с ней несколько месяцев вместе, как, с его позволения, его мать продала затем эту девочку какому-то мужику и как, в конце концов, девушка попала в Калинкинскую, где ей отрезали грудь, и что теперь неизвестно, где ставшая одногрудой девушка торгует собой. Это было очень похоже на песню, старинную песню, и потому трогало жителей дома до слез.

Рядом с Матрешей Белоусовой жила в комнате высокая, тощая, ходившая вся в черном, говорившая всегда шепотом, так называемая тетка Дуня, лет семидесяти, продававшая лампадное масло, читавшая по покойникам, обмывавшая их, в Крещение приносившая освященную воду, на Пасху носившая святить куличи за малую мзду, под видом афонского продававшая самое обыкновенное лампадное масло, откладывавшая деньги в черный чулок, по слухам.

Благочестивый шепот и черное платье не мешала ей быть нечистой на руку; она знала священников во всей окружности и этим жила; они считали ее благочестивой женщиной. Евгений давал ей в шутку читать журнал «Безбожник», она отмахивалась и в ужасе отбегала.

Судьба подарила Евгению представление — смерть тетки Дуни. Он узнал подробности от Матреши Белоусовой, с любопытством присутствовавшей у ложа умирающей, окруженного стаей таких же ханжей, жаждавших поделить ее имущество. После того как ее соборовали и помазали елеем, тетка Дуня вздохнула и сказала:

— Теперь я иду прямо в рай!

Три ночи подряд над покойницей читала Псалтырь тихая монашенка.

Матреша Белоусова боялась, что тетка Дуня встанет и начнет бродить и — чего доброго — повстречается с ней в коридоре.

Торжественно похоронили тетку Дуню.

272

Священник шел впереди.

Евгений шел среди ханжей.

После похорон ханжи провожавшие вернулись в комнату тетки Дуни и спешно поделили имущество умершей.

Приняв постный вид, торжественно помянули умершую. Часть посуды принесли с собой, другую часть заняли у соседей; Евгений в виде любезности принес от хозяйки посуду; на кухне шипели блины; говорилось со степенным видом о достоинствах тетки Дуни и о том, что молодое поколение погибнет.

К негодованию всех жильцов, ханжи обжулили монашенку — ей даже не дали книгу для чтения по умершей; на ее просьбу ответили с благочестивым видом:

— Мать Христодула, Федосья взяла книжку и уже ушла с поминок.

Таким образом, задумчивую мать Христодулу только допустили на трапезу.

Долго в доме смеялись над тем, что тетка Дуня полетела прямо в рай, и жалели монашенку.

В лицевом флигеле жил другой персонаж: дочь шорника.

Давка в одно окно, на вывеске пестрая дуга с головой лошади, на окне хомут, вожжи, бубенчики, за прилавком пузан — низенький, желтый. Белоусова рассказала Евгению все про нее. Дочь шорника девочкой была тихой, аккуратной, дети ею не интересовались и с ней не дружили, у нее, как и сейчас, были бледные голубые глаза, правильный нос, безукоризненно причесанные бледные волосы, говорила она всегда тихим шепотом — не разобрать было, равнодушна она или пуглива; в тетрадочках у нее не было ни помарок, ни клякс; ходила она с двумя братьями-пузанчиками.

Показала барышня Белоусова Евгению невероятной красоты и аккуратности вышивки и ленточками, и бисером, и белым шитьем, и цветной гладью, и крестиком ее работы; вышивки эти всех в доме восхищали красотой исполнения.

Узнал Евгений от все той же часто приходившей к Наталье Тимофеевне Матреши Белоусовой, что в голодные годы у девушки на руках появилась экзема, что девушку всячески лечили и что, наконец, применили рентген. По словам Матреши Белоусовой, рентген съел левую руку искусницы; но девушка продолжала вышивать; у нее, как и у ее матери в молодости, ампутировали руку и сделали протез; продолжала она вышивать и кормить своих братьев-пузанчиков. Но вот появилась экзема и на второй руке — во всю ладонь образовалась рана; врачи решили ампутировать и вторую руку.

273

— И вот, — сообщала Матреша Белоусова, — она все еще вышивает, но скоро ей ампутируют и вторую руку.

Рассказала Матреша Белоусова Евгению про вдову Федосью, жившую с ужасным рябым ломовым извозчиком. Увидел Евгений — тощую, с близко посаженными бегающими глазками, с носом, всегда втягивающим воздух, узнал он, что про своего мужичишку и про себя она говорила:

— Всякая голубка голубка ищет!

Узнал он, что Федосья для голубка все покупает, что она голубка поит и кормит и одевает. Голубок же свой заработок отправляет в деревню жене.

«Какой фантастический бытовой театр!» — думал Евгений.

Вспоминалось прошлогоднее путешествие по ледникам, сванские башни, города, высеченные в скалах, и восстанавливаемый Ле-нинакан.

Снова в ушах Евгения звучала армянская песенка:

Ты дочь монаха, Рипсимэ?
Да, я дочь вартапеда (монаха).
Иди к нам.
Мы все здесь в Эчмиалзине
Дочери монахов.

Монахи жили наверху, внизу помещался кружок безбожников. Встречи с геологическими и археологическими экспедициями.

Видел себя он в живописных развалинах мечети. На расчищенной от камней площадке группа пионеров, окончив беседу о событиях в Китае и составив два хромоногих стола, учится играть в пинг-понг, впервые привезенный из города вожатым отряда; белый шарик мечется в воздухе, отскакивает от ракетки, толпа пожилых татар окружает игроков. Затем перед Фел инфлеином возник Самарканд с седобородыми узбеками и гробница с бирюзовым куполом Тамерлана.

Евгений попал в Гур-Эмир.

Под высокими сводами, украшенными мозаикой лучших персидских и арабских мастеров, увидел туземных шахматистов.

Снова потянуло Фелинфлеина туда, на Восток. Он видел себя в отрогах Тянь-Шаня. Он кому-то рассказывал, как он испугал разбойника. Изображая должностное лицо, подъехал бодро к бородачу, спросил фамилию и с серьезным видом внес замысловатое имя в свою записную книжку, после чего расстроенный хитростью гяура разбойник галопом удалился.

И Торопуло иногда вспоминал о юге, и Торопуло иногда мысленно блуждал по ялтинскому берегу. Ах, как хороша ночь! Темно,

274

темно, осень. Очень яркие лучи идут от ларьков; горы фруктов, фрукты необычайной яркости, горы дынь, горы арбузов, ветки мандаринов; грязная девчонка продает фиалки и розы; все освещено качающимися керосиновыми фонарями или свечами; каждый духан точно вырезан в черном бархате ночи. Торопуло взял «Тысячу и одну ночь», но хорошо знакомая лакомая книга не читалась. Тогда взял журнал «Восток» Торопуло. И вот, яблоки — словно рубины старого вина, айва — словно шары, скатанные из мускуса; фисташки с сухой усмешкой и влажными устами; цвет персиков в густых ветвях. Сахарные груши сладко смеются, гроздья винограда висят как связки жемчугов. Мед абрикосов и мозг миндаля заставляют томиться уста. Кусты красного винограда огненного цвета, как вино, сладостно сковывают самую кровь. Ветки апельсинов и свежая листва лимонов, финиковые рощи по всем углам...

Сад, словно кудесник, наполнил комнату Торопуло; дыни лежали у ног его пестрыми ларцами.

Мечты Торопуло прервал Евгений. Он влетел к нему. На толкучке он купил драгоценную для Торопуло книгу о чае и кофе Мейснера, в переплете XVII века, реставрированном в XVIII веке, с суперэкслибрисом города Парижа. Содержание книги главным образом заинтересовало Торопуло. Перед ним мелькнул плод в виде вишни, меняющий свой цвет по мере созревания: сперва зеленый, затем красный и наконец темно-фиолетовый. Торопуло расцеловал Евгения.

Торопуло раскрыл книгу.

— Нет, нет, — сказал он, — не сейчас, на сон грядущий, — и, держа книжечку, сел на диван. — Что же вам подарить взамен? — сказал он, предвкушая, пронизывая глазами книгу. — У меня есть чудесный кофе, надо спрыснуть эту чудную книжку. Посвятим сегодняшний вечер этому напитку, очищающему кровь, разбивающему тяжесть в желудке и веселящему дух. Знаете ли вы, что аббат Делил ь писал о кофе?

Торопуло подошел к полке, достал стихи Делиля, раскрыл на закладке и вдохновенно стал пересказывать:

— Кофе недоставало Вергилию, кофе обожал Вольтер. Делиль сам любил приготовлять божественный напиток. На жаровне раскаленной аббат, в полном одиночестве (одиночество усиливает наслаждение, — пояснил Торопуло), золото его окраски постепенно превращал в цвет черного дерева. Все в том же одиночестве аббат заставлял кричать зерна под железными зубцами и, очарованный ароматом, без посторонней помощи погружал в воду смолотый кофе. Но вот все готово! И мед американский, выжатый из сахарного тростника африканцем; вот и японская эмаль принимает кофейные

275

волны; кофе соединяет в себе дары двух миров. Аббат пьет, и в каждой кофейной капле для него луч солнца.

Собственно, это была интерпретация Торопуло. Некоторые смысловые моменты он бессознательно усилил, другие ослабил.

— Прочтите сами, — продолжал Торопуло, — какое восхитительное стихотворение.

Торопуло никогда не читал вслух на иностранных языках. Спеша осилить языки, чтобы читать кулинарные книги, он к черту послал точную фонетику.

— А в Норвегии, во время деревенских праздников, этот аравийский напиток варят вместе с селедочными и угриными головками, должно быть, для придания особого вкусового оттенка. Любопытно?

Но Евгений спешил и отказался от кофе. Он условился с Ларень-кой, что она сегодня придет к нему. Но домой приехал он рано. Чтобы заполнить свободное время, он сел за хозяйское пьянино.

«Погружусь в игру звуков», — подумал он.

Но игра звуков ему быстро наскучила. Он пересел в кресло. Положив ногу на ногу, свесил руки, запрокинул голову. Затем он опустил голову на грудь и обхватил колени руками. Это было совсем не dolce far niente1.

«Жить скучно, все время нужно развлекать себя, — думалось Евгению. — Приходится иногда передернуть и новый для себя путь найти».

Теперь он чувствовал по степени своей тоски, время от времени повторявшейся, что снова придется все бросить и бежать, что очень скоро он побежит.

Ларенька вошла в комнату, где жил Евгений.

В комнате было темно.

На цыпочках она подошла к пузатому комоду и зажгла свечу. Евгений, казалось, дремал в кресле.

Она сняла пальто и повесила на гвоздь; шляпу надела на бюст Потемкина, некогда украшавший палисадник, и на цыпочках стала прибирать комнату. Посмотрела, политы ли цветы, сняла хозяйскую желтую скатерть, вышла на лестницу, стряхнула, поставила кипяток на кухне.

Стала ждать пробуждения спящего в кресле.

Бледный жених, жалующийся на сердцебиение и мигрень, сидел перед невестой.

Ларенька сбегала в аптеку и принесла порошки, положила компресс на голову Евгения.


1 Сладкое ничегонеделание (итал.).

276

— Какая тоска... — сказал Евгений после полуночи, — не могу я больше жить здесь, я должен уехать.

— Что с тобой? — испугалась Ларенька.

Евгений отвернулся к стене.

Евгений вспомнил музейный дом, в котором он живет, и расхохотался. Он встал, сел в кресло, закурил и стал рассказывать о том, как Матреша Белоусова бросала солью между Прошей и его женой, как Матреша, встречая молодоженов, т. е. Прошу и его жену, в коридоре или на лестнице, пряталась и из-за угла махала медвежьей лапой; как он однажды увидел, как Матрена, открыв вьюшки, кричала заклятье.

Ларенька, думая, что Евгений развеселился, развеселилась и сама. Стала она рассказывать про свое детство.

Утром ушла Ларенька.

Утром разыскала Евгения няня.

Евгений чувствовал комедийность своей жизни.

У няни были странные идеи относительно ума Евгения.

Его познания, по ее мнению, были совершенно изумительны — он знал решительно все; его память была исключительна; а детство он провел в роскоши.

Теперь, войдя в его комнату, она сострадала тому, что у Евгения нет денег.

— Как жить-то приходится тебе, бедняжечка, — качая головой и осматривая комнату, говорила она. — Ты уж не помнишь, как ты жил-то, а я помню!

— Не нойте, няня, — прервал Евгений.

Но няня ныла.

— Яблочко и сладких булочек я тебе принесла; слышала я, что жить тебе нечем; покушай, может быть, горю полегче станет!

— Перестаньте, няня!

— Помнишь, когда я в маскарад ходила, ты всегда просил тайком от барыни: «Пряничков мне, нянюшка, принеси и сахарную бутылочку, я, когда вырасту, все тебе жалованье отдавать буду».

Наконец Евгению удалось спровадить няню.

Он сел и стал вырезывать для Торопуло из старых путеводителей и журналов картинки и наклеивать на бумажки одного и того же размера, но разных цветов.

Это было приятное занятие. Виды шоколадных фабрик, типы седых дипломатов, смакующих вино, молодожены, привозящие бенедиктин из Парижа своей сидящей в кресле бабушке, молодая особа с веером в руке, сидящая перед наполовину уже опустошенным бокалом, принесенным в кредит, томительно ждущая неведомого ей

277

кавалера; белокурая Евпраксия, двумя пальцами держащая кофейник и наливающая кофе в чашечки, стоящие на подносе, который держит черноволосая Акилина; брак в Кане Галилейской и Юдифь, сидящая за столом рядом с Олоферном, который, вне себя от радости, выпил сегодня больше вина, чем за всю свою жизнь. Парижские рестораны и кафе, поплавок Тишкина.

Вырезывая из современного немецкого журнала картинки, Евгений был поражен, — за столом между священником и заштатной немецкой принцессой сидел его троюродный брат Лубков. Какая-то, утрированно скромно одетая женщина по левую руку принцессы глядела в аппарат. Это был скромный свадебный пир. На столе стояли графины с вином, цветы, рюмки, кое-какие закуски. Молодой Лубков был в крахмальном белье, принцесса была похожа на старую, неудовлетворенную жизнью гувернантку. Позади них стоял скромненький полубуфетик, на нем лежала кружевная дорожка.

«Пожалуй, мне эта картинка пригодится, не отдам ее Торопуло». И отложил в папку, где хранился портрет Казаковы, игорные дома в Венеции, наполненные замаскированными в треуголках.

Поразил его и «der GrossfÜrst Boris Romanov»1, он сидел лысый между двух подстриженных дам, множество молодых мужчин и женщин сидело за весьма узким, заставленным винами и закусками столом.

«Это можно дать Торопуло, — подумал Евгений, — здесь есть на что посмотреть».

«А вот это тоже неплохо. Это, должно быть, уединенный кабинет: бутылки шампанского во льду, розы на белой скатерти, электрическая имитация свеч, танцующие ноги в черных чулках и туфельках. Вверху улыбающийся рот танцовщицы, внизу — улыбающийся рот чернобородого банкира, сидящего на фоне зеркала».

Евгений, вооружившись ножницами, работал.

Торопуло, в свою очередь, в это время вырезывал для Евгения картинки. Мужчины с шапокляками в руках в ложах позади нежных дам времен Рубинштейна; многоголовые выходы из варьете, освещенные газом; не совсем одетая артистка, окруженная в своей уборной несколькими военными и штатскими, поднимающими бокалы; полицейские в цилиндрах, захватывающие на бульваре в ужасе сопротивляющихся женщин; ночные игорные дома и клубы, освещенные керосиновыми лампами.

Затем Торопуло задумался.


1 Великий князь Борис Романов (нем.).

278
Заметка из «Красной панорамы» Екатерининский канал, 105 (здесь Вагинов жил в 1920—1934 гг.)

Вверху — заметка из «Красной панорамы» (ср. с. 278).
Внизу — Екатерининский канал, 105 (здесь Вагинов жил в 1920—1934 гг.).

279
Обложка романа «Труды и дни Свистонова» (1929)

Обложка романа «Труды и дни Свистонова» (1929)

280

Взял переплетенные письма своих родителей, раскрыл на закладке, гранитолевый корешок затрещал.

Торопуло стал читать:

Сегодня для разнообразия ходил к так называемому Донону, — оказывается паче чаяния на 50 к. дороже и на рубль хуже, — но зато обедают г-да офицеры, генералы и даже с дамами. Там был и Ал. Кауфман, — обедал с «пивом», — но зато после обеда, как полагается у «До-нона» с полчаса в разных направлениях, с разными гримасными приспособлениями, чистил «пером» a ?a Coy зубы, причмокивая еще для аккомпанемента. Решил потому более туда не ходить. — Раскланялись только издали, ибо это было в саду. — За обедом Алешенька хотя и с пивом только, но роготал на двух Ггггг—Ггггга, а зато в беседке генерал раздавался все время на тему Хха-Хха—Х-ха. Будь здорово, божество мое драгоценное.

Перелистнув несколько отцовских писем, Торопуло устроился еще поудобнее в кресле.

...А ты бы почаще теленочка разрабатывала по частям, — ножки, головка, хрудынка, — бочок с кашей, — а то ребра с горошком, — так оно и право ничего. Пока не произведу смотра лично, написала бы хотя с помощью карандаша, как на эвтот счет пробавляетесь?больше от плодов земных или фруктов говяжьих, али насчет содержимого коровьим вы ... мя. Как кофе? Преет ли? Как ситец и кройка? Как русские обои? Пожалуй не прочь и захаить? А они хороши, — и цвет и самые такие не то птицы, не то пряники ?

Задумался Торопуло, и захотелось ему почитать Гете. Подошел к полке, взял книгу, снова сел в кресло и стал читать.

«И тогда улица Толедо и еше несколько улиц и площадей близ нее бывают украшены самым аппетитным образом. Лавки, где продается зелень, где выставлены изюм, дыни, винные ягоды, особенно приятно радуют взор. Съестные припасы, гирляндами висят над улицами; крупные четки из позолоченных колбас, перевитых красными лентами...»

Захватив картинки для Торопуло, Евгений пошел к Керепети-ну. Керепетин сделал уже до тридцати эскизов костюмов. Особенно ему удались гротескные костюмы епископа и монахов. И неудивительно: Торопуло в качестве материала передал ему во временное пользование всевозможные изображения духовенства, пирующего за столом, и лубочные картинки. Некоторые из них были гравированы еше во времена религиозных войн и хранили

281

пафос и всю отчаянную ненависть к представителям римского престола или к их порокам.

Режиссер был более чем доволен. Костюмы великолепно подходили к антирелигиозному спектаклю и были пестры, характерны, современны и злы. Никому в голову не приходило, что Керепетин переключил чужую ненависть.

Эрос Керепетин кроме гравюр страстно любил фотографии. Он знал, что они превратили его в великолепного рисовальщика и иллюстратора. Профессиональные фотографы девятнадцатого века, гоняясь за физическим сходством, великолепно передавали эмоциональную и социальную природу человека. Тщетно стремились клиенты быть не тем, чем они были на самом деле. Тщетно и фотографы стремились помогать им в этом. Аппарат оказался весьма чувствительным. И к Керепетину тянулись толпы — чиновников, военных, купцов, прожигателей жизни, любителей лошадей. Мечтатели, с удивительными ртами, с удивительными томными глазами, с поражающими прическами, с неповторимыми ушами и манерами, стояли перед ним как живые. Керепетин чувствовал, что он начинает ненавидеть кончившуюся эпоху.

Керепетин, перебирая карточки, следил за превращением физиономий, за изменением манеры жить и мыслить. Любительские фотографии были не менее ценны для него, для профессионального иллюстратора; любительские фотографии передавали ему чайные столы, палисадники, сады, домики, дома со всем содержимым, позы женщин, грацию мужчин, нежный флирт. Какие выразительные лица, какие прически, какие кофты, какая блестящая строгость, какая утрированная задумчивость, какая лучезарная мечтательность! И все же в этом рисунке ты запечатлел нежность и трогательность и какую-то бессознательность. А этот, с бородкой Филиппа II, чиновник морского ведомства на фоне дивана, уставленного безделушками, пьющий бокал шампанского! Видно по лицу твоего героя, что он сам желает в таком торжественном виде предстать перед потомством. А эта дама, в самой принужденной позе срывающая цветок...

Лареньке чудилось детство Евгения.

Ей было жарко в постели; сердце ее билось. Ей стало стыдно за ее детство, за комнатки со стенами, оклеенными светлыми обоями, за излишне ревнивую мать, подстерегающую мужа на углах улиц, за семейные сцены. Она чувствовала себя недостойной своего насмешливого, редко бывавшего нежным жениха.

Спрыгнула с постели, подбежала босая к зеркалу; держась за раму, разглядывала свое худенькое веснушчатое лицо.

282

«Насколько велико расстояние между нами!»

Она отворачивалась, снова глядела в зеркало, улыбалась, чтобы себе самой показаться более красивой.

Думала о том, что у Евгения совсем нет воли, что он погибнет, если она его не спасет: «У Евгения нет воли, у меня — сильная воля», — это ее несколько успокоило.

Ради Евгения Ларенька курила и жевала опий, темный и горький, чтобы быть всегда с Евгением, чтобы свою жизнь слить с его жизнью. От туркестанского яда ее руки и ноги превращались в палочки. Несмотря ни на что Ларенька любила Евгения.

Вечером жених и невеста встретились, как было условлено, у Керепетина, пили вино и по-семейному играли в карты.

Окончив игру, втроем они вышли.

Василий Васильевич ехал в это время в трамвае. Против него сидел большеголовый, с редкими волосами, толстоносый, с огромными ноздрями и величайшим ртом человек. Шляпа на нем была черная фетровая с порыжевшей лентой. Воротничок отложной, крахмальный; пальто пожелтевшее, с зеленоватым меховым воротничком. Василий Васильевич прыснул, увидев такую смешную фигуру. Из вежливости отвернулся и стал глядеть в окно. «Несомненно, это гробовщик!» Василию Васильевичу представилась картина:

Брусницын, один из яичных торговцев, умирает. Гробовщик Авениров с поднятым воротником, условившись с прислугой, ходит от фонаря до фонаря перед домом; он ждет, когда горничная в одном платьице выбежит и сообщит ему о кончине хозяина.

Авениров ходит, ходит, а Брусницын все не умирает.

В это время появляется другой гробовщик и подходит к первому.

«Что вы здесь поделываете, Келестин Степанович?»

«Гм... гуляю».

«Гуляете? И я с вами погуляю!»

От фонаря до фонаря гробовщики принялись прогуливаться вместе.

Авениров ходит-ходит, остановится и просмотрит на конкурента.

Уткнется в воротник, молчит.

Выбегает девушка в наколке и передничке.

«Барин скончались...» — и скрывается.

Келестин Степанович и его конкурент бегут вместе по лестнице.

Позвонил Келестин Степанович.

Приняли они оба солидный вид и вдруг, перебивая друг друга, сообщили плачущей Кирилле Ивановне, что они гробовщики.

Вдова растерялась:

«Вас двое... Я не знаю... делайте как знаете».

283

Заплакала.

Авениров, вне себя, кричит, подступая энергично к вдове:

«Я всегда всех Брусницыных хоронил; вы ему не должны отдавать предпочтение!»

И отталкивает нахала.

Василий Васильевич Ермилов не помнил, где и когда он слышал этот рассказ. Может быть, он даже прочел его где-нибудь, в каком-нибудь юмористическом журнале девятисотых годов. Но сегодня он решил рассказать его в доме Пуншевича, причем пусть этот сидящий напротив оригинал и окажется гробовщиком Авенировым.

Так как Василий Васильевич привык рассказывать сериями, то он вспомнил действительный случай и мысленно повторил его.

Один студент во время безработицы становится агентом по собиранию реклам и объявлений для журнала, посвященного творчеству национальностей.

Раз, собирая объявления, юноша входит в бюро похоронных процессий «Вечность». Недалеко от Сухаревки, входя в помещение, юноша слышит слова фривольного романса и постукивание молоточка.

Обивавший гроб татарским дешевым кружевом вскакивает, встает за стойку, сложив ладони, делает печальное лицо и спрашивает студента:

«По скорбному делу быть изволите?»

Молодой человек умел собирать объявления.

У гробовщика на секунду лицо зажглось.

«Хорошо бы на каждой странице ленточкой: «Похоронное бюро «Вечность».

«Только денег у нас немного, даже красный выезд продать пришлось; мы инвалиды, а прежде мы с братом служили у Александрова. Может быть, помните? Может быть, родственнички пользовались?»

Старик вопросительно смотрит на студента.

Показывается пустой катафалк на улице, слетает факельщик с дрог, весь в белом, и кричит хозяину:

«Что же ты наделал, подлец? Обмерился! Я ей в голову — ноги не лезут; я ей в ноги — крышка не закрывается. Руби подставку для поджилок, сейчас выносить будут».

Схватывает факельщик подставку, взлетает на дроги и погоняет лошадь.

А юноша потом узнал, что все общежитие принимало участие в укладывании в гроб, что покойная была его знакомая.

И еще несколько рассказов вспомнил Василий Васильевич.

284

Он вспомнил, что еще не так давно, до войны, была мода покойников подкрашивать, что гримировшик из бюро похоронных процессий по желанию родственников мог превратить покойного в красавца, предмет изумления, посредством белил и румян.

Еще он вспомнил, как он попал на свадьбу, гробовщик венчался с акушеркой; что поселились они в одной квартире и что при каждом звонке молодожены были в сомнении, кого сейчас позовут — мужа или жену?

Трамвай летел.

У Карповки человек с огромной головой вышел.

Ермилов посмотрел ему вслед.

Скоро надо было выходить и Ермилову.

Побежал по улице. Со времени смерти Вареньки он не ходил, а бегал. С горестью он вспоминал, что на вечере у Торопуло не удалось поговорить о Вареньке, распространить и утвердить ее образ и таким образом исполнить свой долг перед ней.

Василий Васильевич главным образом с этой целью знакомился с людьми. Он старался посещать все сборища, старался знакомиться все с новыми и новыми людьми. И теперь он с ужасом думал, что, может быть, сейчас он подобрал рассказы, совсем не подходящие для рассказывания в обществе, в которое он сейчас попадет.

Наспех перетряхивая свои воспоминания, Василий Васильевич вбежал по лестнице, позвонил и забегал на площадке; затем, взяв себя в руки, он, стараясь быть как можно спокойней, вошел в квартиру профессора физики Пуншевича, состоявшую из двух комнат: первая комната служила столовой и библиотекой, вторая — кабинетом, гостиной и спальней. Но здесь он увидел то же общество: Торопуло разговаривал с Евгением, давным-давно знакомая ему Ла-ренька сидела на диване. Но, к его радости, затем стали раздаваться звонки и являться незнакомые ему люди.

К счастью, всем было хорошо известно, что Ермилов — великолепный рассказчик. Поэтому, чтобы не было скучно, незаметно для него самого его заставили разговориться.

Евгений, подойдя к Ермилову, услышал:

— Третий партнер был инженер-технолог Усов, имевший чин статского советника; он был профессором и страшно любил игрануть в клубе в макао; довольно мелко играл, но с большой выдержкой и удачно; играл ежедневно и, таким образом, прирабатывал ежемесячно еще пятьсот, а то и всю тысячу.

Он всегда ходил в штатском, не носил никаких ученых знаков, одет был всегда неряшливо и безвкусно. Покрой его костюмов был странный: не то пиджачок, не то жакет; костюм сборный, жилетка

285

и брюки разной материи, цвет его галстухов никогда не гармонировал с костюмом. Небольшая кудрявая русая бородка, непослушные усы, лезшие ему всегда в рот, круглое брюшко, короткие ножки и вечно бегающие серые глаза делали его фигурку если не смешной, то, во всяком случае, забавной.

Все в Купеческом собрании его величали «профессором», со всеми в этом клубе он был знаком и никогда ни с кем не ссорился; с маленькой записной книжкой он усаживался с игроками за мелкий стол, углублялся в какие-то ему только одному известные расчеты, задумчиво сидел за столом, не ставя денег, что-то записывал, вычислял и, наконец, вынув из жилетного кармана золотой, решительно ставил его и выигрывал. Любил Усов снимать игрокам карты, — продолжал Ермилов, — снимал, как говорилось, зло, с азартом, стуча картами о стол. Крупье, банкометы не любили усовских съемок; большей частью после его съемки выбрасывали карты из деревянной шкатулки; нервно рвали карты и требовали новые. Банкометы, не верившие в его съемку, платились, выворачивали так называемые «жиры». Усов же ехидно улыбался и прятал выигранные деньги в карман; золотой опускал в отверстие никелированной копилки, а сам что-то опять записывал в своей книжонке. Банкомет кидал гневные взоры, иногда бросая фразу: «Спасибо, профессор, зарезали меня!» Профессор очень вежливо отвечал: «Я снимал для себя; в клуб я прихожу, чтобы выиграть, а не проиграть». Снова уже держал в руке намеченную им ставку.

— Ведь это легенда обо мне! — расхохотался Пуншевич.

Василий Васильевич покраснел.

— Здорово, Василий Васильевич! Вы профессиональный рассказчик! Чудесно! Я тогда действительно хотел разбогатеть. Кто это вам рассказал?

Но Василий Васильевич, несмотря на все свое желание, не мог вспомнить. Рассказ уже давно стал странствующим.

— Я все же думаю, что это не вы, — сказал Василий Васильевич.

— Зерном-то, во всяком случае, послужил я, — улыбнулся Пуншевич.

Каждый остался при своем мнении.

Профессор физики Пуншевич в свое время любил игрануть в клубе. Сейчас он был окружен атмосферой энтузиазма и молодости. Он не во всем был согласен с молодежью, во многом с нею расходился, но любил, и его любили.

Он любил посещать общежитие, участвовать в вечеринках, слушать песни о Стеньке Разине, вспоминать волжские просторы и свою молодость.

286

Будучи от природы разговорчивым и остроумным, он с удовольствием ездил со студентами в экскурсии. Он был бодр, оживлен и румян.

Молодежь, будучи любознательной и смешливой, любила его рассказы. Морали в его рассказах не было никакой, зато пиши для размышлений достаточно. Начинались его рассказы довольно однообразно; было похоже, что вот сейчас он начнет рассказывать сказку: «Много-много лет тому назад в Петербурге...»

На этом вечере было основано «Общество собирания мелочей» в нижеследующем составе: председатель — Пуншевич, заместитель председателя — Торопуло, непременный секретарь — Керепетин, члены-корреспонденты — Ермилов и Евгений.

Пуншевич, во время рассказа Торопуло о Швеции, отыскал папиросную коробку.

— Дорогие товарищи, — начал Пуншевич, — вернувшись от Торопуло, я долго размышлял. У меня есть к вам предложение, вы видите перед собой лиловую коробку от безмундштучных папирос «Troika». На крышке изображены три коня: белый, рыжий и черный. Они тянут сани, украшенные светленькими цветочками, в санях сидит белобородый старик в бобровой шапке с голубым верхом.

— Похоже на вырезанную из дерева игрушку, — Евгений осмотрел коробку.

— Внутри наклеена картинка в красках с видом Кремля, — можно подумать, что для Запада это такая же экзотика, как пирамиды и сфинксы. Но ведь на самом деле Кремль для Запада совсем не экзотика, не пирамида Хеопса, Кремль — реальная, движущая политическая и моральная сила для рабочих и угнетенных национальностей всего мира, пламя, освещающее мир, — простите за банальную метафору, но ведь это так, — Кремль приковывает взоры не только Европы, но и Азии, и Австралии, и Америки. Быт на наших глазах изменяется, и я предлагаю организовать общество собирания мелочей изменяющегося мира.

Торопуло на секунду почувствовал зависть — Пуншевич предвосхитил его идею и, несколько изменив ее, сделал вполне осуществимой.

«Так бывает всегда, — думал Торопуло, — один откроет, а другой использует».

Но затем перед Торопуло возник музей, где будут покоиться конфетные, апельсинные бумажки, меню; Торопуло подошел и обнял Пуншевича.

287

— Вы молодец, — сказал он, — действительно назрела потребность в организации общества. Необходимо добиться его легализации. Нам следует пропагандировать идеи нашего общества.

— Я примусь за это дело, — ответил Пуншевич. — Теперь наметим несколько областей нашего собирания и изучения. Конфетные бумажки — у нас уже есть фонд, — кивнул он в сторону Торопуло. — Бумажки от мыла, у меня есть родственница, она уже собирает бумажки от мыла. Коробки из-под папирос, у нас уже есть одна, чрезвычайно важная. Значки организаций, учебных заведений, вносите предложения... Так, тексты вывесок, действительно, вывески бывают разные...

— Попутнические вывески «Самтруд».

— Новобуржуазные — «Сад Фантазия», «Аркадия», «Родник».

— Приспособленческие: «Красная синька», «Красный одеяльщик».

Юноша, посадив на трамвай невесту, пошел провожать Василия Васильевича. Василий Васильевич рассказал ему про бюро «Вечность».

— Совершенно инфернально! — согласился Евгений. — Вообще наша жизнь совершенно изумительна. Я видел вывеску на главной улице во Владикавказе: «Кафе-аромат». На Кавказе и в Крыму много инфернального.

Василий Васильевич считал все безвкусное жутким и инфернальным. Под влиянием Василия Васильевича перед Евгением всплыл другой Кавказ, до сих пор им не замеченный.

— В Туапсе вывеска у сапожника — ласточка держит европейскую туфельку на фоне голубого неба и гор... А цирк в Бухаре! Я вам когда-нибудь расскажу про трубадура!

Василий Васильевич стал прислушиваться.

— В Крыму и на Кавказе много жуткого, говорите вы...

— Владикавказ совсем страшен, — подтвердил Евгений. — Вот вам предание, живущее там до сих пор. Сад под названием «Трек»; аллея акаций, в ней кончали самоубийством влюбленные гимназисты. В 16-м году на «Треке» будто бы стала появляться загадочная дама, густо завуалированная; она увлекала мужчин на кладбище — место лирических прогулок; там соблазненные теряли сознание. Последнее, что они помнили, был сатанинский хохот этой женщины. Попался один казачий офицер. Когда дама разразилась леденящим хохотом, он выстрелил в нее в упор. Убитая оказалась местным фантастом, банковским служащим. Нат Пинкертон, а не туземное предание!

288

Василий Васильевич согласился, что это несколько жуткий Восток.

Евгений в эту ночь видел мир глазами Василия Васильевича. Василий Васильевич это почувствовал.

«В Василии Васильевиче, несомненно, скрыто много фантастики. В том, что Варенька окончательно пропадет вместе со смертью Василия Васильевича, несмотря на всю его волю, скрыта глубокая драма», — думал Евгений.

Ермилов взглянул на Евгения, — ему страшно захотелось, чтобы Евгений бросил свои похождения, чтобы он отдался музыке. Об этом он осторожно и деликатно сказал Евгению, но юноша покачал головой.

Расставшись с Василием Васильевичем, юноша закурил и остановился на мосту, перекинутом через Неву, и стал смотреть на воду. Юноша всегда возвращался в Ленинград, чтобы окунуться в атмосферу белых ночей, чтобы опять раз двадцать посетить Эрмитаж, чтобы опять похвалить архитектуру, чтобы с Петей Керепетиным снова шататься по улицам и любоваться просторным, реставрируемым, застраивающимся, постепенно сливающимся со своими окрестностями городом.

«Евгений не настоящий музыкант, — думал Ермилов, поднимаясь по лестнице, — потому что он ничем не желает жертвовать для своего искусства. В нем нет необходимой настойчивости, наивности, которая была у Вареньки. Он не развил в себе способности надолго отъединяться, погружаться в мир музыки, для него музыка не становится временами высшей реальности».

С грустью Ермилов вспомнил, что у Пуншевича ему не удалось договорить о Вареньке. Посидев некоторое время среди вещей Вареньки, Ермилов отправился на ночной покой, уже давно не приносивший ему забвения.

Во сне увидел Ермилов свою дочь на конфетной бумажке — облагораживающее действие Вареньки распространилось и на конфетные бумажки; вместо безвкусного танца апашей, кабареточных див — появилась Варенька в высоком классическом танце, безукоризненно чистом по своему рисунку.

Мурзик вышел к Торопуло навстречу, держа заячью лапку, и просил поиграть с ним. Толстый Торопуло нагнулся, вынул изо рта своего друга лапку и бросил. Мурзик вскочил, отыскал ее и принес своему хозяину. Торопуло шел дальше, кот по пятам шел за ним, держа свою игрушку.

289

Торопуло был горд тем, что друг его толст, что весит он много, что хвост его похож на трубу, что друг его разборчив, что пьет он только теплое молоко, а от холодного отказывается, что стоит его пропитание дороже охотничьей собаки, что любит его друг смотреться в зеркало и перед зеркалом мыться.

Вернувшись со службы, Торопуло не нашел милого друга. Ругая Нунехию, сошел Торопуло во двор.

Подозревая жуткую тайну, он, несмотря на одышку, бросился на тошего проходимца, вырвал у него из рук грязный мешок и вытряхнул содержимое на двор.

Мурзик вылетел с раздробленной головой и стукнулся о панель.

Света невзвидел Торопуло.

Между тем бродяга скрылся.

Схватив кота за лапки, бросился Торопуло за убийцей.

Побежал убийца по переулку; по переулку спешил за ним Торопуло.

Но убийцы и след простыл.

На следующий день после службы пошел Торопуло к чучельщику Девицыну, которого Евгений прозвал «душой-Тряпичкиным»; это был жуткий обладатель скальпелей, кривых и прямых, лопаток для вынимания мозга, пинцетов для укладывания перьев, ножниц для отрезания корпусов у хвоста, крыльев, ног. Торопуло принес Мурзилку к «душе-Тряпичкину».

— Вот, — сказал он, — мой любимый кот; вот его фотографическая карточка. Придайте ему эту позу; пусть он лежит как живой.

— Можно, можно, — ответил «душа-Тряпичкин», рассматривая карточку. — Славный был котик... Как звать-то его было?

Торопуло обвел глазами комнату кустаря-одиночки. Валялись древесные стружки и вата, лежали нитки и шпагат, был рассыпан гипс; в углу Торопуло увидел паклю, на стене проволоку, в ящичках на столе лежали различного цвета глаза и акварельные краски. Под столом были сложены дощечки и рядом с ними цветы, морская и болотная трава; на столе стакан чая и конфетки «Дюшес».

Торопуло условился о плате и ушел.

Подобострастно провожал инженера Девицын.

Торопуло принужден был пройти мимо вегетарианской столовой.

Вегетарианцев Торопуло считал людьми безвкусными, больными, он снисходительно жалел их.

Страдая, он проходил мимо сухих, ничего не говорящих ни уму, ни воображению вывесок: «Я никого не ем», «Примирись» и др. Останавливался перед простыми меню и качал головой.

290
Суп молочный 25 коп.
Суп гороховый 20 »
Щи 20 »
Манная каша, молочная 25 »
Гречневая размазня 20 »
Брюква с гренками 30 »
Котлеты сборные из овошей  

Дальше Торопуло не стал читать.

«Никакой поэзии, никакого быта, никакой истории, — подумал он. — Ничего, нас возвышающего».

«Душа-Тряпичкин» после ухода инженера отложил птицу и стал осматривать Мурзилку.

Положил Мурзилку на стол, посмотрел в окно и закурил.

«Куда это Наталья Тимофеевна пошла? — подумал он и сам себе ответил: — В кооператив. 60 лет, а какая крепкая женщина! Надо с ней посоветоваться насчет моей подагры. Приятно иметь подагру — значит, мои родители хорошо пожили. А кто это с Белоусовой?»

Девицын высунулся в окно.

— Здрасте, Матреша! — сказал он. — Я вашей сестрицы не узнал. Не желаете ли конфетку?

И галантно предложил дамам монпансье.

— Что это вы делаете? — спросила Матреша.

— Да вот инженер котика принес, — ответил чучельщик.

Девицын приступил к реставрации. Прежде всего он заткнул рот

Мурзилке ватой; затем он сделал три разреза.

Скоро шкурка была снята, тщательно очищена от жира и мяса, смазана мышьяковым составом. Девицын взял череп, глаза и мозг вынул.

Посмотрел на часы и пошел в вегетарианскую столовую «Гигиена» обедать. Он подошел к стойке, купил салат из сырых овощей, выпил стакан квасу, сел за столик и стал ждать.

Заказал подавальщице, подплывшей точно утица, красивой и круглой, борщ и кашу

— Трудно ли вам работать? — спросил он — Куда девалась Маша, у которой нос пипкой? Такая симпатичная, маленькая, девчонка шустрая! Я ее что-то давно не вижу

— Замуж вышла!

— А где сегодня сидит «Одуванчик»?

— Там же, где всегда, — лениво ответила подавальщица.

В соседней комнате сидел мужчина лет пятидесяти, моложавый, бритый, с пышными, нежными, совершенно белыми волосами, зачесанными на затылок.

291

— А фокстротная жаба? — продолжал спрашивать интересующийся тем, что происходит в мире, Девицын.

В это время в дверях появилась полная женщина в голубой фетровой шляпе, с бледным упитанным лицом; презрительно окинув комнату, направилась к Одуванчику.

Это было любовное свидание, уже давно длившийся роман, очень интересовавший Девицына.

Тихо изгибал туловище Мурзилки Девицын; придавал контур такой, какой требовала поза на фотографической карточке.

Потом, пригладив мех, приступил к отделке головы; для этого он расширил рот и через него комками ваты заполнил все пустоты головы; затем подобрал соответствующего цвета и величины глаза, вставил их снаружи, расправил иглой веки, затем завязал рот Мурзилке ниткой и оставил сохнуть.

И опять разлегся Мурзилка наверху лестницы.

Чтобы утешить себя, чтобы отделаться от мыслей о смерти, Торопуло оправил баранью заднюю ногу, взлупил с нее кожицу, не отделяя от ручки; мясо разрезал ножом в листочки, насколько возможно тонко, но не отделяя от кости. Взял петрушки, изрубил дробно, стер в порошок тмину, лаврового листа, прибавил подсолнечного масла, соли, крупного перцу, вымешал и, этой смесью начинив мясо, наволок кожу, зашил; обернул в бумагу и стал жарить на вертеле.

И от любимого занятия стала неотчетливой его тоска, замирала, замирала и совсем прошла.

Вечером пришел Пуншевич.

На жердочке, обвитой цветущим шиповником, сидели малиновки и, подняв клювы к небу, звенели.

Под жердочкой было напечатано в колонку:


Церковный вестник
Братская трапеза

Закуска — из «Оглавления 25 томов».

Обед:

Кулебяка — из «Передовых статей».

Уха

Бульон

}

из разных статей
«по назревающим вопросам жизни».

— Это, должно быть, обед на квартире у редактора, — сказал Торопуло.

Он увидел длинный стол, уставленный цветами, и сотрудников «Церковного вестника».

292

Пуншевич отложил это меню в сторону. Взял другое.

На фоне дома и самодвижушегося экипажа сидит на траве компания из трех мужчин. Один в соломенной шляпе, другой в котелке, третий, толстый и лысый, без пиджака и шляпы. Компания играет в карты и пьет пиво из кружек.

Под играющими в карты и пьющими пиво напечатано:

РЕЧНОЙ ЯХТ-КЛУБ

28 июня 1898 года

ЗАКУСКИ И ВОДКА

1. КРЕМ КОНТЕС

КОНСОМЕ ЛЕГЮМ

}

ПИРОЖКИ РАЗНЫЕ

2. ЛОСОСИНА ПАРОВАЯ ЖУАНВИЛЬ
3. ФИЛЕ ДЕ БЕФ РЕНЕСАНС СОУС МАРСАЛЯ... —

и так далее.

По реке плывет пароход «Дмитрий Донской».

Развеваются флаги.

Бородатый матрос в белом держит флажок над:

Saumon à la Philadelphienne, Sauce Tanare1

и над прочим.

Юбилейные обеды во дворцах с точным отведением мест за столом пиршеств. Ужины в особняках купеческих и дворянских, поминальные обеды в кухмистерских. Табльдоты в приморских гостиницах.

Все эти меню Пуншевич и Торопуло просматривали для предполагаемой выставки.

«Выставка будет иметь гигиеническое и воспитательное значение, выставленные материалы дадут толчок к образованию нового быта, покажут, от чего необходимо отказаться», — думал Пуншевич.

— Это все прекрасно, — говорил он Торопуло. — Все это было закономерно в свое время и верно отражало жизнь. Мы создадим, черт возьми, оригинальный музей мелочишек. Хо-хо-хо — ты и не подозреваешь и сам, какую ты принес пользу.

— Я-то понимаю, — гордо улыбнулся и возразил Торопуло, — но для меня ведь это все играло совсем другую роль.

— Но ведь так бывает всегда, — ответил Пуншевич, — коллекционер, собирая для себя, наслаждается в одиночестве, а затем на


1 Семга по-филадельфийски, соус тартар (франц.).

293

чинается разработка его коллекций в различных направлениях, независимо от воли собиравшего, а обертоны, звучавшие для тебя, должны исчезнуть.

Торопуло было грустно, ему хотелось, чтобы все чувствовали его коллекцию, как он чувствовал.

Затем друзья принялись перебирать и рассматривать мешочки из-под карамели.

— Смотри, вот здорово! — воскликнул Пуншевич.

Торопуло отвлекался от сегодняшнего дня, правда, не совсем лишенным интереса для истории быта величинами, но все же безгранично малыми по сравнению с происходящими вокруг него.

Работа инженера в реконструктивный период являлась делом чести, но Торопуло даже на службе нет-нет да и вынет конфетные бумажки и начнет их рассматривать.

То усмехнется он, то отведет руку с положенной на ладонь бумажкой, то скажет:

— Это — черт знает что!

И сегодня, делая вид, что он занят, Торопуло выдвинул ящик письменного стола и, окружив себя бумагами, стал рассматривать редкие дореволюционные обертки.

Бегство Наполеона после Ватерлоо навело Торопуло на мысль, что Наполеон любил макароны, изображенные китайцы напомнили Торопуло — до какой степени гурманы китайские купцы. Он думал: «Китайцы наслаждаются не только вкусом кушаний и напитков, но и звуками, исходящими от них не только вне, но и внутри организма, оттенками красок различных блюд, различными степенями тяжести и легкости, текучести, сыпучести».

Торопуло вспомнил, как один китайский купец ел, как во время еды изменялся цвет его кожи, из желтого переходил в оранжевый, из оранжевого в красный, пока не стал фиолетовым.

«Вот это культурная нация, — подумал Торопуло, — интересно узнать, что делается теперь там, в Китае. Надо поговорить со знающим человеком».

Вот чернокожая яркогубая красавица, украшенная длинными серьгами в виде лун и звезд, появляется под мусульманской аркой, несет чашку ароматного кофе.

«Конфектная фабрика Карякина», — прочел Торопуло.

«Теперь, — отложив бумажку, продолжал размышлять Торопуло, — кофе на конфетных бумажках изображается иначе, два-три летящих стула и круглый столик — так сказать, уголок кафе; раньше кофе ассоциировалось с женщиной, подаюшей кофе; интересно

294

знать, на Востоке по-прежнему кофе ассоциируется с женщиной или нет? А если с женщиной, то с какой?»

На столе две-три технические книги, счеты, расценки, единые нормы проектирования, справочник Hütte, логарифмическая линейка.

Стол был покрыт большим толстым стеклом, и под ним покоился портрет Пушкина, вид Торжка, где Пушкин ел пожарские котлеты, ниже —ананас, открытый в половине XVI века Жаном де Лери.

Из расчетной части появился главбух и принес Торопуло на утверждение наряд на аккордную работу. Торопуло, захваченный врасплох, прикрыл конфетные бумажки рукой и не смотря подписал наряд.

Рылись котлованы, выкладывались фундаменты, ставились опалубки, возводились кирпичные стены, подвозился лес, бут, рельсы. Раздавался шум — всхлипывание бетономешалок, гудел паровозик местной железной дороги; на временных деревянных постройках, на будках, на складах материалов, на баках с водой — расклеены были плакаты с изображением падающего молота, с лозунгами: «Будь осторожен», «Будь аккуратен», «Берегись пожара» — рабочий закуривает, а другой ему пальцем грозит.

На заводском дворе какой-то предмет напомнил Торопуло ананас.

«Ананас — по благородству самый превосходный плод», — вспомнил Торопуло.

Он как-то забыл о том, что то, что в одной стране является благородным, в другой стране является совсем неблагородным.

Ананас перед Торопуло возникал в великолепной вазе, бразильский, по своему происхождению, ассоциированный с банкетами и семейными празднествами времен развития торгово-промышленного капитала.

«И какие удивительные бывают ананасы», — думал Торопуло.

Правда, ананасы в два пуда бывают не часто, но все же в истории имеется достоверное свидетельство о существовании подобного плода.

Уже дома обратился к Нунехии Усфазановне:

— Ведь ананасы бывают двух пудов, и у нас были такие ананасы, вот, например, в 1866 году на обеде в честь производства купца Громова в статские советники был такой ананас.

— Неужели был? — спросила Нунехия Усфазановна, бросив возиться у примуса, и глазки у нее разгорелись, — должно быть, очень вкусный! — добавила она, — а теперь даже нет самых маленьких.

295

«Ну, маленькие-то будут, — с горечью подумал Торопуло, — а больших-то не будет».

— Интересно знать, — скромно добавила Нунехия Усфазанов-на, — что еше было там, кроме ананаса, должно быть, много вкусных блюд?

— А вот, я сейчас отыщу меню, — сказал Торопуло.

Торопуло прошел в свой кабинет и достал папку с меню, справился по каталогу и понес папку на кухню. Нашел № 233.

На меню вверху, посередине, был изображен портрет Василия Федуловича, поддерживаемый двумя амурами с наполненными бокалами в руках, а внизу портрет Главного распорядителя пира, увязшего в груде фруктов.

После спектакля, на который Ермилов пошел, чтобы знакомые его познакомили с своими знакомыми, он в первый раз за пять лет заговорил со своей сестрой.

В течение пяти лет они молча встречались в длинном коридоре с постоянно снующими по нему охотничьими собаками жильцов, делая вид, что не замечают друг Друга.

Конечно, Екатерина Васильевна приготовляла ему поужинать, следила, чтобы он не очень обносился, и тайно о нем всячески заботилась.

Ужин, накрытый тарелками и салфеткой, уже стоял на ночном столике к его возвращению.

Ермилов находил в кухне чай, наскоро выпивал стакан-другой и убегал на огромный завод на Косой линии и с завода, на заводе же перекусив, отправлялся в тоскливое странствие до глубокой ночи.

После драмы «47 самураев», где действие происходило то на холме Цапли в Камакура, то в Сосновой Галерее, во дворце диктатора Асикага, то в доме Долины Вееров, то у дворца церемониймейстера Коно Моронао, Ермилов возвращался домой полный впечатлений от последней сцены сладостного совершения мести.

Дикая битва в темную январскую ночь в вихре снежной пурги, появление холодной луны, сладостное пение петухов, корреспондирующее со сладостью совершенной мести, вызвали в душе его ответное желание мести.

Он вспомнил покойного критика-импрессиониста, чья неумеренно хвалебная статья в пику другой славной балерине, по мнению Василия Васильевича, и послужила толчком к гибели Вареньки.

Полный мыслей о мести, Василий Васильевич встретился с Екатериной Васильевной в коридоре.

296

Это была, как почти всегда, мнимонечаянная встреча. Екатерина Васильевна уже хотела скрыться в своей комнате, но Василий Васильевич, чувствуя отчаянное сердцебиение, натыкаясь, почти наступая на приветствующих собак, закричал:

— Екатерина, я отомщу! Я обязательно отомщу! Я встречусь с ним, я заставлю его раскаяться...

И следует Василий Васильевич, страшно волнуясь, за Екатериной Васильевной. Екатерина Васильевна не верила в возможность совершения мести, но все же лед был сломан, и престарелые брат и сестра стали советоваться о мести.

Губы у Василия Васильевича подергивались, он успокаивал и гладил левой свою сводимую судорогой правую руку с одеревенелыми пальцами и строил всевозможные предположения.

Вот критик — умирает, а он, Василий Васильевич, является к нему в больницу и останавливается с укоризненным видом у постели.

«Простите, — говорит тот, — видите, я умираю». — «Нет, я не прощу — ни за что не прощу», — отравляет последние минуты умирающего Василий Васильевич.

Когда Ларенька от Евгения узнала подробности, ей сделалось страшно. Она ясно представила эту дикую сцену: Василий Васильевич, как всегда, хлопоча об увековечении своей дочери, спешит по улице в незнакомый, новый для него дом; горят вечерние огни, панели мокры, булочные и кооперативы прерывают эту панель ослепительными световыми полосами; в полосу света попадает Василий Васильевич и падает. Вокруг собирается толпа, под аккомпанемент трамвайных звонков — шутки и смешки и остроты над мнимопьяным; суетня и подталкивание мальчишек; карета скорой помощи и отвоз старика в больницу.

Вскрытие. Мертвецкая. Колесница. Верная галерка позади. Бедный Василий Васильевич! Знакомые и галерка расходятся, разъезжаются на трамваях.

Евгений был бледен во время своего рассказа. Он видел, как Василий Васильевич странствует по кругам жизни, ведомый своей дочерью, как новым Вергилием. Он вспомнил, что Василий Васильевич не брезговал даже пивными, ночлежными домами, пытаясь всюду занести образ Вареньки.

Евгений пошел к Керепетину. Керепетин собирался на вечеринку. Увидев Евгения и не дав ему произнести и слова, Керепетин воскликнул:

— Отправимся вместе.

Каждый приходил и брал, что хотел, так что Евгений не мог понять, кто хозяин.

297

За столом Евгения поразила крошечная перечница, он придвинул ее к себе.

Едва он успел спрятать ее, как стали вставать.

Один из сильно выпивших гостей, отодвигая стул своей соседки, зацепил за скатерть.

Гам и веселье были покрыты звоном разбивающегося хрусталя, бренчанием тарелок, стуком еше не допитых бутылок, металлическим дребезжанием ножей и вилок.

Апельсины катились в разные стороны, их догоняли ручейки вина.

По лицу одного из присутствующих Евгений понял, кто является хозяином.

Утром Евгений почувствовал, что ему нечем дышать.

«Э, — подумал он, — неужели астма? Бедное мое сердце, оно отказывается служить».

К вечеру он встал. Грудная клетка болела.

«Интересно было бы смерить температуру, — подумал он, — может быть, грипп?»

Стал осматривать перечницу в виде башенки с золотым шариком наверху, с прусским орлом на донышке.

«Должно быть, это XVIII век. А может быть, это совсем не перечница, — подумал Евгений, — а старинный аппарат для освежения воздуха? Даже наверное сюда клали какое-нибудь благоухающее снадобье — амбру, может быть. Ведь даже в начале XIX века носили в кармане крошечные ящички для амбры, украшенные миниатюрами. Наверное, этот аппарат появился во Франции под влиянием китайских курильниц. Восемнадцатый век — я не в восторге от XVIII века, хотя со шведским XVIII веком интересно было бы познакомиться. Испанские костюмы при дворе. Честолюбивый Густав III как будто забавная фигура. Не смешивал ли он в своей палатке планы битвы с планами своей драмы или оперы? Недаром подданные умоляли, бросаясь перед ним на колени, вспомнить, что он король, а не актер».

И Евгений вспомнил, что где-то читал, что Густав III чаще всех остальных коронованных особ проводил время вне своего государства. То он охотился на красного зверя в лесах неаполитанских, то пробегал галереи во Флоренции, то участвовал в празднике в Трианоне.

Как оглушенный вышел Евгений от врача. «Значит, это совсем не сердце, скорей, скорей бежать отсюда». Сейчас отвратительным казался Евгению туманный город, освещенный мелочно-белыми фонарями, столь любимыми Торопуло. Евгений чувствовал, что он задыхается. «Бежать, скорее бежать! Какая тоска!.. И денег нету...»

298

Амур с обломанными крылышками стоял на тумбе посредине комнаты; золоченые кресла, диваны и зеркала стояли по стенам.

Пришлось ждать довольно долго; по номеркам пускали.

Евгений взбежал по лестнице, но остановился в подъезде.

Вспомнил, что цветочный магазин на Владимирской, но подумал, что смешно явиться к регистраторскому столу с цветами, хотя цветы доставили бы сильную радость Лареньке. Подумал Евгений, подумал и пошел за цветами.

Жених и невеста оставили цветы в бумаге на диване и прошли в регистратуру. Они посидели перед столом, ответили на вопросы и расписались.

Затем побежали. Фелинфлеин бежал впереди, за ним Ларенька с завернутыми в бумагу цветами.

— Теперь все! Теперь ты удовлетворена? Я на тебе женился. Я уезжаю.

Чтобы развлечь Лареньку, Эрос Керепетин решил показать радугу. Он набрал в рот воды, поместился у окна к солнцу и изверг воду изо рта в виде множества частиц.

— Бросьте ребячиться! — вскричала Ларенька. — Не до шуток мне теперь.

Эрос Керепетин сел. «Дело серьезнее, чем я думал. Надо что-нибудь предпринять».

Но Эрос Керепетин ничего не предпринял, только посидел полчаса.

— Пойдемте к Торопуло, — сказал он.

Чтобы занять Лареньку, Торопуло перед ней разложил свои альбомы.

1. Политика.

2. Техника.

3. Быт.

4. Жанровые сиены.

5. Портретная галерея.

6. Виды.

7. Флора.

8. Фауна.

9. Мифология. Былины. Сказки.

Ларенька из вежливости взяла один, прочла: 1900—1917.

Ларенька рассеянно остановилась на «Танцах».

Кэк-уок. Она — полная брюнетка с большим бюстом, он — извивающийся негр в красном фраке. Ойра — весьма веселый танец. Танго — великосветские фигуры; и дальше — вальсы, польки, мазурки,

299

платье. Дальше вот народная карамель: гадальная с изображением карт, а под ними предсказание:

«Вас ждет трефовая постель».

Или:

«Пика вдаряется в трефу».

Торопуло пояснил Лареньке метод своего собирания.

— Видите, какой альбом, — говорил он, — а если мы возьмем другой альбом, — скажем, 1917, то тут уже совсем другое.

1. Гражданская война.

2. Трудовые процессы.

3. Революционные празднества.

4. Портреты вождей.

5. Лозунги.

6. Пропаганда техники.

7. Времена года... —

и так далее.

— Вот видите, карамель «Буденовка», с несущимся всадником в красноармейской шапке; вот «Пионер», «Совторгфлот», «Тир», «Красин», «Карамель кооперативная», «Конфеты СССР». Но попадаются и «Версаль», и «Чио-Сан», и «Шалость» — в виде голландской девочки, вылезающей из горшка с молоком. Но это уже становится рудиментом.

— Но вам, может быть, будут интересней, — продолжал Торопуло, — другие конфетные обертки. — Вот Шерлок Холмс спасает человека, лежащего на рельсах, вот «Путешествие вокруг луны» Жюль Верна, вот «Багдадский вор», вот Джон Грей.

Ларенька увидела своего бедного папашу, высокого и круглолицего блондина с усами, оптимистически стремящимися вверх, и аккуратно подбритой бородкой, единственным богатством которого была его коллекция; увидела, как собирает он конфетные бумажки, как по вечерам перебирает их и как сердится ее мамаша...

Бледный, худой, в огромный красный сундук бросал он эти бумажки. Иногда пробовал складывать их в пачки, но затем оставлял это занятие и снова бросал в сундук.

«Бедный, бедный папа!» — подумала Ларенька.

И вспомнила могилку на Митрофаньевском кладбище с жестяной дощечкой:

«Коллежский советник Семен Семенович Черноусенков. Родился в 1869 г., умер в 1908 г.»

«Совсем нельзя сравнить моего папашу с Торопуло, хотя и папаша собирал конфетные бумажки», — подумала Ларенька.

300

На службе отца Лареньки все звали Сеней. Чопорное, пузатое, гражданское превосходительство, его прямое начальство, в добрые минуты величало его «друг Сенечка».

Зачастую было можно видеть Черноусенкова куда-то спешащего по улицам Петербурга. В такие минуты друг Сеня имел крайне деловой вид; он спешил исполнить какое-нибудь поручение своего начальства: либо ходил по публикациям, искал и осматривал для знакомых начальства квартиры, либо бегал по конторам для найма прислуги, выбирал кухарку, горничную, приличную няньку для детей того же начальства, либо покупал в писчебумажных магазинах перья и карандаши тоже для него. Он с любовью исполнял эти поручения и очень гордился доверием начальства.

По целым вечерам, до глубокой тихой ночи со своим дежурным рублем он шнырял по обширному залу клуба, где раздавались восклицания, перешептывания, советы, не решаясь рискнуть заветным своим рублем.

В жилетном кармане у друга Сенечки всегда лежала резервная трешка, в его бумажнике, туго набитом разными записками, покоилась еще новенькая свеженькая двадцатипятирублевка.

Сидя в зале на одном из мягких кресел, Черноусенков среди ночи вынимал свой бумажник и, раскрыв, заглядывал в него.

Наконец решался.

Мелкими шагами подходил к столику, выбирал тот, где шла самая мелкая игра, ставил рубль.

Отойдет, подойдет, повернет то орлом, то решкой; получит замечание от банкомета — не касаться руками поставленных на стол денег; молчит, никогда не огрызнется, только тихо скажет:

— Могу снять. Разрешите придержать?

Иногда счастливый игрок, составляя компанию, прихватывал Сенечку повеселиться. Тогда чиновник попадал в розовый «Аквариум», где котлеты с трюфелями подавались за 4 рубля с полтиной и где замечательно готовили мозги, запеченные в хлебе, где огромный сверкающий зал с устроенной в нем сценой вмещал до тысячи человек, между которыми жонглировали большими подносами с заказанными яствами официанты.

Тем, чем для поэта является «Сон в летнюю ночь» Шекспира, для музыканта — 9-я симфония Бетховена, для ребенка — сказки фей, тем для Черноусенкова являлся «Аквариум». Не раз потом мечтал о такой ночи, сидя в кресле в карточном доме, друг Сенечка. Вот он велит подать пару шампанского на свои собственные деньги. По карточке выбирает все самое лучшее и дорогое; кланиваегся

301

направо и налево, и все с ним знакомы; вот рядом начальственный голос говорит официанту:

— Подай мне сигару «Тен-Кате», высшей марки; понимаешь?

Тот летит, а вокруг звон бокалов, стук вилок и ножей, французская и английская речь, золото и серебро, ослепляющие камни, духи. А на сцене певицы, танцовщицы, акробаты...

«Как хорошо быть богатым», — думает Черноусенков и смотрит на краешек выглядывающей из бумажника двадцатипятирублевки.

Интенданту везло в этот вечер.

Он был в высшей степени собой доволен.

Интендант подошел поздороваться и побеседовать:

— Сеня, давай свой фармазонский рубль мне в долю. Я кладу 49 рублей, а ты свой рубль. Ты знаешь, что я при удаче не снимаю ставки. Давай рискнем!

— Как же быть? — ответил Семен Семенович нерешительно. — Я, право, не знаю; я сам сегодня еще и не пробовал играть. Так сразу и лишиться его?

— Ничего, Сеня, давай, я чувствую удачу. Ты иди, погуляй пока по залу; при удаче я пошлю за тобой карточника.

Черноусенков, вздохнув, отдал свой рубль и как-то сконфуженно отошел от стола.

Интендант поставил 200 рублей, получил их.

Оставил 200, получил 400.

Поставил их — получил 800.

Бросил свое место, собрал деньги и подошел к скромно шагавшему Сене.

— Вот как надо играть! — сказал он. — На твою долю выпало 100. Бери!

— Что ты, что ты! Какие сто рублей?.. Я так крупно никогда не играю.

— Бери, Сеня, бери! Идем в буфет, выпьем!

— Будь добр, — сказал Черноусенков, — дай мне помельче; я люблю больше помельче.

Интендант, посмеиваясь, разменял. На извозчике поехал по пустым улицам Семен Семенович домой.

На выигранные деньги решил кутнуть.

После службы вошел в первоклассную, превосходно пахнущую парикмахерскую, чтобы сесть в кресло перед огромным, ясным зеркалом и погрузиться в атмосферу элегантной услужливости.

Швейцар у вешалки, в синем безукоризненном сюртуке с бархатным воротником, обшитым золотым галуном, медленно и величественно, не сходя с места, с поклоном принял верхнюю одежду.

302

Мальчик в синем мундирчике, обшитом бесчисленным количеством пуговиц, весь внимание, стоя у вешалки, ждал приказаний мастера.

Очередной мастер вышел на середину:

— Мосье, прошу... — указывая на свободное кресло, подкатил его; нагнувшись, почтительно спросил:

— Мосье желает постричь, побрить, причесать? Мальшик, манто!

И легкий белоснежный халат уже перешел из рук мальчика в руки мастера и окутал кресло с фигурой чиновника.

— Мальшик, воды!

Фигура мальчика моментально исчезла за стеклянной перегородкой.

Бесшумно ставится прибор на мрамор перед клиентом.

Щеки друга Сенечки выбриты; бородка подстрижена.

— Не желаете ли, мосье, взглянуть?..

Усы завиты и нафиксатуарены; снят халат; куафер отошел на шаг вправо, склонил голову набок и произнес:

— Voilà!1

Сенечка дал ему рубль на чай.

— Мерси, — пряча деньги и кланяясь, сказал мастер. И закричал, точно по телефону: — Мальшик, чисть!

Швейцар, не сходя с места, помогает одеться.

Вручает головной убор, палку чиновнику.

Медленно направляется к двери и неторопливо открывает ее.

Мальчик, стоя поодаль, кланяется, говорит: «До свиданья, мосье».

Дальше ресторан.

Дальше увеселительный сад.

— Сеня, — говорит она ему, — вот налево у колонны сидит Петрова со своим гвардейцем, не дешево она ему будет стоить, смотри, смотри, как граф Губе впился своими глазами в меня... но он глуп и противен мне.

Дивно провел неделю друг Сенечка.

Снова появился он в клубе со своим заветным рублем. На портсигаре засияла его монограмма, в зубах заблестел янтарный мундштук.

Все чаще стал он поговаривать о самоубийстве. Приятели продолжали угошать рюмкой водочки Сенечку.

Дома говорил, что на службе его преследуют, обходят чинами и орденами, и утверждал, что покончит жизнь самоубийством.


1 Вот! (франц.)

303

Совершил раз в жизни Черноусенков героический поступок, но не из уважения к человечеству, не ради окрыляющей мечты, а ради того же начальства.

Заметил друг Сенечка как-то, пируя на счет счастливых игроков, за отдельным столиком полную барышню среди более трезвых молодых людей.

Извинился он перед своими собутыльниками, пробрался к столику.

— Нехорошо, Екатерина Александровна, — сказал чиновник, — вам в такой компании быть не полагается. Позвольте, я провожу вас домой. Что скажет ваш дядюшка?! Не отойду я от столика.

И не отошел, пока полная барышня с ним не поехала.

Отвез он племянницу начальника домой.

За что и был осчастливлен через три дня визитом начальства.

Лариса вспомнила, как благосклонно вошло начальство, как просияла мама, когда оно согласилось откушать чаю, и как провожал начальство отец, как он, вернувшись, сияя, сказал: «Н-да...», как бы поздравляя себя с визитом начальства.

«Конечно, Евгений, — думала Ларенька, — если б узнал про этот эпизод, смеясь, сравнил бы отношение моего папаши к начальству с отношением вассала к сюзерену и открыл бы в моем папаше несчастную низшую рыцарскую душу».

Исполняется тридцать лет службы Черноусенкова; чопорное пузатое гражданское превосходительство снисходительно требует друга Сенечку в кабинет, желая лично отметить его служебный юбилей, поздравляет его с получением шейного ордена Станислава и чином коллежского советника.

Во время разговора друг Сенечка вдруг лезет под письменный стол и, вообразив себя петухом, кричит: «Ку-кареку!»

Чопорное превосходительство испугалось, позвало чиновников, а в это время уже коллежский советник бился в истерике; его разбил прогрессивный паралич.

Но еше в течение двух лет можно было видеть друга Сенечку на улицах Петербурга.

Иногда у Черноусенкова бывали проблески сознания. Он горько плакал и повторял:

«Бедный, бедный Сенечка, как мне жаль тебя...»

После своего недолгого знакомства с Евгением, не любившим чиновников, Ларенька иначе воспринимала жизнь папаши, хотя она ее совершенно не знала, чувство любви и жалости боролось в ней с осуждением. Сейчас воспоминание об отце только усилило ее душевное беспокойство.

304

Ларенька очень любила Евгения; она знала его хорошо, и надежды на то, что он к ней вернется, у нее не было никакой. Она знакома была с его прежними женами. Конечно, он хотел бы ей помочь, но, к сожалению: «Ты понимаешь, Лариса, я не могу служить, я все равно любую службу брошу!»

В городе было тихо; бульвар — гордость и краса старожилов — был пустынен. В белом доме дочь служителя культа проснулась. Она музыкантша и пластичка, немного поет, любит стихи, из массы делает цапли, незабудки, облепляет ими бутылки. Называет себя «Нинон». Повыше, в голубовато-зеленом доме, проснулась ее подруга, бывшая жена известного мужа; она ходит всегда с палочкой, украшенной бантиком, всегда потягивается, жители города называют ее: «Я горжусь своим одиночеством!», «Я кланяюсь твоей девственности!», рожей и эстеткой.

Еще повыше, в тяжелом песочного цвета доме с пилястрами, тоже на бульваре, инструктор по физкультуре, бывший студист одной из столичных студий, встал в позу, закурил и задумался:

«Три года! А сколько перелюбил, сколько переузнал, сколько перелюбопытствовал, сколько высосал женщин! Красные виноградные листья, бокалы, канделябры.. Теперь я на пороге карьеры. Жена тонкая, чуткая, голубая; и дочь Ирен, 11 месяцев... А первая сцена «Каменного гостя», некому показать... А, кажется, достиг многого».

На столе стоит оригинальная ваза — подарок Нинон и химера из глины — подарок «Рожи».

Бамбышев потягивается и размышляет о появившихся в городе афишах «Вечер Запада» В них сообщается, что композитор Фелин-флеин сделает доклад о новой музыке и что он исполнит последние новинки Европы и Америки.

На вечере Евгений обратил внимание на «Я кланяюсь твоей девственности».

— Что это за разноцветная гирлянда? — спросил он у администратора, с любопытством рассматривая посмешище города.

«Я горжусь своим одиночеством» цвела самодовольством; она гордилась тем, что молодой композитор обратил на нее внимание.

Кислолицый Печенкин сиял отраженным светом ее самодовольства. Он очень дружил с посмешищем города и читал ей свои заветные тетради.

«Когда охватывает тоска по высоком, они спрашивают что у тебя болит?»

305

«Чего требует женщина от мужчины ? — Восторга и поклонения».

«Я горжусь своим одиночеством» любила парадоксы своего друга.

На бульваре нарядную даму и ее чичисбея часто можно было видеть гуляющими вместе и рассуждающими.

Мечта была у «Я горжусь своим одиночеством» открыть свой салон, чтобы в нем мог блистать ее друг Печенкин.

Когда появился Фелинфлеин, это стало возможным.

На концерте, где он исполнял свои композиции, она пригласила его на обед в его честь.

В голубовато-зеленоватом домике за столом первенствующую роль играл Фелинфлеин как композитор и столичный житель.

Глаза всех были устремлены на него.

Это обстоятельство еще более сблизило его со всеми тут бывшими, и так как все они были незнакомые ему люди, то и было ему не скучно. '

Он обратил внимание на Нинон.

Евгений отказался от телятины и просил передать ему гуся, очень понравившегося Нинон. Лицо Евгения молчаливо выражало страсть. Как бы невзначай юноша спутал рюмки и, смотря на Нинон, выпил ее рюмку.

Нинон не рассердилась.

Евгений, передавая ей соус, коснулся как бы невзначай ее руки.

Соседка не отдернула своей руки, а посмотрела Евгению в глаза.

Народу в домике собралось много; Евгений говорил о новой музыке.

Затем почти вытолкнула «Я горжусь своим одиночеством» на середину комнаты Печенкина и, познакомив его с Евгением, нервно закричала:

— Граждане, тише! Сейчас всеми нами уважаемый гражданин Печенкин прочтет свои поэмы в прозе.

Краснея и бледнея, Печенкин сел,

Долго рылся в бумагах, посматривая на хозяйку, наконец решился покорить общество смелостью, взял листок и прочел:

У женщин есть нежные, пушистые крылья —
Это их пахучие, точно роза, бедра.

Печенкин встал, взял свою книгу и вышел.

Гробовое молчание после чтения воцарилось в комнате.

Евгений решил ободрить старика: он последовал за Печенки-ным. Не имея мужества хвалить то, что ему показалось старомодным,

306

он посоветовал почитать Пруста и Валери, достать где-нибудь Джойса, но почувствовал, что комичный старик не знает иностранных языков, и, увидев, что тот уставился грустно в его глаза, — понял, что старик очень несчастен.

Евгений взял его под руку. В это время появилась в дверях «Я горжусь своим одиночеством».

— Вы не те отрывки читали, — накинулась она на своего протеже, — говорила я! Выбирали мы вместе! А вы? Что сделали вы? Опозорили меня и себя на весь город...

Евгений, условившись встретиться с Печенкиным, последовал за хозяйкой.

В разгаре вечеринки, когда все внимание было обращено на него, Евгений, посматривая на свои ногти, попросил принести ножницы для маникюра.

Печенкин подошел к туалету «Я кланяюсь твоей девственности» и принес ящик. Евгения окружила толпа, упрашивая его сыграть еще что-либо.

— Сейчас, — сказал Евгений; сел в кресло, заложил ногу на ногу и стал не без грации остригать кусок завившейся подошвы.

Общество не знало, рассмеяться ли, счесть ли это за шутку или презреть этот случай и вместе с ним Фелинфлеина.

«Я им отомстил за Печенкина, — подумал Фелинфлеин, — в них нет ни капли вежливости», — и стал играть музыкальную картинку.

Если бы кто-нибудь сказал Евгению, что он издевается, то он бы обиделся на подобное обвинение, он бы ответил с утрированно серьезным лицом, удивленными глазами и словами, что он может только шутить, что издеваться могут только люди, не уважающие себя.

— Если нет гармонии, если человек несовершенен, если его природа не доделала и если он сознает это, — что он должен делать? Он должен разбить себя на обломки, на осколки, на отдельные чувства и дать каждому чувству самостоятельное существование; сделать из себя одного нескольких людей, т. е. стать актером. — Несовершенство ведет к творчеству, и оно сделало меня актером, — говорил Евгений, стоя перед сидящей Нинон.

Весь вечер Евгений, за исключением краткой отлучки с Печенкиным, был при Нинон, ходил вокруг нее, как петух вокруг курицы, не допуская Бамбышева.

Физкультурник предложил покататься на лодке; это была его собственная лодка; в ней он катался по речке. Свою лодку он назвал «симпомпончик». «Идемте кататься на «симпомпончике», — говорил он.

307

Иногда можно было видеть вечером, как гребет Бамбышсв, как сидит у руля Нинон, как читает книжку «Я кланяюсь твоей девственности».

Евгений, увидев голубую лодку и прочитав название, еще более возненавидел Бамбышева, сидящего между пышноволосой Нинон и редковолосой «Я кланяюсь твоей девственности».

«Добро бы это было иронией, — подумал он, — а то ведь искренно люди считают это красивым».

Между тем с «симпомпончика» заметили Евгения и стали ему махать платками, принуждая Бамбышева грести к берегу.

— Садитесь в нашу голубую лодку, — вскричала «Я кланяюсь твоей девственности».

— У меня что-то голова болит сегодня, — ответил Евгений.

— Неужели такое прекрасное общество вас не привлекает? — жеманно спросила разноцветная гирлянда. — Нинон вам споет в лодке; не правда ли, Нинон?

Нинон подтвердила кивком и указала на место рядом с собой.

— Я лучше посижу здесь на берегу, — сказал он.

Евгений шел по дороге, полный Нинон, полный звуками ее голоса, ее улыбкой, ее походкой. Он чувствовал, что она глуповата — это действовало на него возбуждающе.

В томных, легко поддающихся ухаживанию девушках и женщинах была для него особая прелесть игры. Ему казалось, что сама поддельность, заученность слов, условность жестов, лживость и наигранность взглядов давали ему право относиться к этим девушкам и женщинам несерьезно.

С этого дня стали в городе и на службе при встречах с Печен-киным насмешливо его спрашивать: не написал ли он чего нового? Затем его трепали дружески по плечу и, улыбаясь, отправлялись дальше.

Рухнула дружба между дамой и ее чичисбеем.

«Я кланяюсь твоей девственности» стала избегать Печенкина, а Печенкин — ее. Она считала, что он не оправдал ее надежд и поставил ее в глупое положение; он это чувствовал и смущался при встречах с ней. Теперь «Я кланяюсь твоей девственности» отзывалась презрительно о своем бывшем друге: «Дрянь, а не человек! — выражалась она резко. — Подлиза! Втерся в мой дом, а затем скомпрометировал меня. Никогда он мне не был другом. Просто был собачкой на побегушках».

И, подняв нос, она плыла с Нинон.

Печенкин подружился с Евгением, который ощущал, что жизнь — игра, и который его этим несколько утешил.

308

— Да и не сказал ли великий Шекспир, — говорил Евгений Пс-ченкину (Евгению нравилось просвещать пожилого человека), — не сказал ли великий Шекспир, — продолжал Евгений, задерживая руку старика в своей, — «Весь мир — театр». Да и Эразм Роттердамский, насколько нам известно, был того же мнения. Что такое, в сущности, человеческая жизнь, как не одно сплошное представление, в котором все ходят с надетыми масками, разыгрывая каждый свою роль, пока режиссер не уведет его со сцены. На сцене, конечно, кое-что прикрашено, подкрашено, оттенено более резко. В театре ли, в жизни ли — все та же гримировка, все те же маски, все та же вечная ложь. Относитесь к жизни как к театру, где... Развлекайтесь сами, — продолжал юноша, — жизнь не заслуживает серьезного к ней отношения, будьте снисходительны. К чему эти бесплотные порывы, если вы познали их неосуществимость! Будьте разнообразны, играйте, и вы будете счастливы. Нужно, чтобы каждый человек чувствовал, что вы ему сродни.

Печенкин решил стать как все: он стал учиться плевать, курить, кашлять, сопеть, издавать восклицания, показывать предсмертные конвульсии, чтобы было совсем как в жизни.

Постепенно увлекся Печенкин поднятием бровей, опусканием уголков рта, передачею удивления и презрения, отвращения и восторга.

Следуя советам Евгения, Печенкин стремился стать разнообразным.

Он учился то быть мягким и гибким, то неуклюжим и неповоротливым. Печенкин учился говорить быстро, когда он воображал себя плутом, медленно и нараспев — когда он играл франта; он стремился добиться того, чтобы его жесты и интонации стали общедоступными, издали понятными; он учился короткому стройному смеху и смеху визжащему; он учился в одном монологе настроить собеседника на торжественный лад, а в другом сейчас же заставить того же собеседника залиться животным смехом. И, наоборот, после комических выходок учился произносить величественные и патетические речи.

— А ну-ка, взгляд исподлобья, — говорил Евгений, — а теперь принужденный взгляд; сейчас же восторженный взгляд, взгляд экстаза; напоследок кокетливый взгляд. Так! Молодцом? Теперь мигание, теперь выражение горечи. Так. Выражение слащавости, еще раз выражение горечи, презрительное выражение, полный покой. Смех, шире рот, покажите зубы. Приподнимите щеки к скулам. Полный покой. Еще раз: шире рот, зубы, полный покой.

— Гау, ray, — раздалось за окном, и в комнату вбежала Нинон.

309

— Чем вы это тут занимаетесь?

На следующий день Печенкин и Евгений вышли; они пришли на небольшую лужайку. Еще никого не было, только изредка проезжали телеги, увозя крестьян в кепках в поля. Солнце только что еще начинало согревать землю. Роса еше покрывала траву. Пастух гнал коров в поле.

— Распределимте роли, —сказал Евгений. — Я вас научу, как следует обращаться с женщинами. Вот эта береза будет Лидией, а эта ель — Дмитрием; эта сосна — Елена; возьмите Елену за ветку и развлекайте пустыми словами, улыбайтесь, ходите от дерева к дереву.

Печенкин произносил пустяки как можно громче, улыбался, ходил от дерева к дереву, ухаживал за деревьями и сладким голосом приглашал деревья к столу.

Евгений наслаждался своей выдумкой.

Он сел на пень. Проходил мимо Бамбышев, имевший привычку шаркать ботинками и старавшийся говорить с легкими юмористическими приемами.

Он сильно удивился, увидев это зрелище.

— Чем это вы здесь занимаетесь? — подошел он к Евгению.

— Мы развлекаемся, — ответил Евгений.

Печенкин отошел в тень и сел на кочку.

Бамбышев стал делиться с Евгением своими мыслями о трагедии:

— Я считаю, — сказал он вполне серьезно, — что сейчас следует оживить трагедию опереткой; трагедия скучна, а вот возьмем так: Офелия и Елена — обе из королевской семьи, а потому, если придать Офелии некоторые качества Елены, то трагедия только выиграет, станет занятной и доходчивой. «Гамлет» сейчас должен быть похож на веселую арлекинаду, а последняя сцена ведь не что иное, как юмористический dance macabre1. К черту трагическое гробокопание!

Фелинфлеин увидел свою карикатуру и побледнел от неожиданности. Этот прохвост великолепно перевирал мысли, дорогие для Евгения.

Между тем Бамбышев повернулся, и Евгений увидел розовую, почти женскую, гладко выбритую шею.

«Весь он, точно кукла, покрыт лаком», — подумал Евгений.

Бамбышев достал из кожаного футлярчика маленький напильник и принялся, любуясь своими руками, подтачивать ногти.


1 Похоронный танец (франц.).

310

От своего пребывания в студии Бамбышев вынес привычку румяниться, слегка подкрашивать губы и брови, от времени до времени открыто пудриться, фетишизацию желтого саквояжа, гримировальные карандаши, пару афиш, где упоминалась его фамилия, да незабываемую походку, подчеркнутость интонаций и актерский смех.

Когда заходил разговор о театре, — «Уж позвольте мне это знать!» — говорил он.

Своих выдвинувшихся сверстников он называл не иначе как Колька, Митька, Шурка.

— Кольке больше повезло, — говорил он и тут же рассказывал, как создается известность: «тот женат на той-то, а эта — жена того-то», — и подмигивал. — Понимаете?

Бамбышев мог говорить о гриме сколько угодно и когда угодно; даже на службу он брал замшевые растушевки, круглые щетинные кисти с обрезанныминаполовину палочками, заячьи хвостики.

— Любите ли вы путешествовать во сне? — развлекал девушек Бамбышев. — Я часто путешествую во сне, часто вижу себя ночью гуляющим почти без ничего по улицам города. Я уверен, дорогие друзья, что и вам случалось предпринимать путешествия подобного рода. Однажды, когда Колька еще был студентом... Хе-хе — хо-хо... понимаете... канделябры... это не электричество — это тонкость...

«Опять эта дрянь здесь», — подумал, подходя, Евгений.

Евгений под электрической или керосиновой лампой очаровывал ленивых женщин, подвижных девушек и юношей, мечтающих о красивой жизни, рассказами о странностях любви и о всевозможных проделках и чудачествах.

Он повествовал, сидя у ног «Я кланяюсь твоей девственности», о том, что высшее наслаждение герцогиня Бургундская испытывала в садах Марли во время таскания ее по траве (по ее собственному желанию) за ноги, что Христина Шведская была горбата, одевалась и кланялась по-мужски, что ее любимыми авторами были Петро-ний и Марциал и что она положила ногу на край ложи, сидя возле Анны Австрийской на придворном спектакле.

Потом долго распространялась «Я кланяюсь твоей девственности» о необыкновенной эрудиции Евгения, о том, что он может заткнуть за пояс любого профессора.

Евгений принялся изучать окрестности. Никаких достопримечательностей в захолустье не было, кроме замка графа Пе, но зато замок графа Пе стоял на большом холме, был построен в 1893 году, в готическом вкусе, из необлицованного кирпича, и был насыщен

311

атмосферой Александра III и Николая II. Сбоку замка помещалась спортивная площадка с трапециями и гигантскими шагами; дальше — тенистая площадка, и легко было на нее вызвать тени пажей в белых рубашках с золотыми погонами и красным шнуром и барышень в белых платьях и белых туфлях.

Евгению очень не понравилась эта официальная имитация: «То ли дело замок князя Сангушко —сад с боскетными фигурами, оранжереи, где лимоны созревают, старинная башня, превращенная в сторожку, порфировая зала с устроенной в ней полковой швальней, полковая церковь в охотничьем зале, комната, запечатанная по приказанию командира полка, потому что в ней появилось привидение. Теперь этот замок снова в Польше, а здесь нет даже шляхетских деревень с саксонскими подсвечниками, здесь нет ничего исторического, здесь решительно нечего осматривать».

Это было веселое отрадное место, усаженное привлекательными деревьями. Вдали на яблонях распевали птицы свои поэтические напевы.

— Какое пленительное место! — сказал Евгений. — Люблю я ангеловидных красавиц, успокаивающих дух.

Расположившись на траве среди девушек, Евгения чувствовал себя пленительно.

Одною рукой он обнимал сладкогубую Нинон, голову положил на плечо другой сахароустой обольстительницы и стал наслаждаться вишнями и благоуханиями леса.

Затем он взял палец Нинон и стал рассматривать.

— Целомудренные женщины не имеют надобности ни в притираниях, ни в румянах, ни в кольце, — сказал он обольщающей его красавице.

— Не поговорить ли нам сегодня о поцелуях? — продолжал он. — Есть очень хитрые поцелуи: поцелуй, значение которого переносится с одного человека на другого; для этого целуют дочь в присутствии матери; иногда целуют отражение человека в зеркале или в воде или даже тень его на стене; это поцелуй признания. Иногда женщина целует своего занятого друга — это поцелуй отвлекающий.

— Я люблю испанок, — сказала Нинон, — в них есть что-то такое... — и она щелкнула пальцами.

— Вот вам идеал испанской красоты, — ответил Евгений, — вот тридцать красот испанской дамы: три черных — глаза, брови и веки; три красоты красных — губы, щеки и ногти; три красоты длинных — тело, волосы и руки; три коротких — зубы, уши и ноги; три широких — грудь, лоб и междубровье...

312

— Нахал! — ласково ударила Нинон по плечу Евгения.

— Каждая часть тела обладает своей красотой, своим особым выражением, — говорил Евгений, провожая Нинон, — не только лицо отражает качества духовные одновременно с качествами физическими. — И нежно-нежно довел Евгений Нинон до крыльца ее дома.

— Любовь — это наслаждение пятью чувствами, — сказал он ей на прощанье.

Выпившему Евгению страстно захотелось увидеть Нинон. Он вышел на бульвар и подошел к ее дому; он прошелся мимо него несколько раз; затем вино подействовало. Евгений уснул, прислонившись к дому.

Гражданин, проходя мимо, посмотрел на Евгения с презрением. Еще не совсем протрезвившийся Евгений, заметив презрение, приподнял голову и сказал:

— Когда вы проходите мимо грешника, проходите с лаской. Монах, не отвращай лицо от грешника, взгляни на него приветливо!!!

Гражданин, чувствуя издевательство, вскричал:

— Если бы мне не надо было спешить на службу, я бы тебе показал монаха!

— Проходите, проходите, гражданин, не оборачивайтесь! — крикнул Евгений вдогонку.

Окно раскрылось, в окне показалась голова Нинон.

— Что вы здесь делаете, Евгений Павлович? — спросила она жеманно.

— Идемте гулять, — ответил Евгений, — сегодня такое дивное утро.

— Безобразие! Да вы не спали всю ночь.

— Я люблю легкомысленный образ жизни, — ответил Евгений.

Помог Нинон выпрыгнуть из окна. Евгений зашел в свою комнату за бутылочкой вина.

— Я вас угощу великолепной наливкой торопуловского приготовления, — сказал он.

— Это еще что такое? — спросила Нинон.

— Это инженер, если можно так выразиться, с конфетной душой. Но я шучу, он очень добрый и славный человек; я очень его люблю, но наше горе заключается в том, что ко всему мы относимся иронически. К тому же наша ирония проистекает не из глубокого познания жизни и борьбы, противоположных принципов, а просто из некоторой лености, быть может, стыдливости, быть может, из нежелания вникать, если можно так выразиться, в сущность вещей. Ирония заменяет нам стыдливость. Но бросимте говорить о вещах

313

серьезных. Но как уже печет солнце! Вы подурнеете, право, Нинон; вы не должны загорать.

— Я не так легкомысленна, как вы думаете, — ответила, помолчав, Нинон. — Мне бы очень хотелось, чтобы вы изменили обо мне свое мнение.

— Я не сомневаюсь, что вы серьезны! У вас совершенно дивные волосы.

Нинон, с ее ярко очерченными алыми губами, открытыми голубыми глазами и мягкими золотистыми кудрями, казалась ему настолько куклоподобной, что он и себя опять почувствовал совершенно безответственным.

Евгений провел Нинон в совершенно тенистое место, очистил подножие дерева от голубых конфетных бумажек с изображением сердец, Аленушки, ногой очистил и от банок из-под шпрот, развернул газету, постлал ее, положил на газету пальто в виде подушки; Нинон села, он остался стоять.

Но уже лес наполнялся, и они вернулись в город.

Гуляя с легкомысленной Нинон по саду, Евгений развлекал ее рассказами про фижмы.

— Представляете ли вы ясно этот снаряд? — говорил Евгений Нинон, совершая с будущей подругой на несколько дней круги вокруг клумбы.

Посреди клумбы стоял на полупальцах Меркурий; он изображал фонтан; из воздетого пальца била струя.

— Представляю, — жеманно ответила Нинон, — это очень красиво.

— Не столь красиво, как занимательно, — ответил Евгений. — Представьте себе, летит карета, обе дверцы открыты, фижмы свободно болтаются снаружи. Или вот стол; дама кладет фижмы своим соседям на колени, а мужчины свои фижмы закидывают за стул. И вот за столом только головы мужчин видны из-за фижм. Или вот идет мужчина по улице; полы его кафтана поражают воздух с такой силой, что навевают на прохожих прохладу. Пудра на париках придавала такой блеск глазам, такой чудный вид ресницам! Общество истомленных вольнодумцев, старых аббатов, собирается у восьмидесятилетней прелестницы Нинон Ланкло!

— Дивная жизнь! — вздохнула Нинон.

— Давайте возвратим ненадолго то легкомысленное время! — проговорил Евгений, касаясь своим виском златокудрой головы Нинон. Нежные волосы коснулись его виска; в глазах стало темно; Нинон вздохнула; Евгений тащил ее из сада, нетерпение подгоняло Евгения, желание и страх испытывала Нинон.

314

А дальше — черные статуйки с глазами из жемчуга, с алмазными кольцами, залы, украшенные слоновой костью и черным деревом, кашемировые и индийские ковры, персидские ткани, зеркальные будуары, негры с зонтиками, пламенные попугаи...

Стараясь быть по-прежнему остроумным, Евгений уводил Нинон из города; закусив губу, он осматривался по сторонам; обхватив Нинон за талию, Евгений ускорил шаги.

— Мой милый, мой хороший, — говорила Нинон.

Евгений с жалостью смотрел на Нинон, на это теперь малопривлекательное для него тело.

Он довел ее до дому и, стараясь как можно ласковее, поцеловал ее руку. Но все же у него вид был пришибленный.

— Мы завтра увидимся? — спросила нерешительно Нинон, заглядывая ему в глаза.

— Да, — ответил Евгений.

Нинон скрылась.

Евгений пошел блуждать. Ему захотелось на ком-нибудь сорвать свою злость.

Горько было на душе у Бамбышева от того, что приезжий отвлек от него внимание общества.

Вечером Бамбышев сидел в своей комнате над путеводителем по Союзу, перед бывшим студистом стояли бутылка портвейну и бокал с изображением травы и матовых цветочков.

Он стал пить горьковатое вино маленькими глотками; ему пришла в голову несчастная мысль запеть.

Евгений, блуждая по городу, подошел к дому Бамбышева и остановился под окном, поздоровался и спросил:

— Скажите, сколько вам дают в месяц за ваше пение?

— Ничего, — грубо ответил Бамбышев.

— Зачем же вы берете на себя такой труд?

— Я пою ради искусства.

— Ради искусства, не пойте!

Молодой человек смотрел ему вслед и размышлял:

¦Обидел он меня или не обидел? Пожалуй, обидел, — решил он. — Ладно, завтра ему отомщу».

Вечером, встретившись с Евгением всаду, у раскрашенного Меркурия, Бамбышев обругал обидчика во всеуслышание неприличными словами.

Евгений посмотрел на него удивленно.

«Я кланяюсь твоей девственности» тосковала. Одинокая, она блуждала по бульвару. Наконец, она решилась. Она чувствовала, как все в ней рыдает. Она вошла в белый дом, где жила Нинон.


315

«Я кланяюсь твоей девственности» остановилась в дверях в своем пестром платье. Затем, с горящими глазами, она произнесла:

— Теперь, когда я это осознала в себе, я хочу вам об этом сказать и вообще поговорить дружески. Я думаю, это не испортит наших отношений.

Нинон хотела возразить.

— Нет, замолчите, — взмолилась стоявшая. — Я чувствую что у вас вырвется: «Да чего же вы от меня хотите? Не могу же я перевернуть всю свою налаженную определенным образом жизнь!»

Нинон молчала.

— Но, друг мой, — продолжала гостья, — ведь нужно же трезво посмотреть на вещи. Я не могу с уважением относиться к вашему долгу, о котором вы так много говорите. Наоборот, вы так далеки от этого долга. Скажите, что такое ваша настоящая жизнь? Одна-един-ственная, исключительная, все поглотившая ставка на стенографию, покушение с определенными и заведомо негодными средствами, ибо вы сами заявляете, что у вас больная рука, что большой скоростью вы никогда владеть не будете, — словом, что стенография для вас безнадежное дело. Семье вашей оно, безусловно, ничего не даст. А вся ваша энергия и волевая стихия, достойная несравненно лучшего и более целесообразного применения, разряжается впустую. Не принимайте этих слов за очередную претензию. О, нет! Пожалуйста, этого не думайте. Я вам уже говорила раз, что принимаю вас до конца такою, какая вы есть; ни на одну минуту я вас никогда не идеализировала. Не знаю я, за что вас полюбила, не знаю, за что я вас люблю и буду любить. Вот все, о чем мне хотелось поговорить с вами. Реагируйте как хотите.

«Я кланяюсь твоей девственности» заплакала, повернулась и вышла. Нинон не остановила ее.

Всю ночь плакала жена известного мужа среди своих химер и бутылок, превращенных Нинон в вазы. И постепенно невыносимая тоска, которую она чувствовала, превращалась в музыку.

«И, подымаясь по мраморной лестнице, неся чудную вазу тончайшего фарфора, расписанную нежнейшими красками под тон аметиста, увидела я Тебя наверху этой лестницы, суровую и строгую».

Это облегчило скульпторшу, и она задремала.

Бедняга не знала, что Нинон, не уважая ее любви, уже давно покрыла тетради ее стихов стенографическими записями, что под ее стихотворением:

В какие шелковы тенета
Попал мой дух, узнав тебя? —
Здесь радуг блеск и позолота

316

И тонкотканость бытия.
Боюсь коснуться! —
Все так тонко,
И дорог каждый здесь узор,
Излом, каприз цветного шелка,
Намек, улыбка, разговор...
Но всех дороже то, что скрыто
И чем душа твоя поет —
И что не хочет быть расшито,
И эти нити шелка рвет!

помещена лекция «Продукция животноводства», стенографически записанная.

Въезжая в прохладный просторный город, Евгений почувствовал, что задыхается. «Придется спасаться», — подумал он.

Здесь, в санатории, Евгений почувствовал, что он смертен, что ему придется расстаться с играющим миром, что больше не придется устраивать «grand rond, s'il vous plait!»1 на прекрасной мураве, не придется ходить утром по синим улицам, заходить в дома различных архитектурных стилей, пить чай различной температуры, играть на пьянино, обучать молодых девушек любви, беспутно читать, слушать рассказы, разыгрывать сценки, утрированно чихать, кашлять, смеяться, есть и пить.

Евгений мотнул головой, и губы его задрожали; он закрыл лицо руками.

Как дивно для него засверкал мир!

Зелень засияла своим изумрудным цветом, песок — красноватым, облака — пепельно-голубым, звезды — снежно-золотым; удивительными и прекрасными ему показались люди и животные и растения. «Как хорош мир, а я должен его покинуть», — раздавалась музыка в ушах Евгения.

По тонкому ледяному покрову Евгений подошел к сверкающему барочному Эрмитажу, стоявшему на едва заметной возвышенности. Со всех сторон Эрмитаж был окружен амурами. Евгений залюбовался: здесь были толстощекие амуры, украшающие быка цветами; другие — кормящие плодами льва; третьи — собирающие плоды в корзины; четвертые — дружно спящие под звездным небом; пятые — наблюдающие взошедшее солнце; шестые — пускающие бумажного змея; седьмые — кующие стрелы; восьмые — беседующие под тенью фонтана; девятые — предающиеся любви на ложе: аму-ресса готовится надеть венок, амур несет ей цветы; десятые — собирающие


1 «Большой круг, пожалуйте!» (франц.) — объявление распорядителя танцев.

317

хворост; одиннадцатые — греющиеся у костра, — но в особенности понравились Евгению амуры, собирающие виноград: один рассматривает гроздь, другой наполняет корзину, третий, стоя в огромной бочке, давит с радостным усилием и шаловливой улыбкой зрелую виноградину.

Евгений сел на скамейку и задумался; он вспомнил о Лареньке: она в восторг бы пришла от этого здания. Ему захотелось показать ей то прекрасное, что он увидел.

Вернувшись с прогулки, Евгений вошел в комнату дневного пребывания, сел за пьянино.

Возьми, египтянка, гитару.
Ударь по струнам, восклицай... —

но опять сердце Евгения упало; тщетно он вызывал перед собой трепещущий мир цыганщины, воображал публику в париках и кафтанах, слушающую цыганское пение. Холодный пот выступил у него под мышками и на лбу, думалось о небытии и проклятом уничтожении. Евгений испытывал ужас. До сих пор Евгений ощущал себя вечным, — теперь юноша понял, что это было дивное ощущение. Хорошо жилось юноше с этим ощущением! До сих пор Евгению казалось, что его настоящая жизнь еще не началась, что все это — только пустяк, начало, что главное — впереди. А теперь этот пустяк, случай заместит главное, станет заменой сущности его, Евгения. «Вот и все!» — подумал он, положил голову на клавиши и заплакал.

Рядом с пьянино стоял покрытый серебряной краской экран; над пьянино висел портрет Энгельса; под эстрадой, где стояли пьянино и экран, были нагромождены стулья; внизу сидели за шашечными столиками компании больных, играли в шашки. Немного подальше так называемые костоеды дулись в домино; еще немного подальше — склонялись над шахматами.

У окна больные играли на балалайках, щипали гитары.

Комната общего пользования была светлая, просторная, освещенная двумя матовыми шарообразными лампами; эстрада, на которой сидел Евгений, была задернута черным занавесом, — таким образом, Евгений играл и плакал во тьме.

Раздался звонок к обеду.

Юноше уже мнилось, что он стал призраком, что он спустился в другое существование.

Вскоре перед ним появился превосходный суп в узорчатой миске.

318

Масса воспоминаний охватила Евгения, пока он ел суп и смотрел в миску. Появилась гротескная вселенная его бабушки. Глубокой осенью, когда опадут листья, а стволы увянут, и весной, прежде чем листы начнут развиваться, выкапывала она самые здоровые и сочные корни однолетних растений, разрезала в длину пластинками или в кружки и, нанизав на нитку, развешивала в теплом месте, продуваемом ветром. Благовонные корни гротескная бабушка сохраняла в флаконах из-под одеколона с притертыми пробками. Ребенком Евгений любил рассматривать картинки на этих флаконах; на них тоже по большей части были цветы. Травы и листья душистых растений домашняя кикимора собирала перед развертыванием цветных почек; он помогал ей связывать травы в пучки; другие травы, обладающие тонким летучим веществом, старушка сама истирала в порошок. Комод был полон засушенных листьев; ее мир был — мир цветов, древесной коры, шишек.

Евгению жаль было покинуть мир, где росли баранья трава, волчье лыко, вороний глаз, светляк, козьи рожки, медвежьи пучки, кокорыш, петушья нога, кошачьи лапки, золотые розги, водоглаз, змеиная трава, песьи вишни, душистые кудри, конская грива, фиалка собачья и медвежий виноград.

Няни разносили пищу; дежурные сестры следили за тем, чтобы обедающие во время еды не разговаривали и тщательно еду разжевывали; за тем же наблюдал прогуливающийся по проходам, останавливающийся у большого дубового буфета дежурный врач.

Няни в белых халатах выпархивали из кухни, неся жаркое на толстых тяжелых корабельных тарелках.

Позади Евгения за длинным столом сидели женщины.

Евгений иногда оборачивался; взгляд его переходил от одной к другой с полным равнодушием.

Санаторию окружали мачтоподобные ели.

Перед парадным входом стоял бронзовый памятник Ленину.

Несколько в стороне возлежал солярий, закрытый на зиму.

Дальше домики медицинского персонала и канцелярия с покрытыми снегом крышами. Санатория паром великолепно отапливалась; зимой и летом в ней были открыты форточки, и воздух свободно циркулировал по помещению.

Врачи встречали прибывающих, сияя вежливостью.

Сестры предупредительно и ласково объясняли правила поведения; уборщицы озабоченно сновали.

Евгений пошел осматривать помещение.

На стене рядом с курортом на дому висел цветной плакат человек-машина. В просторных помещениях человека-машины работали

319

люди: одни лазали по лестницам, складывали крахмал и сахар; другие подавали; третьи служили привратниками; четвертые мыслили по поводу прочитанного; пятые сидели на деревянных кобылах; шестые снимали аппаратом (глаз); седьмые слушали у телефона (ухо); девушки в голубых и сероватых платьях сидели у аппаратов (нервы); в человеке-машине были проведены голубые и красные трубы, двигались колеса, вагонетки, работали приводные ремни.

Евгений от скуки стал рассматривать это условное и аллегорическое изображение; несомненно, это был очень интересный плакат; цель его была заставить трудяшихся запомнить, какие органы что вырабатывают, где они находятся и как действуют; для Евгения этот плакат выражал целое мировоззрение, он мысленно сравнивал его с гравюрами, на которых изображался человек с различными планетами на лбу, на шеках, на груди, на руках и на ногах.

Евгений вошел во вторую комнату дневного пребывания.

Там сверкали зеркалами шкафы для книг; на полированных столах лежали газеты; на одном из шкафов чернел громкоговоритель; на стенах были приколоты лозунги: «Пленникам капитала, борцам за мировой Октябрь пламенный привет рабочих», «Ударим по рукам провокаторов новой войны — помещиков и капиталистов». На подоконнике среднего окна белели гипсовые бюсты Маркса, Калинина, Фрунзе. Из окон была видна мачта с фонарем; дальше — аллеи из высоких деревьев; дальше — ворота санатории.

Евгений вошел в палату. Белые стены с зеленовато-голубой панелью, крашеный пол, высокое окно, четыре кровати, четыре шкафчика, четыре стула, четыре плевательницы. Эти предметы освещала одна электрическая лампочка, качающаяся под порывами ветра высоко-высоко у потолка.

В 22 часа электричество в палатах гасила дежурная сестра, в 22 часа больные приподнимались на постелях и начинали рассказывать новеллы.

Евгению не спалось.

Он пошел в парикмахерскую, зажег электричество, и, несмотря на мысли о смерти, ему удалось погрузиться в своеобразный мир существ, про которых особым тоном, серьезным и вместе с тем смешливым, сообщалась масса сведений: «Ах, Борри, Борри, — думал Евгений, — итальянский авантюрист, придворный алхимик Христины, искатель философского камня, ересиарх и узник замка св. Ангела, не у тебя ли украл Монфокон мир элементалов? Не у тебя ли он взял этот легкий и смешливый тон? Бедняга Борри! «Граф Кабалис» затмил твой трактат; комментаторы Гофмана и Франса не подозревают

320

Рисунок Верейского из «Красной панорамы»

Ф. М. Наппельбаум, Т. В. Данилова, А. И. и К. К. Вагиновы

Сверху: Ленинградские писатели (Вагинов — крайний справа). Снизу: Вагинов (второй слева) в Детском Селе

К. К. и А. И. Вагиновы

Костя и Алеша Вагенгеймы в детстве

К. К. и А. И. Вагиновы, Ф. М. Наппельбаум и В. Ф. Миллер

К. К. Вагинов. Одна из последних фотографий

Сверху: А. Федорова и К. Вагинов (фрагмент групповой фотографии). Снизу: Несохранившаяся могила Вагинова на Смоленском кладбище

о твоем существовании! И черт знает как в Ленинграде твой трактат попал в мои руки. И вот эта книжечка, пожалуй, опять затеряется после моей смерти, или, может быть, даже ее разорвут, не подозревая о ее содержании. Ты долго валялась в подвале, затем на миг появилась и теперь должна исчезнуть!»

Он вспомнил о снеговой бабе, замеченной им утром.

Решил завтра ее осмотреть.

Евгений вернулся в палату и уснул. По звонку утром он проснулся, подошел к окну — баба таяла; изящный нос, вылепленный рукой больного скульптора, совсем растаял; темные глаза исчезли, подстриженные волосы еше держались, но овал лица был весь источен мелкими струйками; вчера еще крепкая и пышная белоснежная грудь стала студенистой и серой, а вокруг еще стоявшей, но уже таявшей женщины опять зазеленела травка, зажелтели и засерели листья. Теперь на женщину никто уже не обращал внимания; она стояла, обреченная на истаивание.

На следующий день шел теплый дождь; он смыл остатки снега, розоватые облака затем поплыли по небу; непонятное время года продолжалось. Больные шутили: «Скоро пойдем собирать грибы!» Некоторые вспоминали поход в Урмию и персидскую зиму. Днем шел пушистый мягкий снег. К Евгению пристал татарин Хаярдинов. Евгений направился в парк насладиться видом китайской беседки над проездом под хлопьями снега. Хаярдинов заставил Евгения изменить маршрут; Евгений пошел мимо небольшой пирамиды, царской купальни в мавританском вкусе и Адмиралтейства в стиле ложной готики к барочному гроту, к Екатерининскому дворцу. Татарин выучился грамоте в Красной Армии. Он работал чернорабочим на ниточной фабрике; он ласково улыбался. Евгений спрашивал, знает ли он сказки, песни? Хаярдинов радостно улыбался и отвечал: «Не знаю, брат».

Обходя Екатерининский дворец, Евгений спрашивал своего спутника, нравится ли ему Екатерининский дворец? Хаярдинову Екатерининский дворец понравился.

Затем Евгений повел татарина к Китайской деревне и поднялся с ним в китайскую беседку.

Там Евгений сел, и снег падал, падал и падал. Затем юноша побежал вниз, к санатории. Хаярдинов позвал его:

— Брат, брат, не беги!

Евгений остановился.

— Легкие отвалятся, — сказал грустно татарин. — Сколько в весе прибавил, брат?

Евгений стал печален.

321

— Забудь о болезни, и все будет прекрасно. Если хочешь со мной дружить, не вспоминай. Не думай, что ты болен. Смотри, как здесь прекрасно!

— Завтра возьмешь меня, брат, с собой?

— Возьму, — ответил Евгений.

При встречах с татарином Евгений испытывал некоторый ужас. Татарин слишком часто вспоминал о смерти. Татарин до того часто с ним говорил о смерти, что один уж вид его для Евгения ассоциировался со смертью. Поэтому Евгений, идя по парку с татарином, шел как бы со своею смертью. Евгений старался позабыть о татарине, а татарин, почувствовав к нему нежность, бродил в своих коричневых валенках всюду за юношей.

Однажды Евгений сбежал раньше положенного времени по ступенькам; татарин не заметил, и Евгений один очутился в парке.

Некоторое время он думал о татарине, но яркая зеленая трава под прозрачнейшим слоем льда привлекла его внимание. Он наступил одной ногой на лед и надавил; подо льдом пошли пузыри и побежали к краю ледяной поверхности. Юноша нажал сильней; выступила вода и омыла галошу. Радостно юноша пошел к увеселительному павильону, достал книжку о сильфах, решил почитать; сел на скамью и вдруг увидел на полуколоннах нежные надписи:

Внимай, мой друг, как здесь прелестно. 30. VII 1.27.

Будет осень, ты придешь и вспомнишь то милое время, когда мы были с тобой так счастливы. 14. V.27.

Евгений, заинтересовавшись, встал и принялся читать надписи. С книжкой под мышкой юноша то приподнимался на цыпочки, то приседал, читал:

Тут я тоже побывал и остался очень доволен после виденного мною прекрасного парка. 20.VIII.29.

Серг. С.

Зачем вы под серой шинелью красноармейца подозреваете царского солдата и грязное мнение Ваше несправедливое.

Отец с сыном во время своего отдыха посетили этот чудесный уголок.

322

Здесь были мама и Ляля, скучали о папе. Папа в Ташкенте. 19.VI.27.

Надписи сплетались в гирлянды, спускались, поднимались. Простое констатирование факта: Табуреткин дальше отказался говорить. 12.У.29. Или: Здесь были красноармейцы Взвода Связи.

Федя,

Вася,

Петя,

Андрюша.

Или: Здесь арка свиданий — преспокойно сплеталось с изречением в стихах:

Коль боишься поцелуя,
Так старайся не любить,
А любовь без поцелуя
Никогда не может быть.

М.

Прорывалось:

Vera Smirnoff

Опускалась сонетом:

Когда-то здесь узывчивой и нежной
Музыкою гремел блестящий зал,
Шел разговор приятный и небрежный,
И шелк шумел, и женский смех дрожал.
В саду во тьме корсажа белоснежный
Атлас к сукну камзола приникал,
И поцелуй в ночной тиши звучал,
И полн был сад дремоты безмятежной.
Здесь в сумерках ротонды глубина
Вчера двоих укрыла на ступени.
В его шинель закуталась она,
А он, смеясь, ей целовал колени.

Александр Алексеев.

Наискось другой рукой было начертано:

Прекрасной и сильной.

Перелетело на колонну:

323

Гваренги милое созданье.
Классический и строгий облик твой
Меня пленил невольно, и порой
Тебя воспеть приходит мне желанье.
Когда б тебя прославить возмечтав!
Любезник пудренный державинского тона,
В тебе он увидал обитель муз и Аполлона.

Ал. Ал.

Пониже на полуколонне: Здесь был В. С. Чханов.

Перелетало на другую: Посоветовал бы писать на современные

темы и посылать в редакции,
чем писать их на стенах. Конечно,
стихи писать дело хорошее, но только
не на стенах.
                    

Убегала гирлянда под окно:

Прощай, мечта, прощай. 18 июля 29  г.

Пряталась гирлянда в подоконные карнизы:

Будет осень, ты придешь и вспомнишь
то милое время, когда мы были
с тобой так счастливы. 14. V.27.

Гордо выступало на простенках:

Таня, ты будешь моей женой. 14.V.27.
Здесь прождал Петров Александр. 1/1 — 30 г.

С глубоким интересом обходил Евгений увеселительный павильон, построенный знаменитым архитектором. Черные, синие, фиолетовые, красные надписи вызывали вокруг павильона особую атмосферу. Евгений улыбался; он был в своей стихии, ему стало жалко, что сейчас все же, несмотря на зеленую траву, зима и что статуи стоят в дощатых футлярах. Он думал о том, сколько нежных и памятных надписей начертано на их пьедесталах.

Утром и днем появлялись письма и открытки на черном столике у зеркала в раздевальной. Столик обступали мужчины в темносиних теплых куртках с светло-синими воротниками и обшлагами.

324

Женщины в серых платьях. Евгений ни от кого не ждал писем. Друзья предполагали, что он приключенствует где-нибудь в горах, любуется разноцветными вершинами.

Евгений вернулся к увеселительному павильону, вступил на мозаичный пол из серого, розоватого, белого мрамора и финляндского гранита, приник к замочной скважине. Увы, он ничего не увидел. В концертном зале был темно; окна были забиты досками.

Евгений обошел увеселительный павильон, наслаждаясь пропорциями.

Было девятое января, а зима все еше не наступала.

Трава зеленела, и березовые почки начинали распускаться.

Подо льдом у павильона видны были зеленые водоросли.

День был теплый, солнечный. Природа как бы давала представление:

«Весна».

Обойдя увеселительный павильон, Евгений решил осмотреть краснокирпичное круглое, украшенное руиноподобными колоннами с интересным замочным камнем.

«По-видимому, подражание римским гробницам», — подумал Евгений.

Он взглянул на барельефы; на одном из них он увидел очертание женщины, проливающей слезы.

Затем юноша отправился к китайскому храму.

Приятно выделялась шатрообразная крыша.

Он пошел дальше и, миновав детскую площадку, наткнулся на небольшой теремок в лубочном стиле.

Он вернулся и прошел мимо второго увеселительного павильона к обелиску из серого мрамора и к голубой Камероновой галерее.

Этот уголок парка сегодня напомнил Евгению сказки Кота Мур-ра; казалось, вот-вот выйдет кукольный князь Ириней и пойдет по своему парку.

Опять в санатории раздался звонок к обеду. В это время в саду подальше играли в снежки, поближе на скамейках шел разговор. Снежки взлетали, ударялись о спины, о воротники и разлетались. Евгений не удержался и присоединился к играющим. Часть играющих наступала, другая часть отступала. Улучив момент, переходили в наступление. Санатория способствовала превращению на некоторое время своих постояльцев в детей. Больные забывали о своей болезни; они сытно, с правильными промежутками, ели, много спали,

325

читали романы, играли в домино, увеселялись кинематографом, поучались лекциями. Если бы была осень, то больные лазили бы по деревьям, карабкались бы на дубы и стряхивали бы желуди, предназначая их на кофе, и отвозили бы их своим женам или мужьям в мешках домой. Но так как сейчас была зима, то они с удовольствием слушали лекции о вреде алкоголя, о физических методах лечения нервных болезней.

Как-то был приглашен ансамбль театра «Комедия», актеры весело сыграли «Ремесло господина кюре». Зал хохотал; Евгения не очень развлекла пьеса. Загримированные актеры с чемоданчиками в руках сошли в сад и в таком виде поспешили в близлежащий клуб красноармейцев.

Евгений поражен был театральностью их выхода.

Опять ночью Евгений сидел в парикмахерской и думал, как бы ему обыграть смерть. Смерть не возникала перед ним в образе гравюры, в образе скелета с косой; он чувствовал ее в себе самом; это-то и составляло трудность; приходилось перенести игру во внутренний план, во внутренний мир.

«Насмешка убивает, — думал Евгений. — Что, если почувствовать, что смерть смешна, что, если начать острить над смертью...»

Евгений улыбнулся, розовая заря постепенно появлялась в окне.

Но Евгению не пришлось острить над смертью.

Он вспомнил «Приятное времяпрепровождение» и рассмеялся. Вора должны были повесить. На лестнице он попросил пить. Ему принесли стакан воды. Опустошив его, он как бы нечаянно уронил его. «Ах, — сказал он, — со мной, наверное, сегодня случится какое-нибудь несчастье, так как я никогда не разбивал стакана без того, чтобы со мной не происходило несчастья».

«Стоит ли всякой ерундой заниматься!» — подумал он. Фигура его в глазах его снова получила очарование. Среди мира игры он чувствовал себя первым игроком, игроком по природе.

Каждый день стал для Евгения интересен по-новому: то больной взбирался на декоративную башню в то время, как Евгений осматривал декоративную пирамиду; то он вместе с больными осматривал примерный совхоз с огромными неподвижными свиньями, мирными коричневыми барашками, огромным быком с кольцом в носу и опрятными коровами; то он отправлялся размышлять на настоящее лошадиное кладбище, где было похоронено 123 лошади под мраморными и гранитными плитами; там прочел эпитафию:

326

ВЕРХОВАЯ
ЛОШАДЬ        КОБЫЛА
ГНЕДАЯ МИЛАЯ СЛУЖИЛА
ИХ ИМПЕРАТОРСКИМ ВЕЛИЧЕ-
СТВАМ ГОСУДАРЮ ИМПЕРАТОРУ
НИКОЛАЮ ПАВЛОВИЧУ И ГОСУДА-
РЫНЕ ИМПЕРАТРИЦЕ АЛЕКСАНДРЕ ФЕ-
ДОРОВНЕ ПЯТЬ ЛЕТ. ПАЛА В 1842 ГОДУ,
СЕНТЯБРЯ 28-го ЧИСЛА. НА СЕЙ ЛОШАДИ ЕГО
ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО ГОСУДАРЬ ИМПЕ-
РАТОР НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ ИЗВОЛИЛ 14 ДЕКАБРЯ
1825     ГОДА     ПРЕДВОДИТЕЛЬСТВОВАТЬ     ВЕР-
НОЙ    ГВАРДИЕЙ    ПРОТИВ    МЯТЕЖНИКОВ
И         НЕСМОТРЯ        НА     НЕСКОЛЬКО
ЗАЛПОВ      ОСТАЛСЯ       ПО       МИ-
ЛОСТИ       БОЖИЕЙ       НЕВРЕ-
ДИМ.     ЛОШАДЬ     ТАКЖЕ
НЕ     БЫЛА     РАНЕНА.

Или в комнате дневного пребывания Евгений слушал рассказы шофера, славного малого, любящего искусство, о китайском «Мерседес», т. е. о «Форде», или о том, как вез шофер генералов в Карпатах и чуть автомобиль не опрокинулся в пропасть из-за самонадеянности генералов; или следил за игрою стариков в шашки; старики каждый ход сопровождали прибаутками: «Он дается, она, шашечка, хорошенькая», «Ах, дедушка, ах, кормилец родной, у него, у дедушки, — не забалуешься», «Да, дедушка, такая мара-ция, люди крещеные, дедушка, ходи, дедушка», «Ходи, дедушка, Бог простит, ходи, кормилец!», «Ох, дела плохие, гармонии дорогие!», «Ой, плешка!». Иногда обращались к утрированно помогавшим: «Катись ты на худенькую лошадку!»

У Керепетина хранилась библиотечка вечно странствовавшего Евгения. Книжечка была с вензелем «С. Р.», суперэкслибрисом Константина Павловича. «Вряд ли главный начальник польской армии читал эту книгу, — думал Евгений, — она совсем новенькая, да и у него был совсем другой вкус».

Евгений ее тоже не читал; он купил ее когда-то в Александровском рынке, куда свезены были остатки одинаковых в основном библиотек двух старших братьев — Александра и Константина, состоявшие из книг по военному делу, мемуаров полководцев, нравственных историков, вроде Плутарха, географических атласов, книг по математике, мифологии и словарей. Бабушкин вкус преобладал. Но

327

среди книг с суперэкслибрисом Константина попадались и польские изящные альманахи, может быть, принадлежавшие его жене.

Томик Кребильона-сына попал в библиотеку Евгения как представитель исчезнувшей библиотеки. В этом-то томике и был рассказ, озаглавленный «Сильф».

Подруга подруге пишет, что всегда жаждала увидеть Сильфа, что всегда думала, что не в шуме городском любят они появляться, и что идея эта влекла ее столь часто в места сельские и заставляла отвергать остроумцев. И вот на прошлой неделе в жаркую ночь парижанка, утомленная провинциальным обществом, которое осаждало ее в течение всего дня, легла в своей комнате, взяла моральную книгу, чтобы вознаградить себя, и вдруг услышала полушепот...

Отдельные страницы Евгений читал вместе с Ларенькой, теперь он решил прочесть этот рассказ целиком.

Милый Петя, приезжай, соскучился я ужасно. Захвати Кребиль-она; приезжай, погуляем. Твой Евгений. Приемные дни у нас 5, 12, 21, 29.

Дивно прошлись Евгений и Петя по прозрачным льдам Детскосельского парка.

— Милый Петя, — говорил Евгений, — мне не очень-то хочется умирать; ты художник, и ты поймешь меня: недовоплотил я самого себя, не закончил я свою жизнь, как следует, в единственном возможном для нас мире. Мне самому очень интересно узнать, что было бы со мной в дальнейшем.

Петя молчал.

— Я еще не человек, — продолжал Евгений, — а только — если можно так выразиться — рисунок карандашом, изображающий человека.

Друзья рассмеялись и вошли в белую башню. Башня была окружена рвом; в ней хранились игрушки: две лошадки из папье-маше, корова из того же матерьяла, тачка, телега, крохотный биллиард со следами зеленого сукна, креслица и диванчик.

Под руководством сторожа с губой, откушенной лошадью, они стали рассматривать игрушки; сторож говорил как сорока; он утверждал, что игрушкам сто лет.

Продолжая беседовать об игрушках, Евгений и Петя появились между зубцами сигнальной башни. Сторож с откушенной губой шел за ними. Объясняющий старик и двое юношей появились между зубцами башни. Внизу показались Ларенька и Торопуло. Они опоздали

328

на поезд. Видно было, что они спешат к Орловским воротам. Евгений и Петя поспешно спустились с башни и бросились догонять гостей. Торопуло вручил Евгению конфеты в виде сказочных зверей, им самим приготовленные.

— Евгений, милый! — кинулась Ларенька к юноше на шею и стала искать его глаза.

Евгений отвернулся.

Для Лареньки с Евгением свидание у Орловских ворот было горестно. Однако ж, когда Ларенька подумала, что это свидание, может быть, последнее, все ее мужество исчезло; она почувствовала лишь нежность и печаль.

Евгений отвернулся, ему стыдно было сказать Лареньке, что она видит его в последний раз, что он умирает. Ларенька забыла все глупости Евгения, она чувствовала лишь печаль и сожаление. Была какая-то детскость в Евгении; неизвестно для чего он носил, ходя по улицам, огромные китайские очки и всегда имел при себе кинжал швейцарский с клинком, по его словам, венецианским.

«Милый, милый Евгений!» —с грустью подумала Ларенька, смотря на Евгения...

Молчащая компания шла к Орловским воротам.

Ларенька вспоминала восторг, с которым он читал ей описание городов; он останавливался, чтобы удивляться, он с удовольствием слушал ее замечания и часто целовал ее в голову, как бы благодаря за вкус и сообразительность.

Ларенька с молчащим Торопуло поспешно шла мимо Кавалерской мыльни прямо на вокзал, стараясь освободиться от мечты о счастье, уже не существующем. Переходя мостик, она приметила девушку, ходившую под деревьями. Заметно было, что девушка ждет кого-то. Это еще более усилило грусть Лареньки. Она вспомнила расцвет Евгения и свое первое знакомство с ним; Евгений снимал в то время несколько просторных комнат в Лицейском флигеле, уставленных славной мебелью. От Евгения в то время исходил на его знакомых какой-то свет. Комната была убрана комодами и занавесями, которые под дуновением ветра развевались до самого потолка.

Евгений вто время был увлечен. В определенных кругах он считался подающим надежды молодым композитором; он писал оперу, он заседал в каких-то комиссиях.

Евгений испытывал не страх смерти, а стыд смерти.

Он чувствовал приближающуюся смерть как поражение, как не предусмотренный им проигрыш.

329

Юноша удержал свои мысли. Он тихо прогуливался в течение нескольких минут. День был прекрасный; солнечные лучи, ударяя из-под густого облака, покрывавшего запад, разнообразили богатые оттенки природы. Сквозь деревья белели павильоны в классическом вкусе. Солнце исчезало. Евгений продолжал прогуливаться.

Все чаще происходили семейные ссоры, все чаше краснели от раздражения больные, все чаще бледнели от негодования врачи. С нетерпением ждали врачи прибытия новой партии и отбытия старой. Теперь санатория напоминала Евгению цирк: доктора — конюхов-дрессировщиков, а больные — эксцентриков, палаты — уборные артистов. Он со многими перезнакомился. На столиках стояли зеркальца, лежали переводные романы. Вставая, больные пели, ругали администрацию, вели профессиональные разговоры, ожидая близкой отправки; иногда на больных, как на комиков, нападала страшная тоска, тогда они ложились в постель, поворачивались к стенке и молчали. С каждым днем доктора становились менее внимательны; больные — требовательнее и бесцеремоннее. Наконец, первая группа больных уехала на автомобиле, за ней другая, третья.

Стало скучно лежать Евгению на верхней полке поезда.

Вспомнился Торопуло, и захотелось его порадовать. Стал Евгений писать ему письма.

Одно — от ученого мужа.

Другое — от девушки.

Третье — от нумизмата.

Опустил письма на разных станциях.

Турист лишался своей тирольской шляпы. Карамель появлялась с различными изображениями несушихся автомобилей и мотоциклеток. Работали тракторы, управляемые мужчинами и женщинами. Красноармейцы и рабочие неслись на лыжах или на коньках, заложив руки за спину.

Появилось красное здание Волховстроя. Выдвиженки сидели у телефона.

На тракторе ехал бородатый пахарь. С молотом стоял рабочий, держа пятилетку в 4 года. Летали аэропланы. Возвышались небоскребы. Располагались колхозы у подножия гор. Рабочие занимались на дачах физкультурой и спортом.

Другие конфетные бумажки продолжали отражать увлечение гипнотизмом. Несчастная натурщица Трильби, жертва гипнотизма Свенгали, вдруг снова появилась на конфетных бумажках.

330

Также конфетная бумажка с схематическим изображением ковра и надписью «Хива» указывала друзьям на то, что в сознании современников еще присутствует экзотическое вассальное государство, а не союзная Республика Хорезм.

Карамель «китайская» говорила о той же бедности и стойкости человека сознания.

Символом Китая на конфетных бумажках, несмотря на глубокие изменения, продолжал являться раскрытый веер.

Торопуло, развалившись, сидел в кресле перед столом, покрытым только что появившимися бумажками. Рядом с Торопуло сидел Пуншевич.

Радуясь, Торопуло читал письма, написанные Евгением.

1

Как объект изучения, конфетная бумажка явление сложное и интересное. Двоякая обусловленность свойственна ей. С одной стороны — прямая зависимость от того или иного хозяйственно-общественного уклада, с другой — от всего комплекса искусства данной эпохи, от общего ее художественного стиля.

Исторические корни конфетной бумажки весьма далеки — эмбриональные зачатки, пожалуй, можно найти в листьях пальм.

Я слышал, как будто в Китае на бумажных салфеточках начертаны изречения мудрецов, чтобы соединить приятное с полезным, также, если мне не изменяет память, — у нас в 1922—23 годах появились конфетные бумажки с советами крестьянину относительно урожая.

Они у Вас, должно быть, есть.

Во всяком случае, Ваша коллекция может оказаться не только занимательной.

Не известный Вам, но уважающий Вас Загни-Бородов.

2

Сегодня я подобрала для Вас странную бумажку в городском саду. Спешу послать ее Вам. Меня поразила не то летучая мышь, не то женщина-акробат, одетая демоном. У нее комета над головой, будильник и звезды под ногами и надпись — «Ночь». Эта парящая в красном трико и красных перчатках и снабженная черными крыльями фигура, как Вы видите, летит на голубом фоне.

К сожалению, у бумажки не хватает уголка, но я все же на всякий случай посылаю ее Вам.

Станция Дно. Екатерина Суздальцева.

331

«Но ведь это не будильник, а часы на башне св. Сульпиция», — рассматривая бумажку, мысленно возразил своей мнимой корреспондентке Торопуло.

Третье письмо было от мнимого нумизмата.

Посылаю Вам целую пачку бумажек от экспортных конфет. Ваш план действительно интересен. Я думаю, будущим историкам пригодятся собранные Вами документы. Над собирателями монет тоже в свое время смеялись и принимали за маньяков. Теперь вряд ли кто-либо станет оспаривать важность нумизматики для истории. Так же, я думаю, будет важна Ваша коллекция для бытовой, а, может быть, и политической истории нашего времени.

Жму вашу руку.

С. Мухин.

Р. 5. Правда, нумизматам памятников не ставят.

«Вот, по-видимому, обо мне узнали», — радовался Торопуло.

Куда больше стихотворений, поэм и прозы Пушкина Торопуло любил его изречения:

«Не откладывай до ужина того, что можешь съесть за обедом».

«Желудок просвещенного человека имеет лучшие качества доброго сердца: чувствительность и благодарность».

Гете, Пушкина, Крылова любил Торопуло, но больше всех книг любил Торопуло «Физиологию вкуса» Брилья Саварена, оказавшего столь сильное влияние на мировоззрение Пушкина.

Из великих полководцев больше всех нравился Торопуло — Карл Великий, потому что ел мало хлеба и много дичины — часто съедал за обедом четверть козули или целого павлина, или журавля, или две пулярки, или одного гуся, или одного зайца.

Портрет Карла Великого украшал кабинет Торопуло. Бронзовые бюсты Пушкина, Гете и Крылова стояли на библиотечных полках.

В этот вечер думал Торопуло о мечтаниях садоводов девятнадцатого века — о чае из орхидей, о плодовых садах, которые охранялись бы вместо пугал зеркалами, которые блеском отгоняли бы птиц.

«Совсем бы другую картину представляла Европа, — думал Торопуло, — плоды под открытым небом в зеркалах отражались и радовали бы глаз своей многочисленностью, кроме того, на солнце деревья казались бы ослепительно сверкаюшими».

Вошла Нунехия Усфазановна, сияющая и радостная.

332

— Вот я и принесла вам бумажку ог моей старой, старой подруги. Она живет на Кавказе. Просила я ее, чтобы она прислала бумажку покрасивей.

— «Фантази»! — прочел Торопуло надпись на бумажке. — Вот так Фантази! Однако где это? — Торопуло повернул бумажку. Прочел: — «Тифлис. Железн. ряд, № 9». — Ага, это в Грузинской республике.

Находящийся в широком сердце попугай и дразнящая эту птицу дама в блузке моды четырнадцатого года и огромной шляпе со страусовыми перьями, — надпись «Фантази», пожатие двух холеных рук, название фабрики — «Урожай» — привели в негодование Торопуло.

— Черт возьми, не могли найти для Тифлиса ничего более характерного. Лучше бы изобразили что-нибудь персидское, скажем, какое-нибудь восьмистишие:

Я медом клянусь и короной варенья,
И маслом чистейшим и без подозрения,
Сиропом молочным и сахарным током,
И влажной халвой с виноградным соком,
Молочною сливкой, лозою давленой,
И сыром, и млеком, и фигой хваленой.
Дыханием дыни, желе трепетаньем,
Тобой, варенец, вкуснотелым созданьем!

Нунехия Усфазановна щебетала:

— Я всем моим знакомым показывала эту бумажку, и все они нашли, что давно такой красивой бумажки не видели, и, посмотрите, сердце здесь, и попугай, и богатая шляпа, и края в клеточку, точно английская материя, у меня была такая блузочка. А вот еще — какие славные кошечки — кис-кис...

— Это тоже из Тифлиса? — спросил Торопуло.

— Все оттуда же! — ответила сияющая Нунехия Усфазановна.

Из Саратова Евгений прислал Торопуло конфетную бумажку

«Радость» в виде девушки с распущенной косой.

Из Татарской республики Евгений прислал Торопуло бумажку; на ней изображен был чуть-чуть прикрытый миртовой веткой летящий амур, держащий земной шар в руках.

«Дорогой друг, — писал Евгений, — посылаю тебе интересный документ. Он называется «вечный мир». То, что на этой бумажке изображен ангелочек мира, опоясывающий земной шар ленточкой с лозунгом «вечный мир», конечно, для нашей эпохи не характерно; характерно то, что надпись на этой обертке двуязычна — на

333

татарском и русском языках, причем ты видишь, что замена арабского алфавита латинским входит в быт».

Но Торопуло уже раньше в «Прожекторе» видел изображение этой бумажки.

Неотправленное письмо:

Я часто хожу здесь с гитарой по саду. Говорят, приближение смерти опрощает человека. Сейчас я вижу, как удаляются цветные парочки. Здесь, как и в миру, принято подносить цветы. Но здесь не говорят о будущем. Здесь любовь носит характер свободный и воздушный, без излишних надстроек. Все более и более убеждаюсь, что попал в заколдованное царство. Я худею с каждым днем и убавляюсь в весе. У меня пропадает аппетит, я слабею, и скоро я исчезну. Иногда во сне я плачу, и мне кажется, что я мог бы быть совсем другим. Сейчас я не понимаю, как я мог так жить. Мне кажется, что, если бы мне дали новую жизнь, я иначе прожил бы ее. А то я как мотылек, попорхал, попорхал и умер.

1929—1930


"Конст. Вагинов. TTT // Конст. Вагинов. Полное собрание сочинений в прозе. СПб: Гуманитарное агентство «Академический проект», 1999. C."
© Электронная публикация — РВБ, 2018–2024. Версия 4.0 от 25 октября 2023 г.