Ее ласкал орел крылом,
Паря под облаком кругами.
Сухой и серый бурелом
Цеплялся за нее руками
Корявых сучьев. Стаи рыб,
Как серебро, вокруг сверкали.
Колокола гранитных глыб
От ее вдоха рокотали.
Сгибался колосом колосс.
Сократ краснел и заикался...
Ее каштановых волос
И я в глубоком сне касался.
И грустно до смерти порой,
Что эта байка устарела.
Мне ближний яму роет. Рой.
А мне смотреть осточертело.
Жизнь сузилась, как губы в поцелуе
Иуды, слиплась, как презерватив
использованный, жизнь предотвратив,
красуясь и беснуясь всуе.
В кинематографе интим
и Страшный суд в салонных пересудах
изобразив, жизнь сузилась до зуда
в сосудах, до вояжа в Крым.
Мокрицей под крутою солью
жизнь извивается, сочится, тает... Нет!
И только серебристый след
исходит неизбывной болью.
На желтую бумагу синих строк
набрасывал венозную плетенку
с презрительной гримасой: «Чтоб ты сдох!
шептал и Невтерпеж тебе, подонку...»
..........................................
Нетрезвым гостем время на дворе
семерку искорежило в пятерку
и затерялось впопыхах в потемках,
как имена в забытом букваре.
Беги и возвращайся шатуном
подвешенным, беги и возвращайся!..
Достойные довольствуются сном
счастливым, остальные просят счастья.
Шнурочки синие («Смотри: почти стихи!..»),
затейливые петельки, зигзаги...
И страх сжимает вены, как стрихнин:
«Бумаги до черта, но нет отваги!»
И корчась от презрения, листок
перечеркнув, перевернув: «Едва ли
узнают!» торопливо синих строк
припрятывал венозные скрижали.
И в благодарности укор.
Какие дифирамбы пели!
Один булавочный укол
тайком, и все! оцепенели,
молчат. Дичают...
...Ни о чем
не думать! Пропустить! «Спасибо...»
Каким же надо палачом
быть, чтоб кричать, как рыба,
и корчиться, оцепенев
«Не трогайте меня!» от боли,
как будто бы центральный нерв
булавкой тихо прокололи.
К оцепеневшим за столом
выходит женщина в простом
и затрапезном одеяньи.
Смахнула крошки со стола,
посуду молча убрала,
но столько света и тепла
в ее деяньи,
в ее движениях простых,
как будто чудотворный стих
легко, презрительно и сухо
суровый ангел горьким ртом
оцепеневшим за столом
шепнул на ухо.
И больше здесь не будет перемен.
И повторенье ежедневной роли
боль обделяет ощущеньем боли,
как оглушенных пением сирен.
А я хотя и слышу и скорблю,
привязан добровольно, но надежно...
Здесь достоверно только то, что ложно:
спасаюсь, то есть сам себя гублю.
Сидит и прилежно внимает
причудливым чьим-то стихам.
«Конечно, бормочет, что там
еще говорить!» И снимает
ладонь со стола. «Ничего
не понял. А впрочем, похвально...»
Потом бормоточек его
стихает во мраке подвальном.
Там сыро внизу и темно.
И мучает кашель жестокий.
И, как световое пятно,
мерцают неясные строки.
Видения подчинены
какому-то странному ритму,
как будто подвальные сны
закапал расплавленный битум...
...Ворочался все до зари,
все кашлял и сам себе снился
большим насекомым внутри
застывшего темного смысла.
Назад | Вперед |
Содержание | Комментарии |
Алфавитный указатель авторов | Хронологический указатель авторов |