7. Магия
«Крестовые сестры» переведены на немецкий, французский, итальянский и японский, только нет по-английски — не нашлось русского, чтобы сказал, а сами англичане слишком богаты — до чужой литературы нелюбопытны.
Теперь я не прячусь за Чуковского, справиться в «Ниве» о злополучной «Корявке» в «Ниву» я не пошел, а в «Сатирикон».
Аверченко встретил меня приветливо. «Берестяной клуб» отдан в набор. Я подумал, «стало быть разъяснилось», и невольно провел себе рукой по лбу — гладко: клеймо «вор» не выпирает буграми свинцовых букв. Как всегда, в редакции народ, торопятся, но никто не бежит, знакомые здороваются, незнакомые с любопытством: «человек человеку бревно». У окна на Невский художник Реми — Николай Владимирович Ремизов (Васильев) — негритянское обличье, а перед ним в черном длинный черный судорожно отмечает в записной книжке.
— В ближайшем номере обязательно! — громко сказал Аверченко, прощаясь со мной.
Черный человек обернулся, и смертельная улыбка оскалила его.
— Кто этот мертвец, кладбищенская пугала? — спросил я африканского, тогда еще не африканского доктора, пробивавшегося к Аверченко.
— Знаменитый художник Реми.
— Да нет, вот тот, черный, смотрит в окно.
— Александр Алексеевич Измайлов, — почтительно выбубнил африканский, пишет в «Биржевке» под псевдонимом Смоленский и Аякс.
С легкой руки Иванова-Разумника о «Крестовых сестрах» пишут и в Харькове, и «Южный край» (Екатеринослав), и в Ростове-на-Дону — какое дубье, а что-то поняли.
Д. Л. Вейс ошибся. «Шиповник» объявил собрание моих сочинений в 8-ми томах — у меня ненапечатанного большой запас. Анна Семеновна Голубкина представила меня деревянным лесовиком — по моей «Посолони» — в Третьяковской галерее пугаю любопытных обозревателей русского искусства. Мы покинули Бурков дом — М. Казачий переулок — нашего ближайшего соседа по Б. Казачьему В. В. Розанова. Наша новая квартира на Таврической в новом доме архитектора Хренова, восьмой этаж, памятный Ф. А. Степуну. застрял в лифте, пожарные за ноги вытащили, оборвав потерпевшему всю нижнюю сбрую. У нас есть телефон, помню № 209-69, топят жарко — центральное отопление — стены просушиваются, сосед З. И. Гржебин и лето и зиму несменяемо в майском.
В эту нашу первую человеческую — магия «Крестовых сестер» — Таврическую квартиру, отмеченную Ф. А. Степуном в «Воспоминаниях», забредет «по пророчеству», «ведомый рукой Всевышнего» Н. А. Клюев с показным игральным крестом на груди — «претворенная скотина», имя, данное им А. И. Чапыгину, завистливой пробковой замухри: завистливой «почему говорят не о нем, чем он хуже Замятина?» Клюев, преувеличенно окая по-олонецки, «величал» меня Николай Константинович. Я догадался «Рерих» и сразу понял и оценил его большую мужицкую сметку, игру в небесные пути. Раздирая по-птичьему рот, он божественно вздыхал.
Повторяет. «Так вы не Рерих?» В эту квартиру за Клюевым придет в нескладном «спиджаке» ковылевый С.
Есенин и будет ласково читать о «серебряных лапоточках», а потом имажинистом так же ласково будет ругаться.
На звонок: «Слушаю, кто говорит?» выхолощенный без напоя голос — «Измайлов».
Трудно сказать, кто из нас больше стеснялся я до потери памяти, где что находится, а гость — до страха молчания.
— Все знаменитости зарегистрированы, не хватает вас, — и как у Аверченко в «Сатириконе», смертельная улыбка оскалила его.
И во мне говорилось: «со Смоленского кладбища!»
Конечно, я приду на Офицерскую посмотреть промытое море и прочту для граммофона свой сон — меня везут на кладбище в Александро-Невскую Лавру.
Торопясь, он продолжал говорить.
О ту пору два модных имени: Клюев и Есенин — на каком-то собрании он их видел, хотел бы поближе познакомиться.
«Чего проще, подумал я, они бродят по “мережковским” закрепить свое литературное имя, но какая ж корысть — Мережковский, Блок, Иванов-Разумник. Ведь появление Клюева в Петербурге — я заключаю из его божественных патриотических признаний — по Распутинскои дороге он хочет пробраться во дворец к царю и Сережу протащить с собой, “рыльце симпатичное”, Клюеву надо — “Биржевка”».
— Конечно, поспешил сказать я, приведу к вам и Клюева и Есенина зарегистрировать голос.
«осени поздней цветы запоздалые». И я вдруг увидел на Смоленском кладбище могилу.
— Я теперь не на Смоленском, — почему-то повторил он свой офицерский адрес.
Он считает себя учеником Лескова. И мне почуялось под словом «ученик» выговорилось «и продолжатель». Он единственный из критиков обратил внимание на Лескова. Собирает матерьялы для биографии.
И разговор перешел к Лескову — судьба Лескова.
— Мне часто вспоминается судьба Лескова: клевета, которою заклеймили его на всю жизнь. И я понимаю, когда он говорит за себя — за себя все можно принять, но за другого — не прощается: я — не прощаю.
«Меня только всю мою жизнь ругают и уж давно доказали и мою отсталость и неспособность, и даже мою литературную... бесчестность... Да, так, так: нечего конфузиться — именно бесчестность».
И мне от его слов вдруг стало больно за него. Не намекнув, все знали. Аякс — Измайлов, Измайлов — мой черный гость, униженно-елейно-семинарская муштровка — прощался. И черный след его тонких скелетных ног пропал за дверью.
В одном из следующих альманахов «Шиповника» появилась моя повесть «Пятая язва», Человек среди человекообразных. Наша провинциальная глушь, не Кострома «Неуемного бубна», а уездный город Костромской губернии Галич — матерьял рассказы И. А. Рязановского. После «Крестовых сестер» эта повесть ничего не прибавила к моему имени. Были казенные отклики, но мне памятен не литературный, хотя в русской литературной традиции — доносы не перевелись и до сего дня — ругань «Земщины», глас «Союза Русского Народа».
После «Пятой язвы», возвращаясь к Петербургу, начал повесть «Плачужная канава» — лесковская тема «Обойденные». Но не в обойденности, я хотел довести «Крестовые сестры» до скрежета, и говорю: «человек человеку бревно, человек человеку подлец, человек человеку Дух Утешитель». Начало читал Блоку. Окончил повесть в Революцию 1918 г. Одну из редакций — мельчайшая рукопись — купил у меня для своего книжного собрания редкостей библиофил А. Е. Бурцев. Ни в России, ни за границей мне не посчастливилось найти издателя.
Пока С. В. Лурье был в «Русской Мысли» соредактором П. Б. Струве, я мог печатать мои рассказы, не докучая А. В. Тырковой поговорить за меня с П. Б. Струве, как когда-то Д. А. Левину — вот я где стал Петру Бернгардовичу.
Кроме «Русской Мысли» ни в какие толстые журналы меня не пускали, ни в «Русское Богатство», ни в «Мир Божий» («Современный Мир»), ни в «Вестник Европы».
Для передовой русской интеллигенции — для общественности — я был писатель, но имя мое — или на нем тина «Пруда», или веселые огни «Бесовского действа».
Во время дела Бейлиса появилось в газетах воззвание от Союза Писателей «Кровавый Навет». Среди подписей нет ни меня, ни Чуковского: вычеркнули.
Иванов-Разумник пришел к нам прямо с заседания, вздыбленный: пенсне падало, и он ловил его, подплясывая пальцами.
Семен Афанасьевич говорит Ремизов и Чуковский — имена несерьезные, и это может повредить, я предложил вычеркнуть.
Иванов-Разумник против вычеркивания Чуковского ничего не имеет, но что и меня вычеркнули — он подал протест.
И только в Революцию произошло неожиданно для меня: мое имя вдруг поднялось вровень: с именами Иванова-Разумника и самого Семена Афанасьевича. И я поверил. В Союзе Писателей меня выбрали в суд чести быть в товарищах с Анатолием Федоровичем Кони и Виктором Сергеевичем Миролюбовым.
Единственное судное дело — с непривычки я не знал, куда глаза девать, ведь всю жизнь не я, а меня судили — дело Гумилева и Голлербаха — допрос Гумилева тягчайшее. Задор и чванство — из семинаристов? нет, кончил гимназию, недоученный филолог, но фамилия Гумилев явно духовного звания, и царскосельские: Гумилев... да он сын нашего соборного протодиакона.
Говорил один Кони, ему привычно, В. С. Миролюбов только басом подергивался, а я молчком. И вдруг я понял — А. Ф. Кони, что говорить! В. С. Миролюбов — слава безукоризненной чести, а я? — я был близок к верхам, недаром же Вологодская ссылка с Луначарским, это все знали, и вот я свой в Союзе Писателей и занимаю какое место! — Меня выбрали в суд чести, как добродушно говорил А. С. Родэ, хозяин ресторана «Вилла Родэ», чтобы сделать удовольствие
О. Д. Каменевой (ТЕО) и Саре Наумовне Равич (Петросовет и Наркоминдел).
Это был грозный «голос России», напутствие мне в чужие края (5-го августа 1921 года).