ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ДУБОНОЖИЕ

Многих ли ради грех наших и неправд, как сказал бы летописец, или, и без вины, по каким другим причинам, к греху не относящимся, а просто так, много самых неожиданных происшествий совершалось в Студенце.

В прошлом году приказчик истребительного общества из бывших матросов Кочнов вдруг ни с того, ни с сего, в ожидании кометы привязал себя веревкой за якорь и закопался в землю. Только с помощью Петруши Грохотова, как сам Петруша уверял всех в клубе, извлекли Кочнова из ямы, но бедняга уж недолго погулял по белому свету, затосковал и до кометы помер.

А нынче по весне, откуда ни возьмись, появились в Студенце черви, несметное их количество. Ползли они по талому снегу от провизора Глейхера мимо гостиницы Опарина, мимо казначея Понюшкина и прямо на протопопа Виноградова, с запада на восток, и размножались с быстротою молнии, как говорил Петруша. Трое суток ползли черви на протопопа, потом вдруг повернули на исправника и пропали. И пока ползли они, погода стояла теплая, а когда сгинули, стало ветрено.

Трогать червей никто не решался и даже смотритель тюрьмы Ведерников, уж на что пресловущ паче всех в таковом деле — на чистоте помешан: арестантов чистоты ради в камерах нагишом держит, да и тот не притронулся. А червяк, хоть с виду и походит на червя, но было что-то указующее и в телесном его строении и в рассечении естества его: весь покрыт редкими черными волосками, на брюшке у одних, как сосочки, ножки болтались, а у других брюшко было совершенно гладкое.

Вдовая дьяконица Агнцева, ответственный член общества истребителей, поймала-таки пару, и после всем желающим в лавке показывала.

240

Что говорить, много всяких бывало случаев, но все это пустяки и совсем не похоже на то, что случилось наутро после именин протопоповских, — чудеса в решете, как вечером после говорили в клубе, когда уж очухались.

У студенецкого исправника Александра Ильича Антонова выросли ослиные уши чудесным образом.

И не в каком-нибудь переносном смысле, а на самом деле, по всей по правде и притом всего за одну ночь — чего ночь! — за несколько часов ночных, а может быть, в одну минуту, внезапно, вдруг выскочили такие вот над его крепким стриженым лбом и заторчали сущим безобразием.

Конечно, другому бы — мало ли на свете каких лиц попадается, да и тут, в Студенце под боком немало ходит, взять хоть того же Лепетова, наблюдателя, или члена епархиального совета тоже Лепетова губернского, наезжающего в Студенец на экзамены, экзаменатора, известного больше под кличкою Соленого огурчика, да уши эти и совсем подошли бы и очень кстати были бы, и, кто знает, человека человеком сделали бы. Но Александр Ильич не Лепетов, наблюдатель, не Лепетов экзаменатор — Соленый огурчик, для Александра Ильича такое приобретение — зарез один, Божье наказание, безобразие.

При всей-то его лихой складности — и вдохновляет и страх наводит! — ну, кабы рога оленьи, еще туда-сюда, и то, пожалуй, не совсем уж, когда и серебро в бороде и одышка берет, при всей-то осанке его и лучезарности — Лучезарным прозвали студенецкого исправника, и вдруг эти самые уши.

Именины соборного протопопа о. Николая Виноградова в году однажды, да на весь круглый год.

Стол именинный бывал полный, пустые блюда не подавались, ходило агнче с яицы учинено, по словам именинника, — баранья нога, зажаренная с яйцами, и только не доставало, что яйца струфокомилова, а упивались так, кто вулог, кто наповал. Позапрошлой весной на именинах покойному голове Талдыкину и смерть приключилась судом Божиим, — не выдержал и Богу душу отдал.

Пировал Александр Ильич у протопопа и был грех, соблазнил его поп красным ягодным медом, а потом уж пошло вино доброе да пенное, разрешил себе Александр Ильич, не сдержал своего воздвиженского зарока, но

241

особенного ничего не произошло, в карты, как еще никогда, везло, всех обыгрывал, загреб золота — девать некуда, и домой вернулся на двух ногах.

А вот наутро, возбнув от сна, как выразился бы протопоп именинник, и погладив себя по крепкой ежовой голове своей, Александр Ильич с трепетом ощутил на себе присутствие вещей неприличных: сразу как-то сообразил и понял он, что уши не его, уши у него ослиные, а сидят очень прочно.

Следовательше Бобровой Прасковье Ивановне быки снятся, будто все бык на быке и всякий за ней гонится и настичь ее хочет, почтмейстер Аркадий Павлович Ярлыков, охотник, видит во сне уток, гусей — дичь всякую, лесничий Кургановский ничего во сне не видит, а исправнику, хоть и нечасто, а если заладит сниться, так уж из ночи в ночь военные сражения снятся.

Не во сне, наяву чувствовал Александр Ильич эти уши, и все, кажется, понимал, но к зеркалу подойти посмотреться никак не решался, и сидел на диване, — на диване в кабинете стелили исправнику без исправничихи, — сидел и ощупывал себя, свои уши: тянул за мякиш, крутил за маковку, так закрутит, этак вывернет. И чем больше крутил он и вертел их, тем прочней чувствовал их, и без всякого зеркала яснее ясного видел себя во весь свой антоновский рост, во всей своей лучезарности: на шее Анна, грудь в медалях, разгарчивый румянец, крылом борода — волосок к волоску, и, Бог знает, пальца на два маслянистые с палевым отливом в редких черных волосках, подобных тем, что у червей Агнцевой дьяконицы, торчали ослиные уши.

Исправник в Студенце, что губернатор в губернском городе Лыкове, выше его нет начальства: и богатит, и убожит, и смиряет и высит.

И конечно, предстань он, ну, хоть в соборе на молебствии и ни в каком-нибудь, а в песием образе, да тот же протопоп Виноградов ему первому даст к кресту приложиться.

Эка беда, что уши, — серпом силы своей всякого посечет!

Памятные книги времени — летопись студенецкая помнит события куда знаменательнее и не такое было деемо и творимо — и был мир и любы, порядок и благочиние.

242

Посмеяться над исправником никто не посмеет.

«Бобров-Оглодок!» — вспомнился исправнику Бобров, и при одном воспоминании о следователе кинуло его в жар.

И Александр Ильич всех перечислил, всех жителей студенецких с Белозерова председателя до пажа-босяка и Фенички гулящей, и всех перебрал клубных приятелей: и старшину клубного, члена суда Богоявленского, и судью Налимова, и земского начальника Салтановского — Законника, и акцизного Шверина — Табельдота, и агронома Пряткина — Свинью, и управского секретаря Немова, и податного Стройского — Дон-Жуана, и почтмейстера Аркадия Павловича Ярлыкова, и землемера Каринского, и Торопцова, полицейского доктора, и лесничего Кургановского — Колоду, — и ни в ком не усумнился, Бобров, один Бобров следователь лез ему в голову.

Поистине Бог попускает, Сатана действует.

Бобров не полюбопытствует, как другие, не спросит по приятельству, откуда, мол, Бог послал такое и по чьей милости, но зато уж так посмотрит, а скорее всего просто обойдет, как обходят помёт, чтобы ногой не попасть, а уши тогда, как на грех, еще чего доброго, и зашевелятся.

«Будет он шевелить ушами или не будет?» — стал новый вопрос, и Александр Ильич упал духом, а в глазах стало зелено и замелькали огненные палочки: почувствовал он, как при одной только мысли уши сами собой зашевелились, так и запрыгали, как у коня.

Случись дома исправничиха Марья Северьяновна, дело ну как-нибудь да наладилось бы: Марья Северьяновна, что хочешь, все обладит. Но исправничиха в Чертовых садах, ей там дела всякого и без ушей по горло.

И что он скажет Марье Северьяновне? Воздвиженский-то свой зарок нарушил, не сдержал слова! Какой он Марье Северьяновне ответ даст? Не поблагодарит его исправничиха, и очень даже. И было б всего лучше ему после именин протопоповских вовсе не проснуться, так и почить бы сном до радостного утра.

«И за что мне такое? Так жестоко! И добро бы за грех смертный, за птичеблудие какое или за пупорезину там, как говорится, а то всего и есть, что на именинах у священника, протопопа и притом отца духовного выпил рюмку вина, поздравил! Конечно, зарок нарушил, обещания не сохранил, ошибся, не отпираюсь...»

243

Александр Ильич сидел на диване и шевелил ушами.

«Марья Северьяновна, ты от меня не отступишься? — горькие шли мысли, — Марья Северьяновна, не отступись!»

Александр Ильич молебно поднял глаза:

«Не отступись!» — и вдруг, не веря глазам, неистово замотал головой.

Прямо против него, под его знаменитым косым ковром заграничных и разных зверей, двенадцати шерстей разных волков, про который шла молва, что цены ему нет — «сколько миллионов и ордалионов тысяч несметных денег!» — дар тихвинских монашек, под бесценным ковром трупом лежал на диване Петруша Грохотов.

— Петруша! — покликал Александр Ильич, — Петичка! — и затаил дыхание, а сердце стучало, как в детстве когда-то на больших пожарах, до которых Александр Ильич всегда был большой охотник: на Петрушу ветеринара вся была его надежда.

Чуток на окрик Петруша, как конь, и как ни крепок был его сон, а и сквозь трупное хмельное забытье свое услышал он оклик, сплюнул и выругался чисто по-русски; в словах и движениях по природе своей без всякой застенчивости, Петруша даже и при дамах ругался, только по-малороссийски.

— Петруша, Петичка! — Александр Ильич голоса своего не узнал: это был какой-то лисий голосок петушку, когда лисица соблазняла петушка горошку поесть, так не говорил Александр Ильич и в бытность свою лыковским полицмейстером с губернатором, уши немилосердно дергались и он тянул их вверх за маковку, — Петруша, спасай!

Поднялся Петруша, и водкой залитым глазом уставился на исправника, — волосы у Петруши, как у беса, стояли стрелами, а Петрушина пушка пыхнула вдруг таким крепким дымом, от которого померкло само майское ясное утро, а исправник поплыл куда-то с своими ушами.

Слезно поведал Александр Ильич приятелю беду свою.

— Копытной мазью, — сказал Петруша, ждать себя не заставил, — трещины на копытах заживают, верное средство!

И Петруше оставалось немедленно применить свое верное средство, — Александр Ильич готов был не только

244

смазаться этой копытной мазью, но и вовнутрь принять ее, сколько влезет, лишь бы была польза, — но Петруша вдруг завертелся, как на шиле, и поистине запел райской птицей.

О том, что случай подобный уж был однажды и ни с кем-нибудь, не с простым человеком, а с царем: у царя фригийского выросли ослиные уши, — Александр Ильич ровно ничего не знал, и никакого понятия не имел, а Петруша кое-что помнил, путая, правда, Мидаса с великим тезкою исправника, старинное же сказание о Ное, как праведный Ной в ковчеге зверей обуздал, знал Александр Ильич так же хорошо, как и Петруша.

Есть такое сказание о Ное, как праведный Ной, впустив в ковчег зверей, чистых по семи пар, а нечистых по две пары, задумал, обуздания ради и удобства общего, лишить их временно вещей существеннейших. И отъяв у каждого благая вся, сложил с великим бережением в храмину — место скрытое. И сорок дней и сорок ночей, во все время потопа сидели звери по своим клеткам смирно. Когда же потоп кончился и храмина была отверста, звери бросились за притяжением своим, и всяк разобрал свое. И лишь со слоном вышла великая путаница, слону в огорчение, ослу на радование и похвалу.

Осел, стяжавший себе слоновую долю, да царь фригийский с ослиными ушами увлекли воображение Петруши.

И правда, не руками, языком добывал Петруша хлеб свой насущный.

Александр Ильич попадет будто бы в греческую историю, и будут его с греческого переводить в гимназиях, двойки за него ставить, да проваливать на экзаменах, и, само собой, повышение он получит, чуть не губернатором сделается, а дойдет до Петербурга, министерский портфель за ним обеспечен — министр народного просвещения!

— С таким золотым сокровищем, — райской птицей заливался Петруша, — да такого другого с огнем не сыщешь, никаким дубоножием не взять, факт исторический, министр! Смотри на тебя и учись! А наши дамы! Отбоя не будет, Белозерова орогатить можно, покажем ему три пальчика, Василису Прекрасную пол вытирать себе заставишь.

Повышения по службе Александр Ильич очень хотел, но при чем тут повышение, никак понять не мог. Что же

245

касается дам и как это ни соблазнительно было, чтобы сама Василиса Прекрасная вытирала пол ему, старался Александр Ильич пропускать мимо ушей.

Из-за дам у Александра Ильича вышли однажды большие неприятности.

Будучи лыковским полицмейстером, разрешил Александр Ильич цирковым танцовщицам прокатиться среди бела дня, и притом во всей их прекрасной натуре, на велосипедах по Московской: танцовщицы прокатиться прокатились, а он полетел с места.

Копытная мазь, в которую уверовал Александр Ильич и неослабно держал в памяти, охлаждала всякий Петрушин соблазн.

А Петруша такое городил, такие живописал следствия, — и конца тому не было, откуда шли Петрушины речи.

— Да с таким дубоножием, это, брат, тебе финики не простые, понимаешь ты, любого приштопоришь, все можно!

— Петруша, сделай милость, — больше уж не вытерпел, перебил исправник, — Петичка, дай своей мази!

— Ма-ази... — передразнил Петруша, — сам от своего добра бежишь! — и что-то еще и совсем неподходящее буркнув, схватился одеваться, и уж скоро совсем был готов, застегнутый и подтянутый, и только картуз на голову да за дверь.

— Петруша, — голос у Александра Ильича даже дрогнул, — я тебя очень прошу, пожалуйста, честное слово, никому не сказывай!

— Ладно, сиди уж, — и упорхнул Петруша.

И пока летал Петруша за своей чудодейственной копытной мазью к благодетелю своему провизору Адольфу Францевичу Глейхеру, и пока там что да как, в Студенце совершилось событие немалому удивлению, но и слезам достойное.

Студенец — город торговый: торгует Нахабин, Табуряев, Яргунов, Пропенышев, Зачесов — студенецкие лесопромышленники, торгует и уездный член суда Богоявленский через доброписца Исцова — Пеликана. Зимою самая горячка — кипит работа: зимняя заготовка к предстоящему сплаву, чтобы вывести лес к реке. С каждым

246

сплавом растут хозяйские накопления. Студенец — город со средствами.

И телеграф круглый год не бездействует, не сидят, сложа руки.

Телеграфистка Нюша Крутикова, как всегда, принимала одно и то же и Нахабину, и Табуряеву, и Яргунову, и Пропенышеву, и Зачесову, развлечения не предвиделось. А за торговыми шли телеграммы случайные: председателю Белозерову, смотрителю тюрьмы Ведерникову, предводителю Бабахину да две запоздалые имениннику протопопу Виноградову:

«Наилучшие дню сердца пожелания!» — и просто, как напишет, по словам Васи Кабанчика, всякая баба: — «поздравляю с ангелом!».

Вася Кабанчик продавал марки.

День был базарный, на почту приходил народ, были и такие, что дожидались. День обещал быть жарким, и на почте спирало по-почтовому.

Нюша Крутикова вдруг оживилась: любопытное что-то бежало по ленте, — телеграмма, в Студенец телеграмма, да какая!

Наблюдателю епархиальному Лепетову адресована была эта телеграмма. Наблюдателю Лепетову сообщалось известие чрезвычайное: в Студенец к одиннадцати часам на автомобиле приедет губернатор.

И первый, кто узнал эту новость, был Вася Кабанчик.

Сейчас же, ни минуты не медля, вне очереди понес Еремей сторож телеграмму к Лепетову наблюдателю. И уж вся почта знала о губернаторе. А те посетители, что толкались со всякими посылками, немедленно разнесли весть по базару.

Без шапки бежал Вася Кабанчик с известием к почтмейстеру Аркадию Павловичу.

Аркадий Павлович, как и прочие чины студенецкие, сладко почивал себе после именин протопоповских, и снилась ему его любимая дичь.

Снилось Аркадию Павловичу, сидит он будто с акушеркой Бареткиной у себя на крыше курятника, и летят будто гуси — стадо гусиное и прямо над головою. Аркадий Павлович и говорит соседке:

«Давайте, Аграфена Ивановна, имать их!»

А один гусь отделился от стаи, летит к курятнику. Вытянули руки, заманивают гуся, поймать хотят. И вдруг

247

так быстро и незаметно налетел этот гусь на Аркадия Павловича и уклюнул его прямо в ладонь. Тут Аркадий Павлович хвать гуся да за горло, сдавил горло, и что же? — не гусь, оказалось, а ястреб, да какой ястреб...

Вася Кабанчик, слюня и шепелявя и по природе и от волнения, передал взбуженному Аркадию Павловичу чрезвычайное известие: сам он, Кабанчик, и телеграмму принял без двадцати трех минут десять.

Не умывшись, без чаю, напялил Аркадий Павлович мундир да бегом прямо к исправнику.

И трехногая лохматая белая собака его Оскарка пустилась за ним.

«Сам губернатор — на автомобиле!» — так и пуляло на каждой колдобине, бросая почтмейстера то в жар, то в холод.

Александр Ильич сидел на своем диване, и над ним трудился Петруша, успевший пропустить и не одну для промочки голоса у благодетеля своего Глейхера.

Чем-то шибающим, политанью какой-то натирал ветеринар исправнику уши, задевая озорства ли ради или от усердия места непричастные: то ляпнет по носу, то мазнет по шее.

Это и была та самая копытная мазь, в которую уверовал Александр Ильич.

Градом катились слезы, смачивая побагровевшие его щеки, но он терпеливо выносил свою горькую муку и бескорыстно, ибо на том свете подобная мука вряд ли зачтется.

Ни ушей необыкновенных, ни слез горьких, ничего такого не заметил почтмейстер. Не здравствуясь, выкрикнул он о губернаторе, обращаясь не столько к исправнику, сколько куда-то к ковру косому, стоющему «столько миллионов тысяч ордалионов несметных денег».

— В одиннадцать на автомобиле губернатор!

«В одиннадцать на автомобиле губернатор!» — и, как рукой, вернее самой копытной мази, в миг вобрались уши и из ослиных опять стали антоновскими. Александр Ильич вскочил с дивана и, вымазанный весь, выскочил в прихожую за почтмейстером.

И уж в одну минуту весь Студенец был поднят на ноги.

Все четыре стражника пустились по городу: надо было оповестить голову Опарина, протопопа Виноградова,

248

воинского начальника Кобырдяева, земского начальника Салтановского, а главное, во что бы то ни стало, вызвать из Чертовых садов Марью Северьяновну.

Все чистилось, мылось, скреблось, смачивалось, смазывалось, гладилось, приглаживалось, мелось, уминалось, посыпалось песком, а над всем разносилась отборная наша родимая ругань, помогающая во всяких случаях.

Из городского, из приходских и начальных училищ сгоняли мальчишек к собору. Шведов учитель выстраивал парад потешных.

Уж стражники метались, сами не зная куда, бегали собаки, шарахались с криком наседки. Без толку загоняли скот по дворам. Пыль подымалась выше соборной колокольни.

Вздор, нескладица, неразбериха.

К собору на площадь все стягивалось для встречи.

Прибыл воинский начальник полковник Кобырдяев, старичок, пахнущий мазями бобковой, камфорной и оподельдоком, и председатель земской управы Белозеров один, без Василисы Прекрасной, и казначей Понюшкин — Цапарь, судившийся из-за лисы с покойным головой Талдыкиным: до правительствующего сената доходили и всеподданнейшее прошение на высочайшее имя подавали, и в результате Талдыкин, заплатив сорок пять рублей судебных издержек, помер, а лисья шкура, сданная в полицию на хранение, сгнила.

Был на месте и судья Налимов, и хромоногий член суда Богоявленский, и земский начальник Салтановский — Законник, и акцизный Шверин — Табельдот, и агроном Пряткин — Свинья, и лесничий Кургановский — Колода, и податной Стройский — Дон Жуан, и смотритель тюрьмы Ведерников, суетящийся с выпученными от страха глазами, и Аркадий Павлович почтмейстер, и становой Лагутин, опухлый, с волосатым кулаком, и член управы Рогаткин и именитое купечество студенецкое с медалями: Табуряев, Яргунов, Пропенышев, Зачесов, и только не было самого главного самого Нахабина, отлучившегося по делам в Лыков, — все вятшие мужи, чины студенецкие и во всем параде.

Вышел с крестом протопоп соборный о. Николай Виноградов и стоял протопоп в сонме студенецких попов, как кур водный, сиесть пав — павлин.

249

И сам Александр Ильич — Лучезарный с нахлобученным на уши картузом, как уж после старались друг перед другом заметить, что картуз был нахлобучен, сам Александр Ильич во всей красе своей, страшен, яко лев, отдавал распоряжения, — и все по его слову творилось.

А помощник Александра Ильича Копьев в своих неизменных валенках гонялся за упрямой, непослушной коровой, которую, как ни бились, ничем не могли согнать с площади.

И только не видно было головы — Павла Диевича Опарина.

Сколько ни будили Опарина, сон его был непробуден. И все средства пустили в ход, какие только в таких случаях принимаются, и зык звонный и трубный глас, — трудился все тот же Петруша Грохотов, но ничем нельзя было поднять голову.

И совсем уж было отчаялись, да клубный буфетчик Ермолай Игнатыч посоветовал персидским порошком попробовать. Персидский порошок и вывел Опарина на свет Божий.

Привезли голову на площадь, поставили.

С хлебом, с солью стоял голова Опарин в изумлении.

Заштатный юродствующий поп о. Песоченский, ненарочным делом похоронивший покойника о трех ногах: третья гуттаперчевая, — нелепостно в картузе своем, как псаломщик какой, толокся среди певчих, прочищавших горло. Моровой батюшка о. Ландышев, живыми и мертвыми обладающий, стоял в новенькой камилавке у союзного стяга среди студенецких мещан, пренебрегавших по старине колбасной лыковской, веруя, что колбаса с человечиной: на пуд мяса свиного, фунт человечьего. О. дьякон Завулонский нырял среди потешных и, выбирая из карапузов что поменьше, дыхал в нос ребятишкам:

— Я на тебя дыхну, пахнет или нет? — пытал о. дьякон.

Но какая сила могла скрыть вчерашние протопоповские именины, и притом так врасплох!

Председатель Белозеров, сторонящийся студенецкого общества, только брезгливо морщился.

Базарный день собрал народ, как в престольный праздник. Всем городом стоял народ вдоль рядов против собора до самого моста, и уж пройти можно было только боком и то с трудом.

250

Сам старец Шапаев, что блудом лечит, не вылезающий со своего огорода, застясь от солнца, стоял в кругу баб-поклонниц, жен верных и богобоязливых, без шапки, босой, скорбный, с образком на груди. И бабушка Двигалка — Филиппьева, вездесущая, двигалась, перегоняясь с места на место, одна без своего благоверного Геннашки, оставшегося стеречь Колпаки. И Исцов — Пеликан, и Юлин парикмахер — Гришка Отрепьев, и Пашка — Папа́н, босяк, тут же околачивался, беззазорно вымогая свой пажеский паек.

Малыши лепились вокруг пожарного обоза и кишки, выставленной напоказ вроде пушки.

За большой суматохой все путалось, и уж никто не знал, кого встречали, губернатора или архиерея.

Туча галок, вспугнутая непривычным гамом, накричавшись до хрипоты, уселась смирно на белый купол собора.

Время шло к полудню, а автомобиля с губернатором все не было, не было и Марьи Северьяновны исправничихи, и оттого Александру Ильичу было нестерпимо жарко: прямо огнем пекло.

И вот, как часто случается, вдруг пригнал стражник с вестью:

— Едет.

— Едет! — побежало по площади от рядов до моста. И через какую-нибудь минуту те, что стояли ближе к мосту, увидели в густом пыльном облаке мчащийся автомобиль.

Автомобиль свернул было в сторону к Нахабинской лесопилке и как будто приостановился, приостановился, помедлил, и уж прямо помчался к мосту, через мост, на площадь.

Наступила торжественная минута.

Лепетов наблюдатель, обалдевший с той самой минуты, как Еремей сторож вручил ему телеграмму, почему-то из всех его одного извещавшую о приезде в Студенец губернатора, вдруг так смок, словно ведро на него вылили; и зуб на зуб не попадал.

Фараон, пономарь соборный, с расковыренным носом для протрезвления, занес ногу на доску, соединяющую большой колокол с маленьким, и, как гром, загремели соборные колокола.

Шапки долой — обнажились все головы.

251

Протопоп поднял крест.

Автомобиль, между тем, замедлив ход, уж тихо катил, спотыкаясь о колдобины.

— Караул! Спасите! — возопил голова не своим голосом, вдруг, вышедши из изумления своего, и, растопырив руки, присел кульком.

Александр Ильич бросился к дверцам.

Дверцы открылись. И как-то сразу на обе ноги выпрыгнул из автомобиля Соленый огурчик, а в спину экзаменатору ткнулась нахабинская ковшом борода.

Потешные грянули ура.

И звонили по всему Студенцу.

Когда клубным приятелям все надоедало — и карты и буфет, пускались обыкновенно на всякие выдумки: пили со свечкой — в левую руку огарок, в правую — бутылку, или ставили на ковер ведро водки, раздевались догола и садились в кружок — зачерпнут железным ковшом, и пойдет ковш вкруговую, так будто бы душа пропускает.

В этот вечер после утренней раструски, которая чуть было не стоила жизни голове Опарину, — долго голова не мог возвратиться в свой ум, кричал птицей, свистел и никого не узнавал, но когда все так хорошо кончилось, не надо было друзьям прибегать для развлечения ни к каким выдумкам: и без того всего было чересчур много.

Вечером в клубе чествовали виновника торжества экзаменатора Лепетова губернского — Соленого огурчика.

Не встреча экзаменатору Лепетову — подвез экзаменатора на своем автомобиле из Лыкова Нахабин, не все те и досадные и счастливые, связанные с встречей, внезапности, об этом еще будут говорить, по крайней мере, до следующих именин протопоповских, занимали общество дела семейные.

Петруша Грохотов с быстротою молнии, по его любимому выражению, постарался всех оповестить о чуде с исправником и о своей копытной мази: на четыре ветра прокричал ветеринар антоновские уши.

И чего только не было сказано и пересказано о этих ушах чудесных, от которых уж давным-давно и следа не было!

Ноево сказание, к слову пришедшееся, Петруша рассказал во всеуслышание и со всеми мельчайшими подробностями, с перечислением зверей ковчежных, а для

252

наглядности и вразумительности уподоблял зверей присутствующим приятелям, и много руками действовал, якобы за недохваткой слов точных.

— Что же теперь с Александром Ильичом будет? — допрашивали дамы ветеринара.

— Да отпадут, как и не было! — облизывался Петруша.

— А он лягаться не будет?

Но тут Петруша такое понес, ну, прямо из хрестоматии Поливанова для старшего возраста, работы учителя Шведова.

И вот в самый разгар Петрушиных речей вошел в клуб Александр Ильич, и сразу во всех пяти клубных комнатах наступила мертвая тишина.

Александр Ильич был, как всегда, лучезарен, но было в нем что-то и не похожее на него: сосредоточенность какая-то, словно бы одна изводящая мысль не покидала его, а попросту говоря, Александру Ильичу хотелось напиться.

Марья Северьяновна, вернувшаяся из Чертовых садов как раз в самую развязку, когда вместо губернатора вылезал из нахабинского автомобиля Соленый огурчик, нельзя сказать, чтобы осталась очень довольна, и Александру Ильичу попало на орехи.

— Осел! — сказал кто-то уж чересчур раздельно, как скажет тот, кому недостает только свалиться под стол и захрапеть.

— Если и осел, то все ослы! — поправил Петруша, как на ногу, так и на слово легкий.

И произошло нечто совсем ни на что непохожее: Александр Ильич, покорно целые часы слушавший Марью Северьяновну и наслушавшийся от нее немало всяких ослов, тут потерял и самое малое терпение, размахнулся и кулаком ударил по лицу подвернувшегося под руку агронома Пряткина — Свинью.

И поднялось сущее столпотворение и рассеяние языков, чуть дело до ножей не дошло, недоставало только крикнуть, пожар.

Одни тянули Пряткина, другие Александра Ильича, и, как это часто бывает, помяли бока и совсем не тому, кому следует. А никому, собственно, боков мять и не следовало, просто надо было растащить сцепившихся.

Да так оно в конце концов и случилось.

Виновного отыскали. Уговорили, утихомирили противников и принялись за мировую.

253

Волей-неволей должен был Александр Ильич выпить и, вторично зарок нарушив, опять разрешил.

А Вася Кабанчик, с пьяных глаз выкрикнувший из уголка исправнику осла, — Вася Кабанчик почему-то считал себя единственным виновником всей путаницы, о Нюше Крутиковой и помину не было, — Вася Кабанчик был извлечен из-под стола и в библиотеке под дружный гогот, совсем бесчувственного, его потрошили.

И натешившись над Кабанчиком, качали обезноженного экзаменатора Лепетова — Соленого огурчика, потом сели ужинать.

За ужином Петруша впал в раж и, вздурясь и спьяна, вызвался показывать фокусы: Петруша хотел во что бы то ни стало проглотить вилку черенком.

— Да ты не с того конца! — наставлял Петрушу Рогаткин.

А Петруша, знать ничего не желаю, совал себе в рот вилку и давился.

— А я вот так, — кочевряжился на другом конце акцизный Шверин, — я в нос всуну орех волошский, а из другой ноздри выскочит у меня грецкий.

— Только мое снисхождение, что ты со мной тут сидишь, — тянул свое секретарь Немов соседу Рогаткину, — а то быть бы тебе в остроге. Кто голодающую муку в реке утопил?

— Шутки изволите шутить, Василий Петрович, сам Господь Бог, буря поднялась! — как самовар, сиял Рогаткин, посмеиваясь в бороду над господской компанией.

А Петруша бросил вилку и уж рассказывал, как в Петербурге семидюймовые гвозди в язык вбивают и совсем безнаказно.

Хмель разнимал приятелей.

И вдруг с улицы через раскрытые окна донеслась надрывающаяся поросячья фистула:

— Караул! Спасите! — надрывался умоляющий голос.

Мимо окна прогремел тарантас.

И к общему удовольствию все узнали голос доктора Торопцова: следователь Бобров вез пьяного доктора в Щеву на следствие, а ехать туда — не на милое поле, и доктор вопил.

И снова все оживилось, от фокусов перешел разговор на излюбленные пересуды о следователе, — и трепался Бобров и вкось и вкривь.

А час близился к мирному сну.

254

Ермолай Игнатыч уж пустил в ход свою сливянку — смесь всяких вин, да горький милефоль — тысячелистник на любителя. Кто-то по обычаю сделал попытку раздеться. И все было хорошо, а чего-то не хватало. Ну, чего же?

И наступила чувствительная минута.

Немов, Стройский, Пряткин и Петруша затянули свой любимый романс.

Александр Ильич, сначала подтягивавший баском, из беспечности впал в ожесточение.

— А кому какое дело, что я пьян! — надмеваясь сердцем, твердил он, глядя перед собою.

А Салтановский — Законник стучал кулаком и совсем некстати жалобно ныл:

— Буду целовать тебя в бесконечность!

И плакал Пряткин — Свинья:

— За что меня обидели?

А с другого конца говорил кто-то, будто очнувшись:

— Ну, что ж, поживем пока что, еще милефолю!

А в ушах отдавало:

— Караул! Спасите!

Кто это кричал, Опарин ли голова, доктор ли Торопцов, не хотелось разбирать, да и не разобраться. Мысли путались, язык не слушался и было все равно: экзаменатор Лепетов или губернатор Лепетов, ослиные уши или человечьи антоновские, следователь везет доктора или доктор следователя, — все равно и все ни к чему. Как ни к чему?..

И застило глаза пьяной слезой.

Не говори, что молодость сгубила,
Ты ревностью истерзана моей,
Не говори, что...

А.М. Ремизов. Пятая язва // Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000—2003. Т. 4. С. 209—278.
© Электронная публикация — РВБ, 2017—2024. Версия 2.β (в работе)